К книге
Возрожденные полки русской армииК. Попов[618] ВОСПОМИНАНИЯ КАВКАЗСКОГО ГРЕНАДЕРА[619]
87%
К. Попов[618] ВОСПОМИНАНИЯ КАВКАЗСКОГО ГРЕНАДЕРА[619]
26

1918 год

После объявления самостоятельности Грузии русским с каждым днем становилось все тяжелее и тягостнее жить на территории вновь образовавшейся республики. Правда, здесь не было кровавых гонений в виде массовых расстрелов и прочих видов истребления людей инакомыслящих, как это имело место в пределах Советской России, но объявление национализации всех государственных учреждений выкинуло за борт громадное количество русского чиновничества и мелких служащих, которые громадной волной устремились на Украину, где в то время было у власти гетманское правительство. Что касается бывшего русского офицерства, то новое правительство ограничилось снятием с него формы и запрещением иметь оружие.

В другой республике, образовавшейся на территории Закавказья, – Армении, – обстановка для русского населения сложилась более благоприятно. Армяне относились к русским вполне лояльно и более сердечно, русское офицерство, например, широко принималось на службу в Армянские национальные части, дисциплина в которых по тому времени была на значительной высоте.

Зная это, часть наших офицеров-эриванцев[620] поступила на службу к армянам; так, например, мне было известно, что, кроме офицеров нашего полка армянской национальности, у них служили: наш бывший командир полка генерал Вышинский[621], мой командир батальона полковник Тимченко, наш бывший адъютант подполковник Шлиттер, капитан Тихонов и подполковник Снарский. По их отзывам, им служилось хорошо. Между прочим, когда умер у них на службе генерал Вышинский, государство приняло похороны его на свой счет, а вдове назначило солидную пенсию.

Все это не улыбалось мне, я отлично сознавал, что ни в одной армии, кроме родной Русской, служить бы не мог, а потому предпочел временные мытарства по базару более сносному положению в войсках.

К этому периоду времени относится мое сближение со штабс-капитаном нашего же полка Пивоваровым, жившим как раз напротив меня по NN улице. Миша Пивоваров, как называли его у нас в полку, был до того времени мне мало известен. Он незадолго перед революцией перевелся к нам в полк из 201-го Потийского полка. Перевод застал его в госпитале, где он лечился после ужасного ранения в область живота, полученного им 31 мая 1915 года в бою у Тухлы, в котором он командовал одной из рот Потийского полка. Это был тот Пивоваров, который принимал непосредственное участие в атаке немцев на Бзуре у Конского Брода в ночь с 6-го на 7 декабря 1914 года вместе с капитаном Сабелем. Стремление его в наш полк было столь сильно, что будто бы, когда получилось известие о состоявшемся Высочайшем приказе о переводе, он сказал: «Ну, теперь я знаю, что не умру». И действительно, оправившись от ран, он немедленно отправился в полк, где его временно назначили командиром нестроевой роты, учитывая то обстоятельство, что он еще не вполне оправился после полученных тяжелых ранений. Про последнее назначение Миша всегда говорил: «Это единственное темное пятно в моем послужном списке».

В августе месяце 1918 года в Тифлис приехал последний командир Эриванского полка полковник Пильберг[622] – наш общий друг. От него мы узнали, что полк расформирован в Туле, где сданы все дела и архивы, а знамя отвезено им в… и сдано на хранение одному верному человеку.

Однажды, зайдя как-то вечером ко мне, Пильберг сообщил, что он решил ехать в Добровольческую армию, о которой у него будто бы имеются кое-какие сведения. Ни Пивоварова, ни меня он с собой не звал и вскоре действительно уехал.

Слухи о появлении частей Добровольческой армии на Дону к тому времени стали все шириться, и какая-то смутная надежда не стала давать покоя. Вот я узнаю, что группа нашей молодежи, которых я не знал даже в лицо, а знал только по фамилиям, отправилась в Добровольческую армию. Я переговорил с Мишей и увидел, что он полон тех же желаний, что и я, и мы принципиально решили ехать – как только представится первый удобный случай.

Прошел еще месяц, как однажды я сталкиваюсь на улице с нашим бывшим уважаемым и любимым начальником дивизии генералом В.П. Шатиловым[623]. От него я узнал, что ехать в Добровольческую армию можно и нужно и что от него же можно будет получить необходимые сведения и указания.

Добровольческая армия

Ровно через три недели, 2 декабря 1918 года, мы с Мишей, ликвидировав все дела, а главным образом все вещи, ибо ехать приходилось на свой счет и нужны были деньги, садились на поезд, отправлявшийся в Поти. С нами ехала жена Пивоварова, женщина-врач, пожелавшая также принести посильную помощь в области, неразрывно связанной со всякими военными действиями.

Прождав два дня парохода, мы наконец попали на прекрасный пароход «Великая Княгиня Ксения», отходивший в Новороссийск. Погода благоприятствовала путешествию, и все было бы прекрасно, если бы Миша не простудился при погрузке. Спустившись в каюту, он сразу слег с повышенной температурой.

Я полагал, что у него началась «испанка», свирепствовавшая в то время в Тифлисе, но оказалось впоследствии, что заболел он воспалением легких.

Два дня мы шли у берегов кавказской Ривьеры, любуясь прекрасными видами Сухума, Сочи, Гагр и Афона и наконец <…> на внешнем рейде Новороссийска прошли мимо потопленных судов нашего Черноморского флота, о котором, как надмогильные кресты, свидетельствовали торчащие из воды мачты потопленных миноносцев…

В Новороссийском порту стояло всего 2—3 парохода и не было обычного оживления большого портового города.

При разгрузке на палубу к нам взошел какой-то офицер, в котором я тотчас же узнал бывшего комиссара всех ударных батальонов прапорщика Иткина. Увидев меня, он подошел справиться, куда я желаю поступить, и выразил уверенность, что я попаду в Корниловский полк[624]. Мой ответ, что я думаю попасть в Сводно-гренадерский батальон, по-видимому, его разочаровал, и он вскоре от меня отошел.

Высадить Мишу в Новороссийске не представилось возможным, пришлось просить капитана парохода оставить больного в каюте на несколько часов.

Сойдя на берег, я готов был плакать от радости: всюду порядок, бодрые русские лица, офицеры в форме, на площадях производятся учения и пр. В комендантском управлении сидели вежливые и предупредительные писаря, документы выданы были моментально… Все это рисовалось воображению как сказка.

Мише я явился в погонах и принес из города и его полушубок с нашитыми на нем нашими гренадерскими погонами. Мое радостное настроение и рассказы о виденном оживили его, и он, собрав все силы, встал, оделся, и мы отправились на вокзал, где поезд на Екатеринодар должен был отойти в двенадцать часов ночи. На вокзале была масса народа, стояла страшная духота, бедный Миша претерпевал страшные мучения, не имея возможности даже прилечь.

Наконец подали состав. С большим трудом удалось втиснуть в поезд Мишу. Какой-то офицер, видя его беспомощное положение, слез с верхней полки и предложил свое место Мише. Я сидел на каком-то свертке на полу. Коридоры вагонов были также забиты едущими офицерами в сидячем и лежачем положении.

Мише сделалось совсем плохо. В Екатеринодаре предстояло сдать его в госпиталь. В вагоне до самого утра шли боевые рассказы: тут я впервые услышал о знаменитом Ледяном походе, о всех ужасах Гражданской войны, о том, что пленных теперь не берут, и т. п. Когда я на чей-то вопрос сказал, что я гренадер и желал бы найти своих, то голос с верхней полки немедленно сообщил мне все подробности о гренадерах. Оказалось, что наша молодежь попала в Марковский полк, где и представлена была одним взводом, но несколько дней тому назад получено было разрешение формировать из всех гренадер отдельный батальон, и формирование это поручено полковнику Кочкину, московскому гренадеру. Формирование первоначально производилось в Екатеринодаре, а сейчас батальон в полусформированном виде перешел на дальнейшее формирование в Ставрополь. Последнее обстоятельство мне было не по вкусу, но делать было нечего. Утром мы прибыли в Екатеринодар, где на вокзале, я обратил внимание, стоял прежний жандарм, только как будто бы в теперешнем жандарме не было того блеска, тех колодок с медалями, того величественного вида старых жандармов, которым они отличались. Как приятно было видеть этот синоним порядка. Я невольно задержался, отводя душу давно невиданным зрелищем.

Начали выгружаться. Миша с трудом передвигал ноги, мы вели его под руки.

Так как город Екатеринодар для нас троих был совершенно незнаком, то решено было, что Миша с В.А. (его женой) останутся в зале 1-го класса, а я пойду на разведку.

Трамвай привел меня на угол Екатерининской и Красной улиц. Был яркий солнечный день. На Красной, по которой я свернул, двигалось много народу, особенно военных; пестрели всевозможные формы. Здесь я впервые увидел корниловцев в их причудливо кричащей форме, марковцев в черном, шкуринцев в волчьих папахах с хвостами, черкесов с зелеными повязками через папаху и пр.; у всех на рукавах красовались углы из национальных лент, обращенные вершинами книзу, – символом добровольчества.

Откуда взялись эти формы, эти невероятные сочетания малинового цвета с белым, черного с красным, эти черепа, скрещенные кости, смесь кавалерийских отличительных знаков с пехотными и прочие невиданные эмблемы, – невольно подумал я. Мне, свежему человеку, показалось, что каждый носит здесь ту форму, которая ему больше нравится.

Не прошел я и двух кварталов, как встретил нашего Пильберга. Его гордая осанка и манера ходить при значительном росте и богатырской комплекции сразу бросалась в глаза. Правая рука у него была на перевязи: оказывается, 1 октября, будучи помощником командира какого-то пластунского батальона, он был ранен ружейной пулей в кисть правой руки с раздроблением костей. Вид у него был, как всегда, молодцеватый и бодрый. Теперь он лечился в госпитале, помещавшемся в здании мужской семинарии.

После взаимных приветствий я изложил ему наше положение. «Мишу мы устроим в госпитале, а тебя тоже устроим… Хочешь, я тебя познакомлю с очень милой семьей». Я стал отказываться: сейчас не время, в другой раз, Миша ждет на вокзале и пр. «Ну хорошо, тогда пойдем ко мне». Я согласился, и мы пошли.

«Вот мы и пришли», – сказал он, входя в подъезд одного дома. Я машинально поднимался за ним.

Дом, в который мы пришли, сыграл крупную роль в судьбе многих эриванцев, и все мы, в нем жившие, навсегда сохраним в памяти все то светлое и хорошее, что мы видели от дорогих и благородных хозяев этого дома, и запечатлеем в сердцах своих их имена.

После коротких рекомендаций я получил приглашение остановиться в имеющейся свободной комнате еще с одним офицером, прибывшим с фронта; затем мне были сообщены часы обеда, завтрака и чая и тем самым давалось понять, что я желанный гость.

«Как тебе не стыдно, Густав…» – говорил я, выходя уже на улицу. «Ничего, это свои люди, увидишь сам». Через два дня действительно я увидел, что люди не только свои, но ближе всяких родных, так далеко простиралась их заботливость и внимание ко всем нуждам офицера, находившегося у них в доме; а таковых постоянно было не меньше 8 человек. Потом уже, когда прошло довольно времени, когда многие из нас перешли по ту сторону бытия, когда в доме менялись лица офицеров, но не количество, надо мной любили подсмеиваться, и обыкновенно за столом задавался вопрос: «А скажите, пожалуйста, кто помнит, сколько дней мы были с Костей «на вы»?» В результате горячих споров на эту тему единогласно решили (а за столом бывало обыкновенно не менее 20 человек), что не больше одного дня.

С полковником Пильбергом мы пришли на вокзал, с тем чтобы перевезти Мишу в госпиталь. Миша был из рук вон плох, он мало говорил, а от высокой температуры у него текли слезы. Когда мы уже готовы были тронуться, я увидел знакомое лицо офицера, а Густав произнес: «Вот и Кумпаниенко, он только что вернулся из плена». Поручик Кумпаниенко предложил свои услуги в деле устройства Миши в госпиталь, ибо в госпитале, помещавшемся в N, его родственница была сестрой милосердия. Решено было везти его туда.

Госпиталь произвел на меня тягостное впечатление. Грубые сенники, такие же подушки, невероятно застиранное белье, растерянность персонала, не справлявшегося с количеством больных, сразу бросались в глаза. В громадной палате, приблизительно на 40 кроватей, едва нашлось одно место. Бедный Миша попросил только принести подушку.

На другой день, имея уже все необходимые документы, я зашел прощаться с Мишей и занес ему подушку. «Плохо мне, я не ожидал, что так сильно заболею. У меня нашли воспаление легких…» Еще несколько слов, и мы расстались навсегда; но еще раз я увидел дорогого Мишу в условиях исключительных по своей трагичности, к описанию которых я вернусь в дальнейшем своем изложении.

Согласно полученному предписанию, я отправился в Ставрополь. Батальон там уже я не застал, он был на позиции у деревни Северной. В Ставрополе же находилась только хозяйственная часть. Начальником хозяйственной части был полковник Илларион Иванович Иванов[625], офицер Тифлисского полка, тот, что командовал батальоном в нашем запасном полку. Встретил меня он очень радушно и сейчас же устроил мне комнату. У него же я познакомился с 70-летним стариком – штабс-капитаном гренадером Мельницким, бывшим предводителем дворянства Новгородской губернии – теперь добровольцем. Старик, кроме громадной шашки, носил еще кинжал, благодаря чему имел комический вид. Я сначала подумал, что все его добровольчество не идет дальше обоза 2-го разряда, но потом убедился, что этот удивительный старик также спокойно ходит и под пулями, и делает свое дело без лишних слов, не за страх, а за совесть, – и невольно проникся к нему глубоким уважением.

Что представлял собой тогда Сводно-гренадерский батальон, я так и не уяснил себе, ибо назначения я никакого не получал в ожидании приезда командира батальона полковника Кочкина; последний почему-то задержался по делам. А через два дня после моего приезда была получена телеграмма от Пильберга, извещавшая о смерти Миши и о дне его погребения.

«Знаешь что, – обратился ко мне Илларион Иванович, – поезжай на похороны, ты его близкий друг, а на обратном пути привезешь заодно для батальона деньги». Дело был решено в пять минут, и я катил обратно в Екатеринодар.

Новая потеря дорогого человека, прекрасного офицера и джентльмена в полном смысле слова, тяжелым камнем давила мое сердце, и с невыразимо тяжелым чувством я переступал порог квартиры Мишиной вдовы. Но ее не оказалось дома, она только что уехала на кладбище откапывать еще накануне похороненного Мишу, так как предъявленный ей в мертвецкой штабс-капитан Пивоваров оказался вовсе не Мишей, а умершим в один день с ним солдатом-армянином.

Узнав об этом, я помчался на кладбище и застал такую картину: из разрытой могилы вынут был дощатый гроб; когда была снята крышка, то глазам присутствующих представился совершенно голый мертвец с запиской на груди: «Перебежчик Кеворк Саркисов». Этот перебежчик был не кто иной, как Миша. Он лежал немного на боку и как будто ежился от холода… В могиле было сыро, шел мокрый снег. Картина была столь потрясающая, что я буквально не мог прийти в себя много дней… Я ощущал весь ужас могильного холода и злой иронии судьбы.

Наклонившись к Мише, я поцеловал его в ледяной лоб. Так кончил свою жизнь этот доблестный офицер.

Оказалось, что, когда мадам Пивоварова пришла за телом мужа, врачи объявили ей, что необходимо сделать вскрытие, что ей, как врачу, должно быть понятно, что для науки это необходимо и пр. Условились, что назавтра в полдень его похоронят с отданием воинских почестей. На другой день, то есть в день моего приезда, в 12 часов мадам Пивоварова пришла как было условлено. На дворе ждали почетный караул и музыка… и вдруг – одетым в эриванский мундир Миши – оказался чужой. Только после тщательных расспросов и справок удалось установить, что батюшка хоронил по описываемым признакам покойника вчера. Отправились на кладбище, разрыли могилу, и уже свидетелем остального я был сам лично.

В Екатеринодаре я задержался на целую неделю, так как подошло Рождество, а денег получить сразу не удалось. Поместился я вместе с Пильбергом в доме N. Однажды парадную дверь мне открыл сам Густав.: «Знаешь, кого я тебе покажу, пойдем, увидишь», – причем слово «увидишь» он произнес как-то особенно загадочно с каким-то присвистыванием.

Зная все его манеры, я приготовился к сюрпризу, и действительно, не успел я переступить порог нашей комнаты, как попал в объятия Толи Побоевского, только что вернувшегося из Франции после пребывания на Салоникском фронте, куда он уехал в начале революции. Беспрерывной волной полились рассказы то печальные, то радостные; под влиянием последних зарождались светлые надежды на лучшее будущее.

Решено было что 2 января мы вместе выедем в наш Сводно-гренадерский батальон, так как Толя ехал сюда именно с этой целью. Он не заехал даже домой повидать своих родных, которых не видел столько лет.

Встречали Новый год все у тех же дорогих N., которые приняли и Толю под свое покровительство. Было очень весело, ибо твердо верилось в скорое воскресение нашей дорогой Родины. Предстоящие испытания нас не страшили, и мы смело шли им навстречу.

2 января мы выехали в Ставрополь, причем ехали в вагоне 4-го класса, буквально сидя друг у друга на коленях; помню, Толя заснул в необыкновенно комичной позе, склонив голову на спину своего соседа-казака, в то время как тот спал, положив свою голову на колени Толи.

В Ставрополе мы получили приказание ждать особых распоряжений относительно нас и пока ничего не делали. В это время мы узнаем, что в госпитале лежит наш офицер поручик Снарский в очень тяжелом положении. Мы тотчас же отправились к нему и сначала было взяли его к себе, но ему сделалось хуже, пришлось вновь водворить его в госпиталь.

Здесь же, в Ставрополе, оказался и капитан Б., который вел какой-то странный образ жизни, почему-то уехал с позиции, жил в гостинице и на все вопросы отвечал сбивчиво и туманно.

Здесь же встретили мы и нашего артиллериста Беляева, с которым, по его любимому выражению, «посидели – поговорили».

Наконец и мы получили приказание догнать батальон, двигающийся на станцию Минеральные Воды. В этот же день пришло известие о гибели моего товарища по выпуску – туркестанского стрелка капитана Земляницына, убитого у деревни Северной. Все знавшие его страшно сожалели об этой тяжелой утрате, а я тем больше, что не видел его с момента производства, много слышал о нем еще в Германскую войну, как о выдающемся офицере, и жаждал его увидеть. Но этому помешала все та же смерть.

В батальон нас отправлялось четверо: я, капитан Б., Побоевский и еще один прапорщик. Двигались мы медленно.

В это время части Добровольческой армии шли на освобождение Терской области от большевиков. Бои шли с неизменным темпом.

Когда мы прибыли на станцию Минеральные Воды, то узнали, что батальон наш ушел в Георгиевск; нам предстояло пересаживаться в товарные вагоны. Поезда не было. Наконец нам объявили, что где-то на 8-м пути стоит состав, готовый к отправлению. Отыскали этот состав – влезли. Напротив нашего состава стоял громадный состав, отбитый у большевиков. Мы обратили внимание, что казаки, ехавшие с нами, шныряют по вагонам; мы заинтересовались и решили посмотреть, что там происходит. Увидели мы следующее: в каждом вагоне, груженном всякого рода амуницией, сбруей, домашней мебелью и просто рухлядью, царил невообразимый хаос – все было перевернуто, исковеркано и забрызгано кровью. Из-под хлама торчали руки и ноги расстрелянных большевиков, причем в каждом вагоне насчитывалось до десятка трупов; между ними-то и рыскали казаки, снимали сапоги и все казавшееся нужным – и носили. Делалось это без всякой брезгливости, деловито и серьезно. Подавленные этой картиной, мы только переглянулись и пошли к себе.

На станции мы слезли и пошли пешком в станицу Екатериноградскую, где расположился наш батальон. В штабе полка мы получили назначение: капитан Б. должен был формировать 5-ю роту из взятых пленных красноармейцев, я назначался к нему помощником командира роты, а Толя Побоевский – фельдфебелем.

Получив назначение, мы пошли повидать своих. День был морозный, невылазная грязь станицы была скована, а потому идти было легко. На окраине, около громадного оврага, шли занятия с ротами.

Увидев нас, несколько офицеров тотчас отделились и подошли к нам. Здесь я впервые увидел поручика Бориса Силаева[626], младшего Белинского, штабс-капитана Засыпкина, поручика Линькова[627] и других офицеров 4-й роты.

Тут же на краю оврага лежали трупы расстрелянных большевиков. Никто и не думал обращать на это внимание – нервы не реагировали. В этот же день после обеда были выстроены люди новой 5-й роты. Картина представилась невиданная. Если из 50 человек, назначенных в роту, хоть двое имели сносный вид, то и слава богу; остальные были в каких-то рубищах, большинство было босиком, с ногами, завернутыми в тряпки; все поголовно дрожали от холода, а многие носили явные следы заболевания сыпным тифом. Это были только что взятые в плен красноармейцы, до белья раздетые победителями. Таков был обычай.

«Послушай! Куда мы с ними пойдем? – спрашивал Толя. – Разве они могут воевать?»

И действительно, через два дня нас погрузили в вагоны для следования в Моздок. Уже по дороге 15 человек окончательно слегли. Сыпной тиф неудержимо свирепствовал, больные валялись на полу по всем станциям, заражая еще здоровых. Спастись от насекомых не представлялось возможным.

На станции Моздок нам представилось вновь редкое по своему ужасу зрелище. На путях стояло два громадных состава, один совершенно сгоревший, но сгоревший вместе с людьми, в нем находившимися. В вагонах стояли железные кровати, на которых лежало по одному или по два обуглившихся трупа. Черепа скалили зубы, как бы смеясь. В другом поезде я зашел только в один вагон 3-го класса, на котором красовалась красная надпись: «Коммунист № 1». Этот вагон был битком набит сыпнотифозными, из которых больше половины были мертвы и валялись голыми на полу… Картины в стиле гражданской войны, ожидающие своего художника.

Из Моздока мы двинулись на станицу Вознесенскую, где нам предстояло усмирить непокорных ингушей, но, простояв два дня в первой за Моздоком станице, мы получили приказание вернуться обратно в Моздок.

Приказание было крайне своевременно, так как Толя почувствовал себя скверно, и я понял, что он заболел сыпняком. Идти он уже не мог, я уложил его на подводу, а сам с вольноопределяющимся М.С., сыном нашего же эриванца, проконвоировал Толю до больницы, куда и сдал его немедленно. В этот же день вечером у меня началась страшная головная боль и поднялась температура; я переборол себя и отправился на собрание господ офицеров батальона, назначенное в этот день. Что решалось на этом собрании, я совершенно не помню; когда я обратился к находившемуся там доктору с просьбой осмотреть меня, он мне прямо сказал: «Чего вас осматривать, вам нужно ложиться в постель – у вас сыпняк».

Здесь же он написал мне препроводительную бумагу, и я отправился в ту же больницу, куда накануне сдал Толю. Положили меня сначала отдельно, а на другой день перекатили мою кровать в соседнюю палату и поставили рядом с Толиной. Толя был без сознания. Я почувствовал как бы облегчение – все же рядом со своим, а в голову навязчиво лезла мысль – выкрутимся ли мы на этот раз? Неужели суждено так бесславно умереть? Дальше шел период забытья… Временами, когда я приходил в себя, я просил согреть мне ноги и справлялся, живой ли Толя. Мне ставили бутылки, говорили, что Толя жив, и я опять впадал в забытье.

Толя боролся с тифом с большим трудом, ему постоянно вспрыскивали камфору. У меня организм был значительно сильнее, и я обходился своими средствами.

Прошло недели две – было 15 февраля. Толя впервые со мной заговорил, кризис миновал. Мы были страшно счастливы, что такая опасность нас миновала. Теперь мы могли наблюдать, куда мы попали и в каких условиях мы находились.

Наша больница была как раз в центре города против церкви, она была очень мала и вмещала всего 15—20 кроватей. Лежали в ней только офицеры. Оборудование больницы оставляло желать многого, а питание было из рук вон плохо. Мы буквально голодали. На всех больных была одна сестра и один санитар, доктора же почему-то менялись чуть ли не через день. Все выносила на своих плечах героиня сестра, не знавшая абсолютно отдыха. К глубокому сожалению, ни имени, ни фамилии, ни облика ее я не помню, в то время перед глазами стояла какая-то сетка, в ушах шумело, все казалось в тумане.

Мы неудержимо стремились как можно скорей уйти отсюда, уйти из этой душной обстановки – стона и безумного бреда. Нужно было дождаться какого-то дня, не то пятницы, не то вторника, и идти на комиссию. Еще накануне мы сделали репетицию вставания, но не совсем удачно, и я побаивался, что и назавтра ничего не выйдет и нам придется ждать еще целую неделю. Страх этот придал нам силы, и мы к назначенному времени встали, оделись и, поддерживая друг друга, отправились на комиссию, которая заседала за три или четыре квартала – тоже в госпитале. С нами же отправился на комиссию и наш сосед – ротмистр граф Стенбок, одновременно с нами воскресший из мертвых.

Госпиталь, в который мы явились, был битком набит тифозными, которые, за неимением кроватей, лежали на сенниках без простынь прямо на полу. Впечатление получалось безотрадное.

Комиссия, к счастью, нас не задерживала – тиф кладет серьезные отпечатки не только на лице, но и на всем силуэте, посему каждому из нас троих без долгих размышлений дали отпуск на два месяца. Но отпуск отпуском, а где же и на какие средства поправлять свое здоровье? В кармане у меня и у Толи оказалось всего пять рублей Ставропольской городской управы, которые не имели ценности в Моздоке, но нам повезло, за них мы получили пять бубликов.

Видя наше затруднительное положение, граф Стенбок пришел нам на помощь и дал взаймы пятьдесят рублей какими-то более употребительными деньгами.

Все мы решили ехать в Екатеринодар. Граф Стенбок имел там знакомых, а мы решили ехать к своим дорогим N. За время нашей болезни станцию Моздок привели в относительный порядок, но буфет работал слабо и, когда-то изобиловавший всякой снедью, теперь не имел в достаточном количестве даже хлеба. Поезда на Минеральные Воды пришлось ждать до 2 часов ночи, где вагоны не имели никаких печей. С большим трудом удалось выпросить у коменданта станции одну теплушку, в которой, кроме печки, абсолютно ничего не было. Дров не было, и негде было достать, все наши поиски в этом направлении не увенчались серьезными результатами. К нам попросились в вагон еще два офицера, точно в таком же состоянии, как и мы, только перенесшие тиф, – мы их приняли. Посадка в вагон теперь сильно усложнилась и была делом общим, никто из нас не мог самостоятельно взобраться на такую высоту, какой являлся для нас товарный вагон, не имевший ступенек, и потому все подталкивали снизу первого, а затем по очереди втаскивали остальных. Наша полная беспомощность особенно рельефно сказалась на первой же станции, когда нам понадобилось открыть дверь. Как ни напрягали мы усилия все впятером – дверь не поддавалась, пришлось звать на помощь извне. Мы начали стучать в дверь и кричать, но никто не откликался. Наконец послышались шаги и голоса – два каких-то казака вняли нашим мольбам и с шумом откатили дверь.

Мы объяснили им, что ослабели после сыпного тифа, рассказали, что не имеем дров, и, когда узнали, что им с нами по дороге, пригласили их ехать в нашем вагоне. Станичники охотно согласились, крикнули еще двух своих приятелей, и уже в дальнейшем пути мы не испытывали ни недостатка дров, ни других неудобств, о которых я только что говорил.

Трудно было нам добраться до Минеральных Вод, откуда начиналось в то время правильное сообщение пассажирскими поездами с Екатеринодаром.

Так как мы были без денег, то решено было сначала отправиться в хозяйственную часть в Армавир, чтобы получить наше скудное жалованье и заплатить долги. Я бы и не останавливался на этом незначительном эпизоде, если бы на станции Армавир не произошла бы встреча, о которой мне приятно вспомнить. Получив жалованье, мы с Толей решили пообедать на вокзале в ожидании поезда. Поезд должен был идти ночью; неизбежно приходилось ждать поезда. Толя от усталости и слабости за столом уснул.

Вдруг к нашему столу подходит генерал: «Вы что тут делаете?» Толя проснулся, вскочил и сразу просиял. Перед нами стоял генерал Купцов[628]. «Ну вот что, едемте ко мне, со мной экипаж, относительно поезда не беспокойтесь, я вас доставлю своевременно обратно», – скомандовал Александр Никифорович.

Генерал Купцов оказался начальником гарнизона Армавира. В гостинице, в которой жил Александр Никифорович, был сервирован стол, и, к нашему глубокому изумлению, на столе появилась бутылка «Кахетии № 2». Часа три мы провели в дружеской беседе, вспоминая все пережитое и делясь впечатлениями на современные темы, и незаметно подошло время отправляться на вокзал. На этот раз заботами Александра Никифоровича нас ожидали все удобства, и через час мы спали мертвецким сном, мерно раскачиваясь на диванах отдельного купе. Пробудились мы от сильного расталкивания кондуктора. Оказалось, он забыл нас разбудить в Тихорецкой и мы подходим уже к Сосыке. Кондуктор решил исправить ошибку и предложил нам слезть на первой же станции, ибо навстречу должен пройти скорый поезд на Екатеринодар, который хотя и не останавливается здесь, но он обещал принять меры, чтобы поезд замедлил ход. Предстояла трудная операция, но желание попасть скорее в Екатеринодар было так сильно, что мы согласились на это рискованное предприятие. Вот мы вылезли, наш проводник переговорил с кем надо, и мы остались ждать. Скоро громадные фонари приближающегося поезда ослепили нас, и, замедляя ход, но не останавливаясь, он готов был от нас ускользнуть. В эту решительную минуту Толю кто-то подтолкнул, и он благополучно взобрался на платформу, я же потерял равновесие и готов был скатиться под колеса, как чьи-то сильные руки приподняли меня и швырнули на площадку, вслед за этим на голову мне упали один за другим наши свертки… Я был не только спасен, но и не опоздал на поезд.

Утром две шатающиеся и поддерживающие друг друга фигуры звонили в дом N. по N улице.

Увидя нас в таком состоянии, застонал от сочувствия весь дом и были приняты радикальные меры, чтобы в кратчайший срок поставить нас на ноги. Меры привели очень скоро к блестящим результатам, и через месяц мы с Толей уже подумывали, куда бы нам поехать. В Сводно-гренадерский батальон нас не тянуло, так как все там виденное не могло прельщать нас. Густав же поддерживал в нас уверенность, что вскоре разрешится вопрос с самостоятельным формированием полка из кавказских гренадер и тогда мы будем ему нужны. Решено было, что Толя поступил в танковый дивизион, а я во вновь открывающееся Кубанско-Софийское военное училище. Так мы и сделали. Кубанско-Софийское военное училище считало свое начало от одной из киевских школ прапорщиков, находившейся на Софийской площади[629] и эвакуированной в свое время на Кубань.

Юнкера этой школы участвовали в Кубанском походе и в большинстве погибли в многочисленных кровавых боях. Желая сохранить название столь доблестной школы, кубанское правительство, взявшее на себя содержание вновь формируемого училища, постановило наименовать училище Кубанско-Софийским[630].

К сожалению, молодое, но имеющее свою боевую историю училище попало в весьма неподходящие руки братьев Щербовичей[631], из которых один был начальником училища, другой – командиром батальона, третий – преподавателем артиллерии, и четвертый все ожидался для кафедры истории. Рот, или, как их называли, сотен, было две. Училище расквартировано было в двух различных местах по частным квартирам. Помещения были малы, оборудование чрезвычайно скудное, пособий учебных почти никаких, все лекции заучивались по запискам. Элемент, комплектовавший училище, – кубанские казаки, – в боевом отношении был отличный, но отличался крайне скудной общей подготовкой. Средний образовательный уровень колебался между 4-м и 5-м классами среднеучебных заведений. Ко всему этому прибавилась еще политика на самостийной почве, что создало совершенно невозможную для занятий обстановку. Не было даже известно, какой срок обучения должны пройти юнкера, а отсюда вытекала полная бессистемность в занятиях.

Попал я в первую роту к полковнику Пуценко[632], бывшему ротному командиру еще Киевской Софийской школы прапорщиков. Этот милейший человек и прекрасный офицер только разводил руками и говорил: «Ну что я-то могу сделать?» Три месяца пробыл я в училище в качестве курсового офицера, когда, наконец, пришло долгожданное известие, что в Царицыне формируется Сводный полк Кавказской гренадерской дивизии. Густав писал мне: «Если ты еще можешь воевать, для тебя всегда найдется место». Дальше перечислялось, кто из эриванцев приехал, кто может приехать и прочие новости. Толя получил аналогичное письмо.

Я выехал через три дня. Со мной изъявило желание ехать человек пятнадцать юнкеров, но из них пустили только одного, и то после усиленных просьб.

2-й гренадерский полк. Царицынское направление

В Царицыне на вокзале я встретился с полковником нашего полка Гранитовым[633], который уже побывал в полку, а сейчас возвращался из служебной командировки из Екатеринодара; мы ехали, таким образом, в одном поезде и этого не знали.

Царицын – большой торговый город, в то время почти мертвый, понемногу начинал возвращаться к жизни. Большевики наложили свою сатанинскую печать на весь облик города и жителей.

К моменту моего прибытия бывший Сводно-гренадерский батальон, пользовавшийся в свое время чрезвычайно мало лестной боевой репутацией, переформировался в дивизию, причем предположено было каждую из бывших гренадерских дивизий представить одним полком, с тем чтобы батальон имел название соответствующего полка. Таким образом, наш Сводный полк Кавказской гренадерской дивизии должен был иметь первый батальон Эриванский, второй Грузинский и т. д.

На деле этого не получилось. Сформированными оказались два полка: 1-й Сводно-гренадерский полк из московских гренадер и наш 2-й Сводно-гренадерский полк, каковые и вошли в состав 6-й пехотной дивизии генерала Писарева.

1-й Сводно-гренадерский полк был 3-батальонного состава, тогда как наш полк – только однобатальонный – 4-ротного состава. Каждая рота нашего полка называлась по своим полкам, причем количественно мы – эриванцы – были представлены сильнее других, за нами в порядке постепенности шли мингрельцы, тифлиссцы и грузинцы. Последние не имели в своем составе ни одного кадрового офицера.

Полк имел знамя и одну из серебряных труб Мингрельского полка, каковые были привезены из Тифлиса офицерами-мингрельцами.

Командные должности в полку распределены были так: 1) командир полка полковник Пильберг (эриванец), 2) полковой адъютант штабс-капитан Рычков (эриванец), 3) помощник адъютанта штабс-капитан Александров (грузинец), 4) помощник командира полковник Иванов (тифлисец), 5) начальник хозяйственной части полковник Кузнецов[634] (эриванец), 6) командир батальона полковник Талише (мингрелец), 7) командир 1-й Эриванской роты полковник Гранитов (эриванец), 8) помощник командира роты штабс-капитан Попов (эриванец), 9) младший офицер поручик Борис Силаев (эриванец), 10) младший офицер поручик Богач (эриванец), 11) младший офицер поручик Мохов (эриванец), 12) младший офицер поручик Мохов (эриванец), 13) младший офицер прапорщик Шаталов (эриванец), 14) кадровый подпрапорщик 13-й роты Гончаров (эриванец).

Грузинская рота: 1) командир – штабс-капитан Засыпкин, 2) помощник – прапорщик Осадчий (бывший подпрапорщик Грузинского полка), 3) прапорщик Абт, 4) поручик Жильцов.

Тифлисская рота: 1) командир роты – поручик Резаков, 2) фамилии не помню, 3) фамилии не помню.

Мингрельская рота: 1) командир – штабс-капитан Лепин, 2) помощник – подпоручик Шах-Назаров, 3)…

Пулеметная команда: начальник – поручик Братшау-младший, штабс-капитан Братшау-старший; младшие офицеры: поручик Линьков, поручик Павлов.

Команда связи – капитан Гаврилов (мингрелец).

При штабе полка: поручик Богомолов (мингрелец), командир нестроевой роты – штабс-капитан Мельницкий.

В таком составе застал я формирующийся полк. Для формирования дивизии были отведены так называемые студенческие казармы – бывшие казармы N полка, стоящие на высоком месте недалеко от Волги. Мы, эриванцы, собравшиеся в далекий и чуждый Царицын для формирования полковой ячейки, понимали, что нас мало, что многие могли быть с нами, но их не было. Причин, почему их не было с нами, было много. Одни, да будет им стыдно, как всегда, старались не делать того, что могут сделать другие; это те самые, что в Германскую войну не успели побывать ни в одном бою, это типичные тыловики «ловчилы», за которыми не должно сохраниться почетное имя «лейб-эриванцы», имена их всем эриванцам хорошо известнцы, и я не возьму на себя труда перечислять их имена. Ко вторым относятся те, что из-за причин материального свойства не могли оторваться от семьи, от полученной уже службы и пр.

Тех жаль, потому что они забыли слова: «И для славы его не жалей ничего».

Третьи, возвращаясь из плена, заблудились, если так можно выразиться. Так заблудились наши доблестные однополчане, подпоручики Зуев и Долженков[635]; первый, попав в 11-й Донской полк, а второй – в лейб-гвардии Гренадерский. Оба они сумели поддержать славу полка на стороне, и, конечно, не их вина, что они не нашли нас, а мы их.

И наконец, к последней группе нужно отнести тех, что погибли героями в самом начале Гражданской войны, предпочитая смерть позору.

Мы знаем и запомним светлые имена: капитана Бориса Гаттенбергера[636], капитана Николая Четыркина, поручика Дмитрия Белинского и подпоручика Солнцева. Мы гордимся этими именами, как и тем, что нет ни одного эриванца с революционным именем, что нет ни одного эриванца в Красной армии. Этим мы доказали, что двум богам не молились… Нас было мало, но недаром говорят: «Дело не в количестве, а в качестве», – и действительно, если разобрать всех начальствующих с точки зрения военных качеств, то аттестация получится выдающаяся и не будет удивительно, что четырехротный полк сначала силою 500, а потом 400 штыков делал такие дела, которые могли сделать честь истории любого полка старой Императорской армии. Кто из эриванцев не знал спокойного, выдержанного, умного и хитрого Густава, кто не побаивался его колючего языка? Этот офицер увел с честью с фронта остатки Эриванского полка, унес его святыню – знамя и передал его в надежные руки, веря в светлое будущее России и в воскресение полка.

Этой верой Густав заражал младших и, указывая им верный путь, обильно и часто орошал его своею благородной кровью.

Таков был командир. Его помощник, Илларион Иванович Иванов, офицер Тифлисского полка, закаленный в боях воин, еще в Японскую войну пронизанный двумя пулями навылет в грудь, невозмутимый на поле боя, высокогуманный человек, тонко понимающий психологию русского солдата. Его невольные ошибки искуплены его геройской смертью.

Что касается третьего героя, А.Г. Кузнецова, этого железного человека с необычайной силой воли и духа, то при одном воспоминании о том, что его уже, быть может, нет в живых, становится жутко, ибо на нем и на его имени у меня зиждилась и зиждется надежда о будущем полка.

О Гранитове, моем ротном командире в Гражданскую войну, я получал представление как о боевом офицере – впервые, точно так же, как и он обо мне. И должен признать, что, будь Гранитов в полку с самого начала войны, его имя стояло бы наравне с именем Сабеля, Пильберга, Геттенбергера, Хржановского, а полк несомненно увеличил бы формат страниц своей истории, дабы дать место описанию дел и этого офицера.

Признавая, что все остальные офицеры полка были доблестны и храбры, что будет видно из дальнейшего повествования, я хочу сказать несколько слов о дорогом и незабвенном Борисе Силаеве.

У нас в полку было много сверстников Бориса – сыновей или родственников наших же офицеров, но из них настоящим эриванцем был только Борис. В нем первом закипела молодая горячая кровь, которая по непроторенной дорожке толкнула его в туманную еще тогда Добровольческую армию. Это он в многочисленных и никому из нас не известных, но страшных по жестокости боях под Армавиром, Ставрополем, в Ингушетии и на Маныче, среди чужих, гордо произносил имя родного полка, когда случайные соратники его, удивленные неустрашимостью и никогда не покидающим его прекрасным настроением, интересовались именем полка, его воспитавшего. Он был тем мстителем от нашего полка, который дал понять русскому народу в тот особенно страшный период Гражданской войны, что офицер тоже человек, что он так же хочет жить, как и все, и имеет на это больше прав, так как больше и сознательнее любит Родину… и что когда преступно направленная рука народа попыталась задушить офицерство, то оно в лице таких же, как Борис, не дало зарезать себя, подобно агнцу, а решило умереть с оружием в руках, как подобает каждому храброму офицеру; Четыркин и Белинский могут спать спокойно… они отомщены.

Таков был офицерский состав полка. Гренадеры из мобилизованных и пленных красноармейцев на первый взгляд не внушали доверия, да многие и в действительности больше симпатизировали красным, чем нам, но и среди них были не только лояльные солдаты, но и убежденные противники большевиков. Из старых кавказских гренадер к нам попали двое, 9-го года службы, – эриванец и тифлисец, оба верные люди.

В общем, нужно сознаться, идти в первый бой «со многими неизвестными» было довольно жутко, но я возлагал большие надежды на то, что после первого боя все ненужное и вредное отсеется; так оно и случилось. Так стоял вопрос укомплектования личным составом; что касается вооружения, то нужно отметить, что новоявленное чудо Гражданской войны – пулемет на тачанке имелся у нас в полку в количестве шести экземпляров «максима» и с этой стороны мы, казалось, были обеспечены. Обмундирование у офицеров и солдат было пестрое – добровольческое. Особенно курьезным был Борис Силаев, в штатских ситцевых брюках в полоску с обмотками и в онучах, так как незадолго перед этим, когда он был еще в Сводно-гренадерском батальоне, его вещи, вместе с обозом, достались после какого-то неудачного боя красным. Купить же новое в то время не представлялось никакой возможности по скудности офицерского жалованья.

26 июля в 4 часа дня мы выступали из Царицына по Саратовскому тракту в направлении на Камышин, который в то время уже был занят нашими частями.

Первая ночевка была у деревни Орловки, которая месяц спустя сделалась центром кровавых боев за обладание Царицыном. Шли мы вдоль Волги, проходя по очереди Ерзовку, Пичугу, Дубовку, Песковатку, Водяное, Пролейку, Балаклею.

Наконец, 6 августа пришли в Камышин, где нас встретил наш начальник дивизии генерал Писарев, занимавший впоследствии крупные посты в Добровольческой и Русской армиях.

В Камышине к нашему полку были присоединены 2 роты Астраханского полка[637] с их командой разведчиков, что увеличило наш полк по численности вдвое. К тому же оказалось, что астраханцы – все добровольцы, великолепно дравшиеся с красными не за страх, а за совесть. Если не ошибаюсь, эти две роты представляли собой остаток полка, незадолго перед нашим приходом геройски погибшего на левом берегу Волги. Астраханские роты сохранили целиком свою организацию и влились в наш полк, как 5-я и 6-я роты.

В Камышине мы не задерживались и, не доспав ночи, вышли из города по направлению к колонии Мариенфельд.

Идя по степи, я никак не думал встретить еще одного старого знакомого, – смотрю, скачет с ординарцем не кто иной, как полковник Манакин[638]. Я искренно обрадовался этой встрече, и мы расцеловались. Я ценил полковника Манакина за то, что он удивительно быстро оценивал обстановку в очень ответственные моменты в 17-м году и тонко проводил за нос социалистических деятелей, ему доверявших. Он проводил в жизнь принципы революционной инициативы. Никаких препятствий для него не существовало, когда нужно было что-нибудь быстро и неотложно сделать. Не было, кажется, таких героических мер, на которые бы он не решился. В Добровольческой армии его не баловали… И, помню, в ноябре 19-го года я встретил его в Ростове, где, если не ошибаюсь, он держал уже путь к адмиралу Колчаку.

В этот день мы получили боевую задачу: сдержать напор красных на окраине деревни Барановки и не дать им переправиться через реку Иловлю у той же деревни. Фронт давался батальону 4 версты. Дистанция солидная.

Когда роты разошлись, нас осталось совсем мало – горсточка. Расставили взводы, навели пулеметы и начали осматриваться. Впереди шел бой. Можно было видеть лавы конницы, то подававшейся назад, то опять переходившей в наступление. Гудели орудия. Справа выкатился наш доморощенный бронепоезд и стрелял куда-то вдаль.

Вечерело… затихал бой… и только один бронепоезд не унимался. От времени до времени резкий звук орудийного выстрела прорезал воздух и молния освещала темные силуэты близрастущих деревьев. Наутро бой возобновился. Уже чаще била артиллерия с обеих сторон, дымки шрапнели не успевали расходиться над лавой, как появлялись новые. Бой как будто приближался.

Я с Гранитовым полезли на крышу соседнего дома – оттуда было все видно как на ладони. У Володи сохранился еще «цейс».

После полудня к орудийному огню присоединилась трескотня пулеметов, лавы нашей конницы начали подаваться назад. Со стороны красных показался пушечный броневик, который и решил исход боя. Наша кавалерия бросилась стремительно назад. Даже проскакав версты две, она не могла сдержать своих коней и неслась мимо нас. Громыхали повозки и орудия. Мы не остались безучастными и приняли некоторые меры к остановке панического бегства. Преследование вел броневик. Положение было серьезное.

Тогда бывший с отступающими частями генерал Щеголев[639], командир Конно-артиллерийского дивизиона, остановил одно орудие и лично открыл огонь по броневику, чем заставил его немедленно ретироваться. Паника сразу улеглась и части стали собираться… но обозы… нашей кавалерии были, увы… утеряны.

К нам всю ночь подъезжали конные и справлялись, не знаем ли мы, есть уже в балке красные. «Там наши повозки застряли», – поясняли они… и видно было – страдали станичники.

Под утро был получен приказ отходить за деревню, а когда прошли деревню, то, не останавливаясь, углубились в степь. Шли мы долго, пока не подошли к деревне Олени, где переночевали в поле, лежа в цепи. Наутро нас перевели еще верст на пять вправо. Без карты очень трудно было ориентироваться, а карты этого района были и очень редки и к тому же не точны.

Роты были разведены по участкам, и опять мы, эриванцы, остались в одиночестве. Телефонов и не думали тянуть, ибо слишком велики были интервалы. Рота окопалась.

С правого фланга к нам подошли две кубанские тачанки с пулеметами и стали на линии наших окопов, совершенно не маскируясь. Так простояли мы целый день. К вечеру небо нахмурилось и хлынул дождь. Дождь шел всю ночь и вымочил нас до костей. Мы терпеливо ждали, что будет.

Ночью кубанцы получили сведения от перебежчика, что к красным подошла бригада донской конницы и что в соседней деревне целиком стоит 28-я «Железная» дивизия товарища Азина, которая прибыла с фронта Колчака, и что на завтра им назначено наступление.

Пришел Гранитов, ходивший к Пильбергу. Сведения, которые он принес, были неутешительные. Все, что говорили казаки, подтвердилось. «По-видимому, будет дан приказ отступать», – добавил он.

Через час, когда начало светать, началась где-то справа перестрелка, но никого и ничего не было видно. Дождь в это время прекратился. Перестрелка усиливалась, все повернули из окопа головы на меня и Гранитова, как бы вопрошая, как быть. Конницы уже час тому назад от нас ушли. Но вот бежит связник… приказано немедленно отходить.

Всех охватывает неверное настроение, шаг невольно ускоряется.

Проходим версты две и спускаемся в деревню N. и идем по дну лощины, где расположены огороды.

Ни на ком из нас нет сухой нитки. В деревне, когда мы ее проходили, начиналась паника; обозы и артиллерия с трудом вылезали по раскисшей дороге.

У красных появился броневик с пушкой Гочкиса, который то там, то здесь разбрасывал свои маленькие снаряды, не причиняя никакого вреда.

Путались по балкам мы довольно долго. Увидев хорошую горку, мы поползли на нее. Когда мы добрались до самого верха и увидели всю панораму наступления красных, настроение у всех еще больше понизилось. Нам приказано было спуститься с высоты и принять влево на скат значительной седловины.

Добравшись до назначенного нам места, мы рассыпались в цепь, пулеметы на тачанках по тактике Гражданской войны расположились в цепи при каждой роте. На той горе, откуда мы только что ушли, располагался наш 1-й гренадерский полк. Значительно дальше, вправо, на больших относительно высотах окапывались пластуны. Но вот пошел опять дождь, стало холодно и темно, – облака шли низко-низко. Около меня лежит какой-то гренадер в порванной рубахе, под которой видно голое тело, он дрожит.

Через час дождь прекратился, облака местами разорвались, показались клочки голубого неба и мгновенно началась стрельба. Стреляли десятки пулеметов. Красные возобновили наступление.

«Что с нами будет, если нас обстреляет артиллерия, когда мы лежим ногами вверх без всякого укрытия, как мокрые курицы», – заговорил я с Владимиром. «Да, сегодня плохая для нас обстановка, а впрочем, увидим».

Показались цепи красных. Их было так много, что только первая их цепь была вдвое гуще и длиннее всего нашего расположения, а за ней показывались все новые и новые.

На самом командующем пункте нашей позиции, на седловине, стоял Густав, мы попросили его передать нашей 5-й гренадерской батарее открыть огонь. Батарея почему-то медлила, красные надвигались, а тачанки их засыпали нас пулями. Артиллерия красных безмолвствовала. Вот мы видим, показывается всадник с красным знаменем. Роты открывают огонь. Красные не ложатся – идут. Заговорила наша артиллерия, один снаряд попадает в тачанку, и пулемета нет. Поручик Линьков на ближайшей тачанке изготовился к бою. На правофланговой тачанке замер в ожидании команды поручик Павлов. Вот сразу все наши пулеметы неуверенно проводят строчку. Потом пауза – и огонь на поражение. Цепи красных редеют, они падают, поднимаются, видно, как пулемет скашивает подряд 3—4 человека, но порыв их силен, они идут. Уже нас отделяет 200—300 шагов, огонь достигает наибольшего напряжения. У Линькова задержка; он не справляется с ней и перебегает на другой пулемет. Тачанка ползет на седловину, на нее косятся из цепи. Пули роют землю то тут, то там, мы несем серьезные потери; все время тянутся раненые, то в цепи кто-нибудь вдруг вздрогнет и повернется на бок или замрет, эти оставались на месте.

Первая цепь красных спустилась уже в овраг, что шел параллельно нашему фронту. Вторая цепь остановилась и открыла огонь с колена. Положение принимало серьезный оборот. Принять штыковую атаку ни я, ни Гранитов не решались, ибо не уверены были в людях. Инициатива всецело была в руках красных. Густав, наблюдавший все это и переживавший те же чувства, что и мы, в последний момент подал сигнал отходить. Вырвался вздох облегчения, теперь только перевалить за седловину. Перевалили благополучно. Рота не понесла потерь в офицерском составе, зато треть гренадер, по крайней мере, осталась добровольно в окопах. Так началось наше отступление, остановившееся только 23 августа, после упорного боя на укрепленной Царицынской позиции.

С этого дня мы потеряли веру в свои силы, и красные теснили нас все время, не имея даже артиллерии. И только тогда, когда мы подходили близко к Волге и хотя бы узенькая ленточка реки находилась в поле нашего зрения, мы неизменно попадали под обстрел тяжелой судовой артиллерии Волжской флотилии красных.

Отходили мы той же дорогой, по которой пришли, причем все мобилизованные гренадеры, проходя мимо своих деревень, дальше не шли, а вдруг бесследно исчезали. Мы перенесли целый ряд боев, причем один, 15 августа, едва не кончился для всех нас трагически. Занимая обычную позицию, мы были внезапно атакованы перед рассветом матросским десантом. Оба пулемета, находившиеся при нашей роте, «отказали» после первых же выстрелов. Красные были в 100 шагах и с громким «Ура» бросились на нас. Мы бежали. Нас преследовали огнем на протяжении 2 верст. По пути все время падали раненые, мы тянули за собой только тех, кто мог хоть как-нибудь передвигаться. Я потерял всякую надежду уйти живым, так как буквально задыхался от быстрой ходьбы… ноги переставали повиноваться. Душу раздирающие вопли оставленных раненых неслись нам вслед. Шедший рядом со мной Борис Силаев вдруг закачался и побледнел. «Скажи, пожалуйста, я не ранен?» – сказал он, снимая фуражку и проводя рукой по голове. «Нет, нет. Иди. Давай твою винтовку», – предложил я. Вдруг глаза его расширились, и он показал мне свою фуражку, простреленную пулей. Действительно чудеса. Ведь блин, а не фуражка, и все же как-то пронесло.

Но вот спасительный овраг. Мы вышли из-под обстрела. Наша 5-я батарея, остановившись у дороги, беглым огнем сдерживала порыв красных. Подкатили санитарные двуколки и начали забирать раненых.

…Вечером, сидя у огня и доедая какой-то двузначный по порядку арбуз, мы делились впечатлениями. Все рассматривали фуражку Бориса. Он уже был весел и, улыбаясь, говорил: «Чуть-чуть не пошел на удобрение Саратовской губернии».

В общем, каждый из нас был чем-нибудь недоволен. Гранитов потерял свой бинокль, что по тем временам была крупная утрата, Богач жалел об английских консервах и хлебе, которые мы получили поздно вечером и, не начав, оставили на утро, а утром было не до них и все это досталось красным, и т. п.

С питанием было бы совсем плохо, если бы мы не находились в царстве прекрасных арбузов в самый разгар сезона. Наши кухни в первом же бою по ошибке завезли наш обед красным, а мы остались без кухни. Наш артельщик, взятый нами впоследствии в плен, уморительно рассказывал нам об этом эпизоде. Так или иначе, мы не видели горячей пищи и мяса. Питались исключительно арбузами с хлебом, и вдруг английские мясные консервы – новинку, и не удалось попробовать… Поручик Богач был неутешен. То, бывало, ни у кого ничего нет, а Богач снимает свой мешок и говорит: «В мешке у старого солдата должен быть трехдневный запас продовольствия» – и извлекал из мешка то полкурицы, то ногу утки или несколько яиц и все поровну между всеми делил. «На сколько дней у старого солдата осталось запасов в мешке?» – смеялись мы… и только что пережитое отходило вдаль.

«Как ты думаешь, Густав, почему нас гоняют красные?» – спросил как-то я после новой неудачи Пильберга. «Не умеете воевать… Да, не умеете, – неподражаемо язвительно произнес он, а потом уже серьезно добавил: – Против нас большие силы. Остановимся у Царицына».

22 августа мы остановились севернее деревни Орловки, наша же кавалерия была выдвинута к деревне Ерзовке. В ночь с 22-го на 23-е вдруг началась впереди нас стрельба, части слева от нас открыли огонь, на нас что-то надвигалось, слышался конский топот. Мы затаили дыхание и приготовились. «Свои, свои, не стреляйте!» Послышались голоса. Наша батарея сделала всего один выстрел, и граната взрыла землю у нашей цепи. «Встать!» – скомандовал я, чтобы дать пройти сквозь наши ряды отходившей кавалерии.

Измученные, издерганные, оборвавшиеся, грязные и обросшие, проходили мы через проволочное заграждение Царицынской укрепленной позиции утром 23 августа 1919 года, пройдя свыше 500 верст. По обеим сторонам дороги в окопах было полно солдат в новеньком английском обмундировании – это был Саратовский полк[640]. «Вот она, сила-то, где накопилась», – шутили оставшиеся гренадеры. «Ничего, братцы, теперь вы поработайте, а мы немного поотдохнем», – продолжали те же голоса. Дальше по дороге мы повстречали генерала В. Запольского[641] с 4-м пластунским батальоном, пришедшим только что с Украины. «Ты что тут делаешь? – обратился он ко мне. – Куда ты лезешь?..» – «Воюем», – отвечал я на ходу. «Ну воюй», – донеслось мне вслед.

Пришли мы в село Городище, что в глубокой лощине – Мокрой Мечетке, как раз внизу против станции Разгуляевка, и остановились против церкви. Нам назначен был привал. Роту мы разместили в двух ближайших дворах, а сами, то есть офицеры, в ожидании дальнейших инструкций расположились под стогом соломы вздремнуть. Прошел какой-нибудь час или два. Помню, первым проснулся я. Кругом гудела артиллерия, отчетливо выводили строчки пулеметы и трещали ружья. Я разбудил Гранитова. Мы прислушались. Пули визжали высоко в воздухе. Мы сразу без слов поняли, что что-то творится неладное, разбудили всех и приказали быть наготове, но Густав уже сам шел к нам. С командующих над Городищем высот спускались цепи. «Батенька! Наши отходят. Не удержали такой позиции!» – невольно воскликнули несколько голосов. «Да это не наши, это красные!» – воскликнули еще более удивленные голоса. И действительно, на нас спускались красные. Через Городище неслись карьером какие-то двуколки, повозки, скакали конные, появилась какая-то девушка-ординарец, умолявшая спасти оперативную часть штаба дивизии. Начинался какой-то сумбур. И в этом хаосе отчетливо и деловито раздавались гулкие выстрелы какой-то нашей батареи, стоявшей в 300 шагах за церковью, – бившей по красным. Густав шел впереди нас, мы все поротно за ним. Сбоку из улицы вытягивались и присоединялись к нам Астраханские роты. Вдруг мы заметили на высотах у станции Разгуляевка группу начальствующих лиц: появился генерал Писарев с частью штаба. Два конных орудия немедленно были установлены там же и открыли огонь. Мы остановились, и нашим глазам представилась редкая по своей красоте картина атаки нашей 4-й Кубанской дивизии[642] полковника Скворцова[643] на красную пехоту, спускающуюся в Городище. Сверху нам казалось, что лошади поднимаются по отвесной горе, всюду замелькали всадники. В атаку неслись 2-й Кавказский[644] и 2-й Уманский[645] полки. Красные открыли беспорядочный огонь. Лавина нашей конницы все поднималась, и вот на солнце блеснули шашки. В момент все было кончено. С гор спускались уже не цепи, а толпы пленных. Нам же предстояло выбить красных из занятых ими окопов Саратовского полка, который только что целиком сдался красным, перебив своих командиров. Мимо нас вели пленных, трубачи играли сбор, отовсюду спускались казаки, многие вытирали шашки.

Наши четыре роты взяли направление на то место, где Саратовский тракт прорезает окопы и проволочное заграждение. Кубанцы же спешили к орудийному заводу, где положение было критическим и вызвало даже появление на поле боя самого генерала Врангеля, который лично направлял свои последние резервы… Чуткость нашего высшего командного состава встала во весь рост. По дороге две случайно разорвавшиеся шрапнели ранят несколько гренадер. Мы идем все ускоряя шаг. Вот мы выходим на Саратовский тракт, рассыпаемся цепью, и сейчас же нас встречает сильный пулеметный огонь засевших в окопах коммунистов. Я иду с крайнего левого фланга, Гранитов – с правого. Не обращая внимания на огонь и потери, мы делаем порывистое движение вперед, но встречаем сильный отпор, так как к красным подошли еще новые тачанки. Нас отделяет от них уже 100 —150 шагов, когда вдруг, не выдержав огня, мы попятились назад. Ко мне подошел бледный, шатающийся и окровавленный с ног до головы поручик Циалкович. «Спасите, я еле иду», – едва проговорил он. Он был ранен в руку и в грудь. Я взял его под руку с целью помочь ему выбраться из-под обстрела. Поле густо было усеяно трупами атакующих, уцелевшие накоплялись в ближайшем овраге. Поблизости оказался Бражинский с ротной повозкой. Я немедленно сдал Циалковича и повернул обратно. В этот критический момент нам на помощь двумя красивыми лентами подошли две роты астраханцев, с которыми непосредственно шел заместитель начальника дивизии храбрый полковник Икишев[646]. Все встрепенулись, Гранитов подал команду, и мы снова все двинулись вперед. На этот раз произошла форменная свалка. Поручик Богач, громадного роста и силы, заколол трех матросов. Красные были смяты и обратились в бегство. Поле еще гуще покрылось трупами убитых. Пулеметы с тачанками перешли в наши руки. Среди убитых обнаружено было несколько китайцев, матросов с «Андрея Первозванного», подводной лодки «Нерпы» и одна красная сестра. Бригада Туземной дивизии была пущена преследовать, но по дороге порубила двух наших пулеметчиков… несчастных еле спасли.

Положение хотя и было восстановлено, но все же оставалось неопределенным. Все так перепуталось и перемешалось, что не было никакой возможности в наступившей темноте разобраться. К утру начали разбираться и собираться. Нам прислали из резерва учебную команду Саратовского полка с двумя офицерами, фамилии которых, к великому моему сожалению, я не помню. Оба они, особенно начальник команды поручик Н., отличались храбростью и невозмутимым спокойствием.

Когда мы подсчитались, то оказалось, что нас осталось в четырех ротах всего 60 человек при трех пулеметах. Полковник Гранитов принял командование на правах батальонного над саратовцами, нашими остатками и астраханцами.

Осмотревшись, мы увидели, что занимаем полукольцевой окоп. Справа, до пластунов, окопавшихся у орудийного завода, был интервал с версту, влево, до окопов 1-го гренадерского полка, интервал был шагов восемьсот. Окопы наши были построены чрезвычайно бесталанно. От проволочного заграждения, до которого было не больше 30 шагов, начинался довольно крутой спуск в ту же Мокрую Мечетку, и, таким образом, атакующие только тогда становились видимыми, когда вплотную подходили к проволочному заграждению. Наш сектор обороны мы заняли таким образом: на флангах по роте астраханцев, в центре мы и остатки саратовцев.

24 августа бой начался с 9 часов утра, когда красные сосредоточили по всей нашей позиции огонь судовой тяжелой артиллерии. Полевая артиллерия красных стреляла шрапнелью. Окопы наши, вырытые в слежавшемся песчаном грунте, не представляли серьезного препятствия для 6-дюймового калибра орудий, и нас спасало только то, что благодаря нашей малочисленности мы занимали окопы не сплошь, а группами по 6—10 человек.

За день 24 августа в наши окопы попало свыше десяти тяжелых и десяти легких снарядов, причем, в силу вышеизложенных обстоятельства, мы понесли довольно незначительные потери.

Сначала красные матросы атаковали пластунов у французского завода и потеснили их, затем атака произведена была на наш 1-й Сводный гренадерский полк и левее, до самого земляного вала. Нас почему-то не трогали, хотя наши наблюдатели, стоявшие на бруствере окопа, когда поднимались на цыпочки, видели, как и против нас внизу залегло несколько густых цепей. В полдень бой достиг наивысшего напряжения. Наконец мы видим, что и соседи слева отходят. Наши фланги повисли в воздухе.

В это время к нам в роту пришел офицер-артиллерист от гаубичной батареи, стоявшей за нашим полком. Узнав, что внизу против нас скапливается противник, он предложил его обстрелять. Жутко стало сидеть в окопе, когда через голову один за другим, нагнетая воздух близко, близко, так, что казалось, вот-вот сотрет с лица земли, загудели снаряды. Я невольно вспомнил эпизод с потерей руки, но делать было нечего. Огонь артиллерии был весьма действителен, это мы узнали на другой день. Снаряды великолепно ложились по цепям красных и убивали их дух. Тем не менее положение становилось с каждой минутой все более критическим. Пластунов мы уже не видели, стрельба шла где-то за горизонтом. Вдруг слева по расположению наших гренадер часто открыла огонь наша артиллерия, 1-й полк перешел в контратаку и скоро не только восстановил положение, но и преследовал огнем бегущих красных.

К наступавшей ночи левый фланг был обеспечен. Что делалось у пластунов, было неизвестно. Ночь прошла тревожно. Гранитов боялся за наши большие интервалы, и я предложил ему, в случае если бы нас обошли, сомкнуть кольцо, так как рельеф местности позволял это сделать без всяких помех, сохраняя обстрел во все стороны. Когда я объявил об этом офицерам, Борис Силаев подошел ко мне и потихоньку спросил: «Ну как, не останемся мы здесь на удобрение Саратовской губернии?» – и скорчил прекомичную гримасу… Все начали хохотать.

Под утро мощные крики «Ура» у французского завода заставили нас насторожиться. Крики слышались явственно, поднялась ружейная трескотня. По телефону вскоре передали, что положение восстановлено и на правом фланге. Утром бой возобновился. Красные повели атаку по всему фронту. Наш сектор атаковали 258-й и 259-й советские стрелковые полки. Часовые дали знать, что цепи идут. Я поднялся на бруствер и сначала справа, а потом против всего нашего участка увидел быстро поднимавшиеся цепи. Все приготовились. Красные то там, то тут стали как бы вырастать из земли прямо перед проволокой; мы открыли убийственный огонь. Был момент, когда нас, казалось, не хватало, ибо красные стояли у проволоки сплошной стеной; в нас полетели ручные гранаты. Какой-то коммунист подъехал к проволоке верхом. «Борис! – крикнул я. – Стреляй!» И показал ему верхового. У Бориса глаза заблестели от волнения, он приложился, и всадник грохнулся с лошади. Трескотня стояла невообразимая, моментами ее заглушало «Ура» очередной цепи красных. Пулеметы рыли около проволоки землю, вздымая песок фантаном, так что атакующие были как бы в тумане. Красные дрогнули и как бы провалились сквозь землю. Гренадеры, почувствовав, что наша берет, повыскакивали из окопа и бросились к проволоке. «Назад!» – кричал я изо всех сил; красные дали очередь шрапнели, и три человека остались лежать у проволоки, пронзенные десятками пуль. Бой затихал, и только красные, лежа внизу под проволокой, отчетливо командовали: «Рота – пли, рота – пли…» – и пули, не принося нам никакого вреда, уносились ввысь. Тревожно и тягостно было на душе. Столько жертв, столько доблести проявлено с обеих сторон, но идем ли мы вперед – конечно нет, мы все дальше уходим назад, своими собственными руками разрушая наше могущество.

Ведь если бы тогда, когда начиналась революция, хоть на момент можно было показать народу картину сегодняшнего боя русских против русских, ведущегося с таким ожесточением и упорством, он бы понял, насколько путь к действительному миру через войну внешнюю был короче и дешевле пути, выбранного революцией через немедленный мир – к миру и хлебу… и война была бы выиграна еще в 17-м году. Но этого боялись решительно все, и наши союзники – особенно англичане, и немцы, не терявшие надежды без России справиться с врагами, и наши революционные круги, боявшиеся усиления престижа монарха и монархии после выигрыша такой исключительной кампании. И все приложили дружные усилия к тому, чтобы победы не было во что бы то ни стало. И гибнет русская сила в междоусобной борьбе, под смех всей Европы, глумящейся над нашей простотой. «Какой ужас», – мысленно повторял я… а «Рота – пли»… все звучало. По-видимому, какой-то командир усердствовал в угоду своему комиссару. Наступила ночь, прекрасная лунная ночь – немного холодная. Красные все стреляли, чем страшно действовали на нервы. Хотелось отдохнуть, ибо нервы натянулись как струны, а сердце билось в груди так сильно, что, казалось, биение его слышно посторонним. За проволокой кто-то надрывающим душу голосом молил о помощи. Он употреблял все дорогие когда-то имена. «Ползи к нам! Мы ничего тебе не сделаем!» – кричали ему наши… «Не могу», – неслись стоны. Красные били по проволоке, и не было необходимости рисковать новыми жизнями.

«Разрешите, я вынесу раненого, он уж больно на нервы действует», – произнес подошедший прапорщик Абт. «Куда вы? Жить надоело?» – старался отговорить его я. Крики все неслись, раздались рыдания. «Ну что, не прошло у вас желание?» – спросил я Абта полчаса спустя. «Никак нет, я сейчас».

Через 5 минут, бог весть каким способом, раненый был доставлен. Рана была в животе, и, по-видимому, задет был позвоночник, так как ноги не действовали. Я приказал его перевязать. Он плакал, стараясь поймать мою руку.

Володя вызвал меня к себе для прочтения только что полученного приказа. «Ну, поздравляю, пришли танки», – встретил он меня.

Наутро нам приказано было перейти в наступление. Танкам приказано было со станции Разгуляевка через Городище атаковать в направлении на Орловку. Коннице Бабиева и 4-й Кубанской дивизии давалась задача преследования. Мы должны были атаковать прямо перед собой по получении особого приказа.

Итак, завтра увидим действие магических танков. Все воспрянули духом. Ночь прошла в нервном ожидании этого решительного боя. Пусть смерть, чем такое напряжение нервов.

Едва забрезжил рассвет, как далеко влево… затарахтели пулеметы часто-часто, забухала артиллерия. Бой разгорался и все ближе подвигался к нам. Вдруг – чудо. Против 1-го полка все поле покрылось бегущими людьми. 4-я Кубанская дивизия неслась по Саратовскому тракту, охватывая отступающих красных. Вот веером рассыпались кубанцы, блеснули шашки…

«Вперед!» – скомандовал появившийся Гранитов и полез через проволоку. Ему помогали другие разбрасывать колья. Вот мы за проволокой… спустились прямо на голову красным. «Стой, стой, будем стрелять!» – кричали гренадеры. Из красных кто остановился, кто бежал. Раздались одиночные выстрелы по убегающим. Все равно не уйдут, вот она – наша кавалерия. Наша кавалерия действительно была уже далеко впереди, никто уйти не мог.

Верхом в сопровождении ординарца показался Густав. Глядя на разбросанных по всему фронту красноармейцев, он произнес только одно слово: «Мало» – и проехал дальше. Я подошел к одному убитому. Это был тот самый, что подъехал к проволоке верхом. Молодой, рыжий, кудлатый, в офицерских рейтузах, при шашке, весь обвешанный красными кумачовыми лентами. На красном поясе висели у него четыре ручные гранаты. Пуля пробила ему череп, а запекшаяся кровь еще больше придала его облику красных тонов. По-видимому, это был красный командир.

Мы двинулись вперед, по пути, в балках, забирая пленных. Сделав большую петлю в несколько верст и пройдя Большой Яр цепью, мы вышли на Саратовский тракт. Борис выстраивал пленных, которых набралось до 100 человек. Из Царицына показался быстро едущий автомобиль. Я узнал генералов Врангеля и Шатилова. «Это гренадеры?» – обратился он ко мне. «Так точно, Ваше Превосходительство», – ответил я. «Благодарю вас за лихое дело», – прогремел он и понесся дальше. Казаки везли мимо нас 13 взятых орудий. Победа была полная. Разгром 28-й советской «Железной» дивизии оказался решительным.

Когда пленные были выстроены, я обратился к ним с вопросом, нет ли среди них желающих пойти в наши ряды. Сначала вышли два уфимских татарина, как оказалось потом, коммунисты, что не помешало им, однако, быть верными солдатами. Немного подумав, вышел один русский – Мотков. Изъявившим желание драться на нашей стороне были выданы винтовки, остальных оправили в тыл. Что особенно порадовало наших гренадер, это то, что все английское обмундирование, снятое красными с саратовцев, попало к нам. Красные, боясь, чтобы в них не признали по обмундированию бывших изменников – саратовцев, побросали все сами. Весь путь отступления был завален шинелями и френчами. Некоторые гренадеры ухитрились забрать про запас по 4 шинели. Нашему сильно поредевшему полку приказано было вернуться в Городище. Вперед была послана кавалерия, а нам был дан заслуженный отдых.

В Городище пришли мы поздно ночью и разместились по квартирам. Утром торжественно хоронили убитых нашей роты и прапорщика Жильцова, погибшего за минуту до общего отступления красных.

На четвертый день отдыха заболел полковник Гранитов. По всему было видно, что у него начался тиф. Раздумывать долго не приходилось, вызвана была санитарная линейка и дано знать Густаву. Густав подошел как раз в тот момент, когда Володя собирался садиться. После коротких пожеланий начали прощаться. «Знаешь что, Густав, возьми мой наган, у тебя ведь нет револьвера, он тебе пригодится», – сказал Володя, протягивая Пильбергу свой наган; тот его машинально взял. Повозка тронулась.

«Теперь твоя очередь принимать роту», – обращаясь ко мне, сказал Густав и пошел в штаб, унося и револьвер. Я принял роту в 25 гренадер. Настроение, в связи с полученным отдыхом, резко изменилось у всех к лучшему. Каждый день после вечерней молитвы я вел беседы с гренадерами на злободневные темы, а потом садились и разучивали полковые песни. Через три дня Густав даже был поражен тем, как хорошо пела рота. Песни пришел слушать и начальник дивизии генерал-майор Чичивидзе, старый кавказский стрелок. Теперь хоть мало было нас, но я видел каждого в бою и уже был уверен, что эти не подведут. Залогом этого было то, что каждый весело смотрел мне прямо в глаза.

Отпущенный в Царицын поручик Богач привел с собой трех наших дезертиров. Начальник дивизии приказал дать двум по 15, а одному 20 плетей. Как не хотелось гренадерам пороть, как ни мошенничали они со жребием – кому пороть, – приказание нужно было исполнить. Тогда, чтобы не было обидно, виновных пороли взводные. Пороли по-божески – без крови.

7 сентября, когда я зашел к Густаву в штаб полка, я застал его лежащим на постели. На другой день утром эвакуировали и его, заболевшего сыпным тифом. Полк принял полковник Илларион Иванович Иванов. Ряды смыкались. 8-го в полдень получены были тревожные сведения о готовящемся наступлении красных, получивших вновь сильные подкрепления.

Мы получили теперь совсем другой участок от Грязной Балки до Земляного вала. Полковник Иванов позвал меня к себе на обед и объявил мне: «Знаешь, Котэ, я дам тебе выпить три рюмки водки, закуси как следует, забирай весь батальон и отправляйся на наш участок, я вышлю отсюда проволоку и колья. Ты должен сам распределить роты на участки. На ночь будете оставаться на местах работ, как гарнизон». – «Понял. Так точно», – отвечал я. «Ну так вот и отправляйся».

За два дня работы мы прибавили по всему фронту по одному ряду проволоки, прорыли в нужных местах ходы сообщения, устроили легкие блиндажи, а на третий день отдыхали.

К нам на участок приезжали артиллеристы выбирать позицию – все было готово. 10-го утром штаб полка переехал в блиндаж в 400 шагах от окопов и связался телефоном со всеми ротами.

8 пулеметов Максима и 5 пулеметов-ружей были на местах. Можно было начинать.

В этот день, 10 сентября, прибыл к нам в полк штабс-капитан Ващанин. Кадровый офицер, очень горячий и храбрый. На правой руке у него был только один палец. Кроме того, он имел еще несколько весьма тяжелых ранений, полученных в обе войны. Его временно оставили при штабе осмотреться, так как офицеров было достаточно. Сведения о красных оказались верными, об этом свидетельствовала все приближающаяся канонада. Часа в три дня уже стали видны в версте от позиции разрывы шрапнели. На этот раз мы ничего не боялись. Рота наша пополнилась влитыми к нам учебниками и насчитывала в своих рядах 62 штыка. Кроме меня, в роте были поручик Силаев, поручик Богач, поручик Мохов и прапорщик Шаталов.

Помню, все мы сидели на бруствере окопа и ели тыквенную кашу, только что принесенную Бражнинским. Вдруг меня вызвали в штаб полка. Получено было приказание перейти нам в контрнаступление и сбить наступающих. «Вот так вещь, а мы старались, укрепляли позицию!» – воскликнули все. Даже досада взяла.

В наступление приказано было перейти с получением сего, выждав только, когда две Астраханские роты зайдут плечом. Роты спустились из окопов сдвоенными рядами и пошли вдоль Грязной Балки. По дороге мне приказано было принять батальон и вести его вместо подполковника Талише. Это для меня не делало никакой разницы, так как, в сущности, весь батальон был ротой. Перед выходом из балки я вылез осмотреться. Впереди был небольшой удлиненный бугор, примерно с версту длиною, пересекавший нам путь. За ним шел бой. Пока же ничего не было видно.

Взяв направление на возвышенность, роты на ходу рассыпались в цепи. Солнце садилось, когда силуэты наши, если смотреть со стороны противника, обрисовались на фоне неба. Впереди в двух верстах шла перестрелка, но определить, где наши, где красные, – я не мог. Два орудия красной батареи повели по нас пристрелку, но как-то неудачно. Уже пули все чаще начинают посвистывать. Часть рот двигается по пахоте, другая часть – по земле, оставленной под пар. Около меня едут две тачанки с пулеметами, сзади идет в полном порядке первая рота. Правее ее – четвертая, левее – вторая и, наконец, третья. Астраханских рот еще не видно. Навстречу нам скачет казак. «Кто у вас командир?» – обратился казак ко мне. «Я». – «Наш 8-й батальон не может продвинуться, красные сбили левый фланг, – докладывал он. – Наш командир просил вас его поддержать». – «А где кончается ваш левый фланг?» – не замедляя темпа движения, спросил я. «А вон тачанка наша стоит», – указал он рукой. Я действительно увидел тачанку. Кроме тачанки, ничего не было видно.

Огонь все усиливался. Направление было взято нами удачно, менять ничего не приходилось. Роты шли спокойным шагом. Вот мы поравнялись с тачанкой. Я приказал нашим всем тачанкам выехать вперед и открыть огонь. Тачанки понеслись карьером, причем одна тотчас же перевернулась. Вторая открыла огонь. Слева наши тачанки тоже открыли огонь, мы неудержимо продвигались вперед, неся сильные потери. Огонь красных буквально косил наши ряды. Два раза, когда я оглядывался назад, видел, как падало сразу по 4—5 человек – молча, без стонов.

Слышу, меня зовет голос Богача, оглянулся – он лежит. «Я тяжело ранен, – проговорил он, – передайте все мои деньги и вещи моей жене в…»

Останавливаться было нельзя, я оставил Богача и, обогнав остатки цепи, побежал вперед. До красных было 50 шагов. «Ура!» – крикнул я, извлекая маузер. «Ура!» – прокатилось по всей линии и замерло. После короткого боя позиция была взята. Красные бежали. Мы преследовали их частым огнем. Стемнело. Я подошел к Богачу, он был без сознания и находился в агонии. Трое старались его поднять, но не могли, на руках у нас он и скончался. Пуля попала ему в пах и перебила артерию; с момента ранения не прошло и 15 минут. Я подошел к командиру полка полковнику Иванову и доложил ему о взятии позиции красных. «Какие ужасные потери, – буквально простонал он. – Я видел, пронесли Бориса Силаева, раненного в живот». – «Как, и Бориса, – еле выговорил я, – это ужасно». – «Знаешь, Котэ, я вот провожу третью кампанию, но такого ужасного огня еще не испытывал; как вы только дошли? Мои нервы на этот раз не выдержали, я залег, – сознался Илларион Иванович и ласково потрепал меня по плечу. – Сдай батальон Ващанину и иди отдохни и похорони убитых».

Наш бедный студент-доброволец Митя не справлялся в этот день с количеством раненых, их несли отовсюду. Большинство было ранено тяжело.

Труп Богача положили на пулеметную тачанку. Я сел с ним рядом, и мы тронулись. Не проехали мы и 100 саженей, как из канавы донесся слабый голос: «Возьмите меня, меня некому нести». Я приказал остановиться и поднять раненого. Им оказался подпоручик Шах-Назаров, тяжело раненный в грудь. Лицо у него вздулось, а голова увеличилась в объеме в 11/2 раза. Несчастный пытался еще говорить и высказывать сожаление, что не пришлось повоевать.

В Городище, куда мы прибыли, в доме против церкви был устроен перевязочный пункт. 4 большие комнаты были полны лежащими ранеными. Здесь лежал и Борис, а рядом с ним тот русский Мотков, что был 26-го взят нами в плен, тоже, как и Борис, раненный в живот. Борис был в сознании и попросил лимон. Трогать его и перекладывать доктор не разрешил. Стон стоял в комнатах отчаянный. В следующей комнате лежал поручик Мохов с перебитым бедром, а доктор приступал к перевязыванию Шах-Назарова. Тут же лежал и подпрапорщик Гончаров, тоже серьезно раненный. Я, как огляделся, увидел здесь всю свою роту, и мне стало страшно… что же будет дальше. С кем же дальше воевать, вставал невольно вопрос.

Наши части утром продолжали наступление и взяли Ерзовку, понеся сравнительно ничтожные потери. Я же чуть свет отправился в околоток и с замиранием сердца приоткрыл дверь, где лежал Борис. Борис был жив, живы были и его соседи. Предстояло погрузить раненых для отправки в тыл. Подводы подходили одна за другой. В каждую, наполненную до краев соломой, клали двух тяжело раненных.

Бориса положили одного. Рядом с ним уложили его винтовку, которую он не выпустил из рук в момент ранения; с нею он не хотел расстаться и теперь. Он сделал с ней всю кампанию, она уже однажды была на Маныче полита его кровью, и, естественно, он ею дорожил. Трогательно распрощался я с Борисом, слезы душили меня, я успел привязаться и полюбить этого юношу.

Когда проходил этот печальный кортеж, гренадеры копали братскую могилу в ограде церкви… Кирки с трудом врывались в каменистый грунт. Я пошел к месту расположения роты. Там обмывали Богача и сколачивали шесть гробов для убитых гренадер. Еще и до сих пор не могли отыскать двух убитых, оставшихся на поле, за ними пошла подвода. После обеда назначены были похороны. Сельская церковь была полна народу. Большинство присутствующих плакало, другие же, в том числе и я, не могли подавить своего волнения.

На другой день поздно вечером остатки 1-й Эриванской роты в количестве 18 человек вошли в деревню Орловку, где стал наш полк, с песней: «Эриванцев нас не мало мертвых и живых…» Гренадеры сами попросили запеть эту песню.

И, как бы в подтверждение этих слов, на другой день после обеда к крыльцу штаба полка подъехала таратайка, в которой сидели полковник Кузнецов и Толя Побоевский. Они же привезли радостное известие, что Силаев жив и просит всем передать привет, а у нас готовились служить панихиду, ибо говорили, что он умер.

Толя принял 1-ю роту, а я был назначен командиром батальона. Несчастный Толя приехал в полк с душевной драмой. Ему хотелось поделиться своими мыслями, так как они, по-видимому, его давили. Мы пошли в поле к тем местам, где стояли наши заставы. Я догадывался, о чем будет речь, но все-таки в некоторых местах его рассказа у меня невольно вырвался возглас удивления.

«Тяжелая вещь – неудачная любовь», – думал я, делая экскурсию в свое недалекое прошлое. Как безумно тяжелы первые дни утраты воображаемого идеала, как хочется тогда забвения и смерти и как потом время и логика излечивают эту смертельную, казалось бы, болезнь.

Мы шли по тому полю, где позавчера шел бой; я скоро нашел то место, где упал Богач. «Вот его кровь», – сказал я. А вот и канава, служившая большевикам окопом. Лучшего нельзя было и выдумать, маскировка природная. Места нахождения пулеметов были ярко выражены громадными кучами стреляных гильз. Повсюду лежали неубранные, распухшие и почерневшие трупы красноармейцев. «Ну и место», – сказал Толя. Обстрел на две версты, и ложись не ложись, все равно не укрыться.

Вечером нас перевели из Орловки в Городище. Мы с Толей получили приглашение от командира Пластунской бригады генерала Запольского прибыть к нему на обед. Это был друг и дальний родственник Толи. Через несколько дней мы воспользовались приглашением и поехали в Орловку, где стоял штаб Пластунской бригады.

Несколько часов, которые мы там провели, показались мне незабываемыми. Пел хор казаков. Одна песнь была лучше другой и хватала за душу. Но задержаться долго не пришлось, так как получено было известие, что красные перешли в наступление. Приехали мы в полк, когда уже темнело. Все офицеры батальона уже ложились, так как чувствовалось, что будет дело. В час ночи меня разбудили. Приказано было на рассвете атаковать противника, наступающего на Царицын. По сведениям, части противника подходят уже к Орловке.

На рассвете 27 сентября мы уже подошли к Орловке. С нами поднималась наша 5-я гренадерская батарея полковника Фихнера.

Заняв исходное положение для атаки, мы залегли. Красная батарея обстреливала нас гранатой, снаряды ложились у самой цепи. Вот осколком снаряда ранит нашего общего любимца, студента санитара Митю, все офицеры бросаются к нему. Ранен он в голову, ушиб силен, но рана не серьезна. «Звенит в ушах», – поясняет он.

Показывается группа конных. Я узнаю генерала Запольского и подхожу к нему. «Ты вот вчера с Толей хвастались, что поддержите пластунов, вот я приехал на вас посмотреть». – «Прекрасно, мы как раз сейчас двинемся», – ответил я.

Сзади нас, в лощине, скрытно стал полк Кубанской кавалерии.

«Ну, Котэ, у тебя все готово? – спросил подошедший Иванов и, получив утвердительный ответ, сказал: – Веди с Богом». «Встать!» – скомандовал я, но, как назло, в этот момент разорвалось сразу четыре гранаты, вместо того, чтобы встать, еще больше прижались к земле. «Господа офицеры, – повысил я голос, – не заставляйте повторять команды». «Встать», – повторил Толя. «Вставайте!» – кричал маленький прапорщик Шаталов. «Встать! Встать!» – донеслось с левого фланга. Трудно было раскачаться. «Вперед по первой роте!» – скомандовал я и вышел вперед. «По первому взводу на отдельное дерево… по первому отделению…» – послышались команды. «Не сбивайтесь в кучу, шире разомкнись», – подбадривал фельдфебель.

Послышалось учащенное дыхание, и казалось, что слышно биение сердец. Мы двинулись двумя длинными цепями. Я шел рядом с Толей, на правом фланге первой роты. Четырехорудийная батарея красных, стоявшая на полузакрытой позиции, слала к нам очередь за очередью, стараясь взять нас в вилку… Шли мы ускоренным шагом. «Бегом!» – скомандовал я, завидя глубокую лощину, пересекавшую нам путь. Очередь пронеслась близко над нашими головами и ударила во вторую нашу цепь. Куски окровавленного мяса долетали до нас. Разорвало бывшего поручика N., разжалованного за службу у красных в рядовые. Толя все время шел, безучастно заложив винтовку за шею, держа ее как коромысло. Мысли его витали не здесь. И быть может, смерть была ему в этот момент желанным концом.

Спустились в овраг благополучно и, не останавливаясь, вышли из него. Линия наших цепей отчетливо была видна на большом расстоянии. Успех был обеспечен. «Ну, навались!» – подбадривал кто-то сзади. Ружейный и пулеметный огонь не наносил нам вреда, велся он сегодня красными беспорядочно. Вот он внезапно прекратился, когда мы не дошли до окопов 400 шагов. Из окопов красных повыскакивали отдельные фигуры и пустились удирать. Пулеметчики «Люиса» открыли по ним огонь. Мы подошли вплотную к окопам. Навстречу нам, побросав винтовки, выскочило около ста человек. Все держали руки поднятыми кверху. Испуг был нарисован яркими красками на каждом лице. «Мы мобилизованные, мы только что вернулись из германского плена, – наперебой сообщали они. – Не хотим с вами воевать, мы и стреляли побольше в воздух, а не в вас». Правдивость их заявлений была вполне вероятной. «Кто же из вас хочет идти с нами?» – «Я хочу», – уверенно отозвался какой-то корявенький мужичонка Черниговской губернии. Ему дали винтовку. Остальные заявили, что они кто три, кто четыре года были в плену и воевать совсем не хотят. «А вы думаете, мы хотим, что ли, воевать со своими», – увещевал их я. Но мои доводы не помогли, да и некогда было их уговаривать. Пленных забрал подошедший дедушка Мельницкий, шедший сейчас же за второй цепью, и повел их в тыл. Снимать одежду и отбирать что-либо из вещей у нас в полку не практиковалось, так как за этим все строго следили.

Мы опять двинулись вперед, пройдя мимо двух трупов комиссаров.

Перед нами открылась деревня Ерзовка. Первая рота, а вместе с нею и я, шла по главной улице, тянувшейся по крайней мере версту.

Пройдя примерно половину деревни, мы наткнулись на повозку, из которой неслись жалобные стоны. Я подошел посмотреть. В повозке лежал молодой раненый красноармеец. Он устремил на меня умоляющий взор, повторяя запекшимися губами: «Ваше Благородие, за что я умираю, мне хочется жить. За что?»– и по пыльным щекам его катились слезы. Не зная, что ему ответить, я растерялся и сконфуженно отошел.

На окраине деревни, у двух ветряных мельниц, мы остановились. Мельницы носили многочисленные следы шрапнельных пробоин, свидетелей боя происходившего здесь 11 сентября. Я полез на мельницу, чтобы осмотреться. С мельницы открывался прекрасный вид, так как она, кроме собственной значительной высоты, находилась на командном пункте над деревней.

То, что я увидел с мельницы, заставило меня вновь принять боевой порядок. На нас двигались густые цепи матросов, высадившихся с Волги, сопровождаемые десятком пулеметных тачанок. Около 2-й мельницы поручик Братшау спешно приготавливал пулеметы для боя. Четыре наши тачанки ждали только появления цели. Две роты залегли за низкой каменной оградой, а две в громадной промоине. О контрнаступлении красных я сообщил в штаб. Первыми открыли огонь красные. Пули неслись роем и расщепляли доски мельницы, около которой теперь я стоял. Братшау-младший, храбрый и спокойный офицер, скомандовал прицел, и сначала четыре, а потом шесть наших пулеметов открыли огонь. Братшау-младший, бывший на пулемете, был тотчас ранен и перебрался в промоину, где его перевязали. Вода в кожухах пулеметов кипела и парила. Матросы приближались.

Вдруг по дороге из Ерзовки к нам на подмогу карьером подкатило 6 пластунских легковых кабриолетов с пулеметами. Не ожидая никаких указаний, все 6 пулеметов выстроились в ряд и открыли огонь. Еще ни разу в жизни я не был свидетелем действия 12 пулеметов на таком незначительном участке; уже не стало слышно ни свиста пуль, ни голосов. Цепи противника рассеялись, и больше мы их не видели.

Вечером мы оставили Ерзовку и двинулись вперед без дорог, в направлении высоты с отметкой 471, что на линии Пичужинских хуторов. Ночевали мы на каких-то высотах, в старых, но прекрасно выбранных окопах. Утром из наших окопов видно было буквально на 8—10 верст. Зато и нас было хорошо видно с Волги.

Начался день так: группа наших офицеров, во главе с командиром полка полковником Ивановым, стояла с двумя командирами батарей – легкой и гаубичной. О чем-то спорили, шутили. Батареи наши стояли тут же за скатом. Кто-то обратил внимание, что с высот со стороны противника спускается группа конных. Конные приближались. Когда сомнений не было, что это красные, сила которых оценивалась в полуэскадрон, решено было выйти им на гладкое место. Командир гаубичной батареи на минуту скрылся. Вдруг прогремел первый выстрел. Бомба разорвалась очень удачно, но красные не обратили на это особенного внимания и продолжали идти шагом. Тогда бегло заговорила вся батарея. Картина получилась редкая. Как пыль разлетелись всадники, а между ними то там, то тут грозными черными столбами взметались рвущиеся снаряды. Обезумевшие кони, потеряв седоков, неслись во все стороны. Это зрелище промелькнуло и исчезло. Началось более внушительное. Весь крутой и высокий берег речки Пичуги вдруг покрылся людьми. Насколько хватало глаз, можно было видеть ряды густых цепей, сопровождаемых бесконечным количеством тачанок. Я досчитал до сорока и бросил считать, ибо появлялись все новые и новые. Все наши батареи открыли огонь. Справа в 100 саженях примостился наблюдательный пункт какой-то Кубанской батареи, и пошла канонада. Мы в этом ужасном для красных бою были только зрителями. Работала исключительно артиллерия. Красные ложились, вставали, сбивались в кучу, то бросались назад, а артиллерия не переставая поддерживала губительный огонь. И трудно было сказать, что нужно было: радоваться или плакать… Ведь гибли русские. Красные тоже в долгу не оставались, и их судовая артиллерия все время старалась поддержать свои наступающие части. Наши артиллеристы в этот день понесли потери, мы же отделались только испугом: под одну из наших тачанок попал снаряд, но не разорвался.

В этот день бой выиграла наша отличная артиллерия. Ночью нам было приказано перейти еще левее и остановиться на высоте 471. Накрапывал осенний дождь; утро было столь туманно, что в 20 шагах ничего не было видно.

Оказалось, что штаб дивизии находится тут же, в оставленном шалаше. Кругом, радиусом на десять верст, не было никакого жилого помещения. Прибыл какой-то казак из разъезда с донесением. Роты прижались около стогов соломы.

Вдруг меня подзывает командир полка и говорит: «Начальник штаба нашел, что мы остановились не там, где нужно. Тебе придется пойти вот в этом направлении, – он указал рукой (карты у меня не было), – и остановиться на перекрестке дорог». – «А есть ли там этот перекресток?» – на ходу переспросил я. «Должен быть, по сведениям штаба дивизии, – сказал Илларион Иванович и, подумав момент, добавил: – Не ходи, достаточно будет послать одну роту. Пошли Побоевского. Для донесений пусть возьмет двух конных». «Толя, собирайся», – сказал я, повторяя полученное приказание. Толя молча выслушал и встал. Рота была вся тут же. «Сколько у тебя? Это все?» – «У меня всего 25 человек», – ответил Толя и через минуту скрылся в тумане.

Прошло каких-нибудь полчаса. По направлению, куда двинулся Толя, послышалось несколько выстрелов. Я не обратил на это никакого внимания; прошло еще столько же времени, дождь усилился. Я забрался на то место, где только что сидел Толя, и машинально смотрел в ту сторону, куда он ушел. Из тумана начал вырисовываться силуэт лошади, рядом шел человек. Вот они уже в 10 шагах, я тогда только обратил внимание, что на седле свисает какая-то фигура, а идущий рядом держит ее за ногу. «Раненого везут», – сказал кто-то. Лошадь поравнялась со мной. Лицо раненого было сплошь залито кровью. «Позвать доктора!» – крикнул я. Раненого сняли и положили на разостланную солому, покрытую палаткой.

Подошел доктор и стал осматривать рану. Пуля попала в темя и вышла ниже левого виска. Когда производилась эта операция, я увидел на шинели раненого свои собственные погоны, которые я подарил Толе. Я вгляделся пристальнее в лицо раненого и только тогда узнал Толю. Сердце сжалось от боли и жгучей досады. Ушел и он… и ноги ощутили тяжесть моего тела. Минуты две я не мог вымолвить ни слова. Весть о ранении Толи разнеслась повсюду. Все шли выразить свое сочувствие… Каждый, подходя, снимал фуражку. «Еще может выжить, – уверял доктор, – сейчас я его отправлю». Но страшно было подумать – 30 верст отвратительной дороги на повозке, это и в здоровой голове мозги перевернутся. В печальном исходе <…> я не сомневался.

Оказалось, что, когда рота прошла с полторы версты, дорогу ей пресек глубокий овраг, какими изобилует вся Саратовская губерния. Только рота начала в него спускаться, как из-за кустов противоположной стороны грянул залп, за ним второй. Вторым залпом был сражен Толя. Рота бросилась сначала врассыпную, но потом опомнилась и тело Толи вынесла. За кустами оказался спешенный разъезд в пять человек.

Больших трудов стоило потом мне, многим общим знакомым и родной сестре Толи навести справки о его местопребывании. Наконец, когда я был через неделю ранен, как и Толя, мне рассказали, что в поезде Толе произвели трепанацию черепа, после которой ему будто бы стало легче. Наконец много времени спустя было установлено, что его привезли в Екатеринодар, где он и скончался 8 октября в госпитале Коммерческого училища. Вещи его действительно оказались все налицо и были переданы его сестре, но могилы его найти так и не могли, несмотря на все принятые меры. Известно только, что штабс-капитан Побоевский погребен на офицерском кладбище Екатеринодара под номером. Несчастный умер, не приходя в сознание.

В полдень, когда туман немного рассеялся, противник пытался нерешительно наступать, но тотчас был отбит нашей артиллерией. Простояли мы на этом памятном месте три дня. Холода давали себя чувствовать. Моя рука начинала меня с каждым днем все больше мучить, но подошла развязка.

Сводный полк Кавказской гренадерской дивизии

1 октября вечером нас сменила конница, и мы вернулись в Ерзовку. В Ерзовке произведена была маленькая перегруппировка рот, и наш полк видоизменил свое название – теперь ему было присвоено наименование «Сводного полка Кавказской гренадерской дивизии»[647]. Считавшиеся до сего самостоятельными Саратовская и две Астраханские роты были распределены по ротам, таким образом получилось два батальона, из коих первым командовал я, а вторым – недавно прибывший подполковник Тифлисского полка Гофет. Считалось так, что у меня две роты эриванских и две грузинских, а у подполковника Гофета – две роты тифлисских и две роты мингельских.

В эти же дни подвезли нам немного английского обмундирования и снаряжения – роты приоделись и приобрели вполне приличный вид. Но продолжалась эта идиллия всего три дня.

В 12 часов ночи с 3-го на 4 октября получен был приказ уничтожить Дубовскую группу красных, причем нашему полку давалась какая-то неопределенная задача. Мы должны были держать связь между пластунами и первым полком, долженствовавшими наступать. Объектом действий была та же пресловутая высота 471. Поднялись мы очень рано, потом долго чего-то ждали, будучи построенными. Наконец тронулись. Шли долго руслом реки Сухой Мечетки, потом взобрались на ее левый берег и сделали привал. Тут же стояла наша 5-я гренадерская батарея полковника Фихнера[648]. Дальше тронулись вместе. Вскоре мы подошли к исходному пункту. Было около 10 часов дня. Влево шел сильный бой. Красные били по каким-то скирдам шрапнелью. Наши, по-видимому, наступали. Первый полк тоже занял исходное положение. Пластунов не было видно. Я вышел вперед осмотреть впередилежащую местность вместе с командиром батареи. Красные заметили передвижение первого полка и открыли огонь из двух батарей гранатой. Одна батарея красных стояла на полузакрытой позиции, взблестки выстрелов которой каждый раз были отчетливо видны. Снаряды их попадали и в наш район.

Первый полк поднялся и перешел в наступление. Он стал принимать все влево-влево и куда-то скрылся. «Что делать теперь нам, мы не выполним своей задачи. Нам нужно или двигаться вперед, или мы зря только будем нести потери», – говорил я Иллариону Ивановичу. Полковник Иванов колебался, не зная, на что решиться. «Ну, веди вперед, – с тяжелым вздохом вырвалось у него из груди, – второй батальон пойдет за тобой». Наша батарея заняла позицию. Я отдал необходимые распоряжения. Всего в батальоне у меня оказалось 214 штыков.

Указав направление, я подал команду к наступлению. Только мы поднялись, как нас обдали шрапнелью. На этот раз артиллерия красных била удивительно метко, мы все время несли потери от ее огня. На ходу я затребовал от рот по одному связнику. Пришло двое от грузинцев. Я шел сначала посередине боевого участка, но огонь был так силен, что части, ускоряя шаг, все больше и больше разрывались. Голоса моего не хватало. Пули жужжали роем. Я подал команду «Бегом», но еще ухудшил дело. Две эриванские роты рванулись вправо, и уже не было сил их остановить. Я пристал к грузинцам. Нам пресек дорогу громадный овраг. Не отдыхая, мы с разбегу вышли из него, не нарушив даже равнения. Наши тачанки не могли взять оврага и пытались его обойти; когда же и это не удалось – открыли с флангов огонь. Уже видны отдельные люди, перебегающие вдоль окопов у красных, нам легче держать по ним направление. Но вот опять такой же большой овраг. На этот раз мы спустились шагом. Ряды наши страшно поредели. Со мной оказалось не более 50 человек. Над краями оврага витала смерть, пули неслись дождем. Казалось, первому, кто высунет из оврага голову, ее срежет, как бритвой. «Моя очередь…» – подумал я и вышел наверх. До красных было рукой подать. «Вперед, бегом!» – крикнул я и стремительно рванулся вперед. Меня ревностно старались обогнать. Осталось всего 60—70 шагов. Я извлек на бегу свой прекрасный маузер. «Ура!» – хотел было крикнуть я, но споткнулся и упал. Пуля раздробила мне малую берцовую кость правой ноги чуть выше щиколотки. Мимо меня пробежало не более 15 человек. «Батальонного ранило!» – воскликнули молодые связники, и оба легли около меня.

«Все кончено, – думал я, – теперь добьют». Еще раз-два красный пулеметчик провел строчку над нашими головами… Это были тяжелые секунды, смерть коснулась меня своим крылом, обдала холодом… и понеслась дальше!

Навстречу нашим гренадерам выскочило несколько коммунистов, но бывший вахмистр лейб-гвардии Уланского Ее Величества полка, теперь доброволец гранадер Грузинской роты, первого же пронзил штыком. Штабс-капитан Михневич застрелил другого, прочие не отставали. Короткая, но исключительная по решимости атака завершилась полной победой. Никто не ушел. Тут нами было взято сорок шесть человек пленных и четыре пулемета, действовавших до последнего момента.

Когда пленные увидели меня лежащим, то решили, что я прикажу их всех расстрелять, но каково было их изумление, когда их не только не расстреляли, но даже не раздели. Когда же я приказал им меня нести, то от радости они не знали, как меня поудобнее взять. Наконец решили так: двое взяли винтовку и усадили меня на нее, я же обнял их шеи. Двое других просунули мне под вытянутую левую ногу другую винтовку, а на нее я положил раненую. Несли они меня рысью. За ними бежали все остальные пленные. Когда одни уставали, их тотчас же без всяких указаний с моей стороны заменяли следующие. За вторым оврагом ко мне подъехал полковник Иванов. Не знаю, какие чувства волновали его, но голос у него задрожал, мы расцеловались. Тут же оказался и дедушка Мельницкий. Я передал ему казенный бинокль и пленных. «Да хранить вас Господь», – напутствовал он меня.

Подъехала санитарная двуколка, меня перевязали вторично, так как повязка сильно промокла. Моими соседями в двуколке оказались один татарин, взятый в плен у Царицына, и серенький мужичок, взятый под Ерзовкой. Оба страшно сияли, ибо были легко ранены. С грохотом разорвалась вблизи последняя граната.

«Уезжайте-ка отсюда, – приказал я, – еще недоставало, чтобы теперь прикончило». Сразу проснулись чувство самосохранения и жажда жизни… Только что одержанная победа убаюкивала нервы, от сердца отлегло. Добровольческая армия была на вершине кривой своих успехов.

В этот же день нашими частями занята была Дубовка и взяты крупные трофеи. В описываемом бою эриванские роты тоже взяли два пулемета, причем дальнейшее стремление нашего полка овладеть батареей не увенчалось успехом, так как люди буквально выбились из сил и совершенно перемешались. В Ерзовке мне наложили новую повязку и снесли на подводу для отправки на станцию Разгуляевка. Впечатление от сегодняшнего боя в Ерзовке было сильное. «Ну и гудело же сегодня, – говорили все, – как в Германскую войну».

Провезли меня через ту же Орловку. Теперь там стоял штаб корпуса. Командир корпуса, генерал Писарев, принес мне стакан вина и просил дать список особо отличившихся, что я и исполнил. На Разгуляевку меня привезли ночью. Долго лежал я на носилках, наконец меня понесли в вагон. Вагоны были «скотские», так как даже навоз не совсем был вычищен. Нас довезли в этих вагонах до станции Гумрак, но дышать этим воздухом раненым пришлось всю ночь, и только утром нас перенесли в стоящий рядом санитарный поезд «Торгово-промышленных деятелей». Три дня простояли мы на Гумраке. Мухи и вши окончательно измучили меня. Белья чистого не было, я начинал нервничать. Но вот наконец мы тронулись, прошли Царицын и остановились в Котельникове. Поезд стоял долго; вестовой, сопровождавший меня, встретился на вокзале с вестовым Силаева, который, как оказалось, лежал здесь в госпитале. Борису стало известно, что я прибыл раненным. Он и Шах-Назаров немедленно собрали свои вещи и явились ко мне. Радости не было конца. Два мертвеца воскресли. Решили ехать туда, куда повезут меня. В результате в тот же день мы все трое попали в Великокняжескую, в лазарет, находившийся в реальном училище. Рана моя хотя и относилась к разряду серьезных, но опасений не вызывала. Я стремился как можно скорее попасть в Екатеринодар. Борис Силаев и Шах-Назаров ехать со мной не смогли, а обещали приехать в Екатеринодар несколькими днями позже. Мои знакомые устроили меня в лазарет № 17, или, как он после стал называться, № 23, что был рядом с Екатеринодарской гауптвахтой, визави Городского сада. Это был прекрасный лазарет, в полном смысле этого слова. Доктор Плоткин, старший врач лазарета, пользовался славой отличного хирурга, а уход и даже питание были вполне удовлетворительны. Я решил использовать такое благоприятное стечение обстоятельств и произвести операцию раненой руки по удалению нерва. Доктор Плоткин произвел мне операцию, но, увы, облегчения от нее не последовало. Натерпелся же я от нее вдоволь. Так как рана на ноге уже зажила и я мог передвигаться при помощи палки, я решил выписаться из госпиталя.

Утром в день моей выписки в нашу палату вбежала сиделка и с ужасом объявила, что радом с нашим госпиталем на площади висит повешенный. Повешенным оказался Калабухов, приговоренный к смертной казни полевым судом за измену. Наступали тревожные дни. В Екатеринодаре наводил порядок генерал Покровский. Мне предстояло довольно длительное лечение водами и массажем. Я переехал в город к своим друзьям. В эти дни в Екатеринодар должен был приехать и Густав, уже оправившийся от тифа. Я получил от него письмо из Ростова, где он лежал в одном из госпиталей.

Гранитов тоже поправился. Я же был занят розысками могилы Толи Побоевского, бродил по Екатеринодарскому кладбищу, видел, как в громадные могилы сваливали трупы умиравших в госпиталях, а делалось это очень просто: в дежурные гробы укладывались голые мертвецы, несколько гробов ставилось на подводу, а трупы подвозились к вырытым могилам. Здесь гробы выворачивались, трупы умерших, как дрова, летели вниз, и когда могила заполнялась до нужного предела – ее засыпали. Может быть, и нужно так было делать, может быть, и дорого стоили гробы и саваны, но в моем мозгу и сердце это не находило никакого оправдания. Не удивительно, что могилу несчастного Толи найти мне не удалось.

Летели дни. Я ежедневно ходил и на массаж. Раны мои зарубцевались. Врачебная комиссия дала мне шестинедельный отпуск. Вдруг утром 23 ноября пришла телеграмма о смерти Пильберга. Он застрелился. Застрелился из револьвера Гранитова. Тайну своей смерти он унес с собою в могилу, и, только зная его характер, его взгляды на жизнь, его любовь к жизни, можно исключительно предполагать, что его неожиданная смерть явилась последствием только что перенесенного сыпного тифа. Других видимых причин для самоубийства у Густава быть не могло.

Чуть ли не на другой день после этого события пришло новое ошеломляющее известие: наш полк в составе двух батальонов получил какую-то боевую задачу севернее Пичужинских хуторов. Выполняя ее при сильном тумане, поднявшемся с Волги, полк сбился с направления, был обстрелян какими-то частями, свернул на выстрелы и атаковал мнимого противника. Завязался жестокий бой. Не зная за последнее время поражений, полк бросился в атаку и взял окопы, откуда в него стреляли. Противник бежал, оставив своих убитых в окопах. Но каков был ужас, когда по убитым и раненым, оставшимся в окопах, было установлено, что бой происходил с нашим 9-м пластунским батальоном. Потери с нашей стороны были очень велики, моральное потрясение соответствовало трагизму происшедшего. В таком состоянии, продолжая выполнение задачи, полк в тот же день был атакован дивизией красной конницы, неожиданно вынырнувшей из тумана. Первый батальон построил подобие каре и отбил три сильнейшие последовательные атаки. Второй батальон, атакованный с тыла, не успел построить боевой порядок и был изрублен во главе с командиром подполковником Гофетом.

Полковник Иванов, пронзенный пулей в грудь навылет, упал с коня и был порублен. Четвертый вал захлестнул и первый батальон, спасся только один адъютант полка, штабс-капитан Рычков, бывший верхом, бросившись в сторону красных. От него мы узнали подробности боя. Полковник Кузнецов, «последний могикан», принял полк. Все способное носить оружие поставлено было в строй.

Удары следовали один за другим… Я получил письмо от Бориса Силаева из одного из ростовских госпиталей. Ему предстояла сложная операция в области живота. Полученная рана дала нагноение. Я отправился в Ростов его навестить. Он лежал, как всегда, веселый, но видно было, что предстоящая назавтра операция его тревожила. Расставаясь, он не удержался от своей обычной шутки: «Как ты думаешь, не останусь я здесь на удобрение?..» – «Ну что ты», – говорил я, обнимая его в последний раз.

27 ноября ему была сделана операция. Я с тревогой ждал от него писем. Их не было. В двадцатых числах декабря ко мне зашел его отец, полковник В. Силаев. «Как Борис?» – задал я вопрос вместо приветствия… «Вчера его похоронили в Кисловодске… он умер», – прозвучало в моих ушах.

Дальше уже не было просвета. Горизонт заволокли грозные тучи. Гренадеры долго и упорно держали Царицын; официальные сводки склоняли слово «гренадер» во всех падежах.

Но всему есть предел… Как и с какой быстротой откатывался от Орла наш фронт – всем памятно; гренадерам пришлось оставить без боя политые их кровью поля Царицына. Ветка Царицын – Тихорецкая мерно и упорно измерялась их шагами. На станции Абганерово измученные и уставшие части гренадер были ночью внезапно атакованы сравнительно малочисленной, но «дерзающей» конной частью противника. Произошла паника, которая была ликвидирована усилиями полковника Кузнецова, и хотя в результате командир лихой конной части и украсил своей персоной один из телеграфных столбов – результаты набега были тягостны. Наш доблестный начальник дивизии, генерал-майор Чичинадзе, и значительное количество офицеров и гренадер были изрублены. На Маныче произошла задержка, его стоячим водам суждено было вновь поглотить тысячи жертв Гражданской войны. Январь месяц 1920 года был необычайно суров, холода стояли страшные. В Екатеринодаре скопилось громадное количество беженцев со всего Юга России. Уплотнение жилищ достигло анекдотических размеров. Плотность населения в незанятой еще части Кубанской области превысила, наверное, плотность таковой же Китая во много раз. В тылу были приняты меры к эвакуации семей военнослужащих в случае дальнейших неудач – за границу. По мере уменьшения территории Вооруженных сил Юга России падал кусок бумажных денег всех наименований. Офицеры фронта, а в особенности их семьи, буквально нищенствовали, так как оклады жалованья, прогрессивно увеличиваясь, все же не успевали за темпом жизни. Добровольческая армия агонизировала, истекая кровью. Напрасно гибли тысячи людей у Батайска и Ростова, совершая легендарные подвиги; им не удалось восстановить положения.

Не удалось спасти положения и целым рядом мер, принимавшихся командованием Добровольческой армии для усиления офицерского состава боевых частей. Ни частая поверка документов, ни облавы, ни регистрации и серии переосвидетельствований не помогали. На переосвидетельствования обычно являлось много офицеров; это были те, что в силу тяжелых ранений самым добросовестным образом потеряли боеспособность, им переосвидетельствования были не страшны. Те же, кого переосвидетельствование или даже просто освидетельствование могли поставить в строй, – прочно сидели по тыловым учреждениям всех наименований. Временами, попадая в тыл и заходя в то или иное учреждение его, невольно хотелось воскликнуть: «Ба! Знакомые все лица!» – до того похожи и тождественны были лица «патентованных ловчил» в Великой и Гражданской войнах.

Агония Добровольческой армии

В описываемый период в провале Добровольческой эпопеи решающую роль суждено было сыграть все же казакам – на этот раз кубанцам. Кубанцы и донцы были наиболее сильными и значительными мускулами в теле Добровольческой армии, но обладали удивительной особенностью не подчиняться центрально-мозговой системе, а посему почти всегда действовали вразброд. Донцы раньше кубанцев очнулись от большевистского угара и дали возможность в 18-м году на своей территории зародиться Добровольческой армии.

В начале 19-го года в умах донцов произошел поворот на 180 градусов, что чуть было не погубило дела, если бы не помогли очнувшиеся к тому времени кубанцы; сейчас, в 20-м году, затмеваться была очередь кубанцам. По улице Екатеринодара расклеены были воззвания донцов, обвиняющие кубанцев в измене общему делу. Кубанцы отказывались драться – донцы изъявляли готовность, а в результате Добровольческая армия, родившись на Дону, умерла на Кубани.

В конце января остатки наших гренадер держались у Белой Глины. Общее положение вещей складывалось таким образом, что отход в Новороссийск (который думали защищать) или Крым обрисовывался с достаточной ясностью. Боясь потерять связь с полком во время возможного беспорядочного отступления, я решил ехать в полк, невзирая на не вполне зажившие раны. Штаб полка находился в Белой Глине, но самого полка почти не существовало, ибо всего-навсего к моменту моего прибытия кадр офицеров и старых солдат выражался цифрой – 60 человек. В Белую Глину пришло пополнение для всех гренадер до 1000 человек мобилизованных, но было уже поздно. Конец наступил при следующих обстоятельствах: 11 февраля получено было приказание частям нашей дивизии идти в Тихорецкую на формирование. На другой день утром, в ясный морозный день, мы вышли походным порядком в Горькую Балку, где предполагалось устроить большой привал и обед, туда же посланы были наши кухни. Прибывшее к нам пополнение шло без ружей, причем полки шли в таком порядке: кадр, пополнение, обозы, кадр, пополнение, обозы и т. д., и таким образом, расстояние между кадрами было довольно значительное.

Так как я плохо ходил, то командир полка, не давая мне особого назначения, посадил меня на свою таратайку, на которой я и следовал с полком. Кадром командовал на правах командира батальона только что вернувшийся по излечению от ран старый полковник Чудинов, который в первый день своего прибытия в наш полк 15 августа 19-го года был ранен в обе ноги навылет.

Только мы вошли в деревню, назначенную для большого привала, как где-то за околицей послышалась редкая ружейная стрельба. Я слез с подводы и подошел к полковнику Кузнецову. «Ты чего слез? Езжай на ту сторону оврага, – сказал А.Г., – сейчас может начаться бой».

Не предвидя ничего особенного, я спокойно влез в повозку, и возница стегнул лошадей. Через несколько минут мы перебрались через балку, и глазам нашим представилась такая картина: весь горизонт, насколько хватало глаз, покрылся всадниками, мы оказались атакованными красной конницей. Их конная батарея открыла беглый огонь по походной колонне. Полковник Кузнецов выставил кадр для встречи противника. Кадры прочих полков растерялись. Произошла заминка. Наши открыли огонь, но их было так мало, что лава обскакала их со всех сторон – в один момент. Началась рубка. Поднялась невообразимая паника – повозки и конные понеслись во всю прыть, мобилизованные кричали «Ура» и не давали стрелять кадру. Красная конница, порубив хвост колонны, начала обтекать и захватывать остальное. И это ей удалось. На мою повозку успели сесть три офицера, и мы с замиранием сердца, оглядываясь назад, наблюдали картину погони. Вот пятеро особенно ретивых гонятся за нашей тачанкой, блестят их шашки, наш возница гонит лошадей, насколько позволяют средства. Лошади сильные, дорога, к счастью, великолепно укатана. Расстояние между нами и всадниками все уменьшается, но одновременно увеличивается общее расстояние, отделяющее наших преследователей от их главных сил, – те грабят обоз. Лишь бы еще спереди не выскочили красные, а от этих отобьемся, решил я и, вынув свой маузер, засунул его за борт полушубка. Предстоял бой не на жизнь, а на смерть… Я молил Бога, чтобы маузер только не отказал. В противном случае конец… проносилось у меня в мозгу. Но, увы, красные замедлили ход, остановились, помахали шашками и повернули шагом обратно. Мы были спасены. Но что сталось с остальными, мучил нас вопрос. Ночевали в станице Тихорецкой, а утром поехали на станцию. На станции, к великой радости и изумлению, я увидел полковника Кузнецова. В последний момент, когда все погибло, его вынесла его прекрасная кобыла. Состояние у всех спасшихся было ультраподавленное, на душе тяжелым балластом лежала смесь стыда и скорби. На третий день после прибытия на станцию Тихорецкая наши остатки едва совершенно не погибли от страшного взрыва снарядов, произведенного большевистскими агентами, которые, почуяв успех, смело подняли голову.

Когда мы оставили Тихорецкую и перешли в станицу Кореновскую, к нам неожиданно вернулись одиннадцать человек офицеров, без вести пропавшие в Горькой Балке 12 февраля. Вот что они рассказали: первым, на кого набросились красные, оказался полковник Чудинов, старый кадровый офицер и великолепный стрелок, имевший большое количество императорских призов.

Почуяв неминуемую смерть, старик прицелился в командира, обвешанного красными лентами, рука его не дрогнула. Красный командир упал с лошади, пронзенный пулей, в тот же момент, когда полковник Чудинов с разрубленной головой уткнулся в снег. Наш офицер пулеметной команды, поручик Павлов, не успевший открыть огонь из пулемета, тоже получил сабельный удар, и полчерепа его скатилось под тачанку. «Что делать? Что делать?» – повторял георгиевский кавалер капитан Павлов, 1-го гренадерского полка, и, не находя ответа, пустил себе пулю в лоб. Мобилизованные кричали «Ура» и кидали вверх папахи.

Кто мог идти на компромисс с совестью, тот срывал погоны и знаки офицерского отличия. В каких-нибудь полчаса все было кончено. Гренадеры не выдали своих офицеров. Тогда красные, отделив из пленных начальствующих лиц и разделив их на две части, раздели их до белья (в 20-градусный мороз) и погнали одну часть расстреливать на Белую Глину, а другую в направлении на Егорлыкскую. Вернувшиеся принадлежали к последней группе. Случилось так, что, подходя к станице Егорлыкской, красные были атакованы конницей генерала Павлова. Наши, пользуясь замешательством, разбежались, и вот они здесь – эти счастливцы. Но в каком они виде и что они пережили, описать невозможно…

Из Кореновки мы шли в Екатеринодар. Я ехал на тачанке со знаменем Мингрельского полка. Через Екатеринодар тянулись беспрерывной лентой обозы. В Екатеринодаре нас разместили на Дубинке. В день прибытия в Екатеринодар полковник Кузнецов слег в сыпном тифе. Остатки гренадер опять были сведены в батальон, который принял полковник Кочкин.

Эвакуация была в полном ходу. Нужно было во что бы то ни стало вывезти полковника Кузнецова. С большим трудом удалось поместить его в санитарный поезд только 3 марта. Мало того, я назначил особый офицерский наряд, которому вменялось в обязанность проследить момент отправления поезда. За шесть дней до оставления Екатеринодара оставшимся гренадерам и кавказским стрелкам, построившимся под железнодорожным виадуком, генерал Деникин произвел смотр. После смотра генерала Деникина окружили офицеры, задавая целый ряд вопросов на животрепещущие темы. Главнокомандующий в своих ответах подавал надежду на могущий еще произойти в настроении масс перелом, упомянул о том, что нас в любой момент поддержит английский флот, а в крайнем случае нами прочно еще удерживается Крым. Относительно выступления капитана Орлова[649] Главнокомандующий сообщил, что движение это благополучно ликвидировано.

4 марта в 8 часов утра остаткам гренадер, в количестве 45 человек, приказано было перейти на станцию Крымская, где они должны были присоединиться к Добровольческому корпусу. В этот день Екатеринодар оставлялся нашими частями. Повозки стояли сплошной стеной от Екатерининского парка до моста, все прилегающие улицы к району мостов также были забиты. Еле-еле можно было пробираться между ними пешеходу. Отходившие части грабили винный склад, разнося оттуда спирт кто в чем мог.

В городе началась стрельба. В полдень мы перешли Кубань по железнодорожному мосту и остановились в Георгие-Афипской. В тот же день железнодорожный мост через Кубань был взорван нашими частями. Половина моих вещей не успела переехать через мост и осталась на двуколке в Екатеринодаре. Другая половина вещей с обозом 1-го разряда перешла мост еще накануне и находилась где-то в пути. На мне была маленькая английская сумка с кружкой, двумя фунтами сахару, мылом, зубной щеткой и полотенцем. Кроме того, на мне висели палетка с документами и неизменный друг маузер. Больше со мной решительно ничего не было.

6-го вечером остатки гренадер во главе со мной прибыли на станцию Крымская, где мы должны были получить указания нашего командира, полковника Кочкина. В ожидании его прибытия прошли 7-е и 8 марта. Вечером 8 марта я почувствовал себя плохо. У меня поднялась температура, и я примостился в одном из стоявших на запасном пути вагоне. Вдруг, взволнованные, вбегают ко мне несколько наших офицеров и докладывают, что на станции появились дроздовцы, которые арестовали всех бывших на перроне офицеров, в том числе нескольких наших. Оказалось, дроздовцы демонстрировали свой коронный номер – «мобилизацию». Тут уже, конечно, никакие силы не помогали. Офицеры подвергались незаслуженным оскорблениям и даже побоям. Я вышел на совершенно обезлюдевший перрон и как раз наткнулся на полковника Туркула, шедшего в сопровождении конвоя. У нас произошел разговор, в котором я указал властителю положения на всю неприемлемость по отношению к офицерам приемов вверенных ему частей и просил освободить арестованных. «Вы должны присоединиться к нам», – заявил он мне. «Прекрасно, но у нас есть свои начальники, приказания которых мы и исполняем». – «Хорошо, я вам достану приказ», – сказал полковник Туркул и пошел по направлению к штабному поезду. Я отправился к себе в вагон. Через час меня вызвали к месту расположения дроздовцев. Последние, в количестве роты, разместились у костров, расположенных в парке, прилегающем к станционным постройкам. Несколько поодаль на дереве висел труп повешенного. У отдельного костра сидели наши «мобилизованные». Мне предложили подписать именной список сдаваемых под расписку офицеров.

Пришлось подписать. «Ну вот, теперь повоюете, а то вы, как видно, не воевали еще», – донеслись до меня реплики дроздовцев.

Мы стали «дроздовцами».

Чуть свет получен был приказ погрузиться для следования в Новороссийск. Погрузились. У меня сразу начался сильный жар; на одной из остановок пришлось обратиться к доктору. «Боюсь, что у вас тиф, – сказал доктор. – Вы болели сыпняком?» – «Болел», – ответил я. «Завтра посмотрю вас еще раз», – сказал доктор и ушел.

К вечеру мы прибыли в Тоннельную. Мне сделалось совсем плохо. Наши гренадеры приняли во мне участие и устроили меня, наконец, в классный вагон. Я просил их меня не бросать, в случае если я потеряю сознание. Всю ночь я бредил. Под утро немного забылся. В это время мои новые однополчане сгрузились с эшелона и ушли в Новороссийск, оставив меня на произвол судьбы. К счастью, утром мне стало легче. Я лежал один в вагоне. «Ну, нужно уходить, пока не поздно», – сказал я вслух и, собрав последние силы, встал и тронулся в путь.

Придя в Новороссийск, я не знал, кого и где искать, но случай помог. Идя по путям, я вдруг услышал, что меня кто-то окликнул. «Котэ, ты ли это? – встретил меня поручик Богомолов. – Здесь наша хозяйственная часть, вот в этом вагоне, – указал он рукой, – идем к нам, для тебя найдется место». В теплушке было уютно и тепло. Меня напоили чаем и уложили. Наутро пришел Гранитов. Посмотрев на меня, он сказал: «Знаешь что, сегодня идет пароход на Кипр. Уезжай-ка ты, подлечись. Сейчас тебе здесь все равно нечего делать». Я колебался. Путешествие в полную неизвестность без гроша денег в кармане казалось мне рискованным. Нехотя пошел я за Владимиром. Пришли мы в бюро на Серебряковской улице, там была масса народа. «Ну, становись в очередь, а я сейчас приду», – сказал Володя и ушел. Я постоял, постоял в очереди, мне стало плохо, и я решил не ехать. Когда я вернулся в вагон и лег, мне передали, что только что был Гранитов, который меня разыскивал. Вскоре Володя пришел опять. «Ты почему же не остался? – возмущался он. – Ну-ка, идем вместе…» Через час, получив необходимые документы, я шел на восточный мол, где стоял целый ряд громадных пароходов. Мои документы написаны были на пароход «Бургомистр Шредер». Громадный корпус «Шредера», как трехэтажный дом, возвышался над пристанью. Усиленным темпом шла погрузка при помощи команд с английского дредноута «Император Индии». Грузили автомобили, орудия, обмундирование и всякие другие грузы, тарахтели лебедки и звенели цепи. В ушах у меня стоял стон. С большим трудом поднялся я по трапу. На мостике у меня потребовали, через переводчика, документы. «С вами есть оружие?» – последовал вопрос. «Есть». – «Сдайте его сейчас, вы получите его обратно по прибытии на место». Я снял свой маузер и передал его морскому офицеру. К слову сказать, маузер свой я уже больше не увидел – англичане его мне не вернули.

Затем мне указано было, в какой трюм мне идти. И на этом процедура погрузки кончилась. В трюме № 2, в который я был назначен, было полно народу. Ни одного свободного места на полу уже не было. Долго я бродил, пока не примостился около сорного ящика. К счастью, в этот же день мне дали два одеяла. Я получил возможность прилечь. Когда я очнулся, мы были уже в Севастополе. У меня оказался возвратный тиф. Не помню, сколько дней мы простояли, помню только, что многие волновались, что какая-то комиссия будет свидетельствовать отъезжающих на предмет годности их к строю. Потом что-то долго грузили…

«Ну, господа, сейчас уходим», – сказал кто-то. «Уходим, – старался собрать я мысли, – уходим в полную неизвестность, всецело полагаясь на милость наших союзников», – звучало в голове, и болезненно хотелось взглянуть еще раз на то, что мы покидали.

Собрав все силы, я поднялся по сходням на палубу. Мы выходили на внешний рейд Севастополя. На палубе было много народу. Каждому хотелось не пропустить момент вынужденного прощания с Родиной. Вот контуры берега стали сливаться в утреннем тумане, – лица у всех стали серьезными. Многие плакали, другие крестились.

«Прощай Россия», – вырвалось и у меня.

Предыдущая главаГлава 26 из 30Следующая глава