Был декабрь 1918 года. Добровольческая армия делала последнее усилие для ликвидации красных на Северном Кавказе. Стояли дикие холода. Бои шли уже где-то под Ставрополем, и наш 1-й Офицерский конный полк из-за больших снегов дрался чаще в пешем строю, помогая марковцам и корниловцам в их тяжелой боевой обстановке.
В этот памятный день наш эскадрон был спешен и лежал в цепи в канаве, наполненной снегом. Висел тяжелый густой туман.
– Посмотри вправо от нас, – говорил мне Мачудзе, вольноопределяющийся нашего эскадрона, – видишь эту рощу покрытых снегом деревьев? Ведь оттуда могут подойти нам во фланг так тихо, что мы этого даже не услышим!
– Не бойся, Кацо; в этой роще четвертый взвод с корнетом Ростовцевым, а к этому так просто не подойдешь, он видит и слышит как кот, – успокоил я его. – А левее от нас лежат второй и первый взводы, которые знают, что делают. Так что нам остается только наблюдать из-за этого кустарничка, который, видишь, начинается где-то слева и идет прямо перед нами и уходит куда-то к густому туману. Понятно?
Грузин никак не успокаивался.
– И какой дурак посадил этот кустарник? Ведь он идет по самой меже, и из-за него нам ничего не видно.
– Мачудзе, чудак ты этакий, руготней делу не поможешь! Ты лучше подумай о том борще, который мы не успели доесть у нашей хозяйки. А хлеб, братику, такой белый хлеб можно получить только здесь, в Ставропольской губернии.
Мачудзе был небольшого роста, но очень крепко сбитый грузин из Сочи и так же, как мы все, очень любил свой дом – третий эскадрон. Он был вспыльчив, как порох, но очень быстро остывал и был мастер уговорить хозяйку сделать что-нибудь покушать, даже если у нее ничего не было.
– Да что там вспоминать, – пробурчал он. – Если бы вахмистр не начал орать: «выводи!» – мы и до сих пор сидели бы в тепле. И куда они всегда торопятся, даже поесть не дадут.
Нашу дружественную перебранку прервал силуэт, появившийся перед нашим носом из тумана.
– Где командир взвода?
– Если ты повернешься направо и, протянувши руки перед собой, пройдешь несколько шагов, то упадешь к нему как раз в объятия, – посоветовал я ему. – А в чем дело?
– Так что командир эскадрона приказал разъезд от третьего взвода.
Я проглотил скверное словечко, готовое у меня сорваться, так как не мог понять, почему опять от 3-го взвода, но то же самое сказали бы и в других взводах.
Поднявшись, я вместе с ним отправился искать сотника Клепикова.
Это был маленького роста казак, очень добрый человек и хороший офицер. Его беда была в том, что он был слабого здоровья и, несмотря на это, упорно отказывался отправиться в тыл. Мы, молодые офицеры, правда, с нетерпением ждали этого момента, чтобы получить его коня по имени Кардаш – высокого рыжего жеребца из донских косяков, который был предметом вожделения всего эскадрона.
Приняв записку и прочитав ее не торопясь и внимательно, он обратился ко мне:
– Сам приказал послать офицерский разъезд в 10 коней впереди наших цепей. Рассыпься лавой и посмотри, что там делается. Понятно?
– Так точно, господин сотник! Просто, как апельсин, – добавил я неофициально, – иди, пока не упадешь в объятия красным.
Но делать было нечего. Разъезд так разъезд. Взводный унтер-офицер назначил людей и отправил четырех в балку к коноводам за конями.
Рассыпавшись в лаву так, чтобы видеть друг друга, потихоньку, не разговаривая и всматриваясь в густоту тумана, мы начали двигаться вперед. Снег был довольно глубокий, но кони, отдохнувши за несколько дней, пока мы изображали из себя пехоту, шли очень бодро.
Затаив дыхание и прислушиваясь, я пялил глаза в белый свет, как в копеечку, и мечтал, что вот сейчас какая-нибудь пулька – именно пулька – ударит меня в плечо навылет, конечно, и я смогу ввиду такого ранения отправиться в тыл для лечения в большой, светлый и теплый госпиталь. От этой мысли мне делалось уже тепло и весело, и я ждал этой пульки и даже в седле сидел как-то боком.
Пройдя примерно около двух верст по чистому, покрытому снегом полю, которое постепенно спускалось в балку, мы услышали какой-то шум. Вероятно, противник был недалеко, но густота тумана не давала нам возможности видеть его и определить расстояние по слуху. Мы остановились и начали прислушиваться. Где-то очень близко слышались голоса и скрип повозок, но ничего не было видно. Наше нервное состояние передавалось коням, и они вертелись на месте.
Наконец из мглы тумана начали появляться силуэты шедшего в цепи неприятеля. Увидев нашу лаву, он, видимо, оторопел и в первый момент застыл на месте, но это был лишь момент, так как вслед за этим началась беспорядочная стрельба; вероятно, от страха и впопыхах они стреляли выше наших голов. Мы также были поражены, увидев пехотные цепи неподалеку от нас, но все же, будучи подготовлены к этому, сделали полный поворот и, пригнувшись к гривам коней, дали шпоры и исчезли в тумане по направлению цепей эскадрона.
Теперь мы знали, что делалось впереди нас. Отправив коней в балку, а людей в цепи, я подошел к командиру эскадрона с докладом о приближении цепей противника и вдруг услышал резкий свист пули и почувствовал удар в ногу. Я покачнулся и упал бы, если бы меня не поддержали. Разрезали голенище сапога – портянка была в крови. Пуля вошла с левой стороны немного выше бабки.
Стрельба со стороны противника усилилась. Наши молчали. Неприятель подходил к цепям эскадрона. Было еще несколько раненых, и нас всех отправили в поселок. Очутившись в хате, мы перевязали друг другу раны, как могли, и успокоились.
Во дворе начали ухать пушки, а впереди поселка завязывался бой. Пулеметы работали вовсю, а ружейная трескотня была все ближе и ближе. Нас погрузили в сани и отправили в дальнее село, где бы нам могла быть оказана медицинская помощь, которой у нас в эскадроне сейчас не было. Мы ехали на дровнях буквально вповалку, так как нас было много, а сани одни, а кроме того – так было и теплее. Нашелся табачок, и пошли всякие прибаутки и веселые разговорчики. Стало как-то легче на душе. Отошла забота и думы о неизбежном, так как оно осталось там позади, где ухали пушки и слышалась пулеметная стрельба. А впереди? Пока что хорошо, а дальше видно будет. Целую ночь мы двигались куда-то. Останавливались и опять двигались. Нога болела, и я был убежден, что кости раздроблены и что мне больше никогда не вернуться домой в эскадрон.
Туман рассеялся. Была морозная ясная ночь. Небо было так высоко, как никогда, и звезды сверкали. Созвездие Большой Медведицы и Полярная звезда горели лихорадочным блеском, и Млечный Путь теплился матовым фосфорическим светом.
Медицинский пункт, куда мы приехали, находился в большом доме сельской школы, набитой ранеными, и состоял из доктора и трех усталых, но ласково улыбающихся сестер милосердия.
Осмотр и перевязки шли быстро.
– Что у вас такое? – спросила у меня сестра.
– Мне кажется, что разбита кость выше бабки, – ответил я мрачно, смотря на ее милое, полное заботы лицо. Она улыбнулась.
Доктор осмотрел, пощупал пальцами. Я стиснул зубы, было очень болезненно.
– Возможно раздробление «os calcis’a», отправить дальше в тыл.
Я посмотрел на доктора, на сестру, и сказанные слова меня и смутили, и обрадовали. Дело было в том, что как раз этот день приходился на 22 декабря. Мне вдруг безумно захотелось ехать дальше, подальше от этого холода, разъездов, коней, грязи, вшей и вечной, невылазной войны. Дальше – даже если бы мне отрезали ногу. Мне хотелось попасть в Новороссийск, так как через три дня настанет Рождество Христово. Меня отправили.
Нас погрузили в телегу, и через два дня, в самый Сочельник, я был помещен в большом, светлом и теплом лазарете в моем милом Новороссийске.
Я был очень рад видеть из окна город, смотреть на елку, которую украшали, приготовляясь к Рождеству, чувствовать себя в тепле, уюте и, главное, в бесконечной, родной и ласковой заботе. Моя мечта исполнилась – я нашел свою пульку, но меня очень беспокоила моя нога. Мысли мои были все же довольно мрачные, и я приготовлял себя к ампутации.
– Следующий!
Подпрыгивая на одном костыле, я вошел в приемную. Как здесь было светло! Пахло йодом, эфиром и разными лекарствами. Я подошел к перевязочному столу, лег, закрыл глаза и отдал себя на милость Божию. Повязка была снята. Боли я не чувствовал.
– Марлю! Пинцет!
У меня захватило дыхание, и я тихонько открыл один глаз. Доктор взял пинцет, ковырнул и снял корочку с одной стороны… потом с другой стороны… и, пощупав этот ужасный «os calcis», сказал:
– Йоду!.. Вы счастливо отделались. Ранение в таком месте обыкновенно кончается потерей ступни. Поздравляю вас, завтра вы можете обратно ехать в полк.
– Ну. Доктор, это никак не возможно. Завтра все равно я не поеду никуда. Завтра Рождество Христово.
И мы оба рассмеялись. А через три дня, веселый и радостный, я возвращался к себе домой в свой лихой 3-й эскадрон.
Девель был убит первым выстрелом.
Пуля пробила патронташ и вошла прямо в сердце. Там и осталась. Это была его пуля.
Стоял январь 1919 года.
Наш разъезд получил задание нащупать неприятеля.
Был морозный солнечный день. Все кругом сверкало белизной свежевыпавшего снега. Далеко вдали темнели очертания Штеровских динамитных заводов. Кругом в складках местности чернел кустарник. Было тихо и как-то торжественно печально.
Полувзвод двигался медленно, маленькой неровной лавой. Снег скрипел под копытами коней. Они шли бодрым шагом, слегка похрапывая и фыркая от свежего морозного воздуха. Впереди маячили дозорные. Одним из них был Девель.
Когда он упал, его конь прибежал к нам, а он остался лежать между нами и красными на широкой снежной поляне.
– Стой!.. Слезай!.. Коноводы!.. В цепь!..
Мы спешились и залегли. Началась перестрелка. Немного погодя подошла лава эскадрона. Под вечер пришла пехота.
Наша задача была исполнена, и нам было приказано отойти версты за две на хутора.
Ночью мы вернулись и вынесли тело Девеля.
Ночь была лунная. Медленно плывшие густые и тяжелые облака часто и надолго закрывали месяц, что очень облегчало нашу задачу. Тяжелое замерзшее тело с трудом передвигалось по рыхлому снегу. Когда мы сошли с бугра, дело пошло скорее. Положив Девеля на пулеметную тачанку, мы быстро домчали его до хутора.
Бобка ушел, обещав сменить меня часа через два, и я остался один.
В хате стояла немая тишина. Каганец дымил.
Теперь я был предоставлен самому себе и стал невольно прислушиваться к тому, что незримо хранилось в моей душе.
Нас было трое. Три неразлучных друга. Жорж Девель – юнкер Гвардейской школы[379], Бобка Сукин-Брызгалов – юнкер Южной школы[380] и я.
Молодость и походная жизнь соединили нас, а вечный страх перед неизбежным сроднил нас троих в крепкую братскую дружбу.
Для меня он все еще был Девель, несмотря на то что теперь его уже не было с нами, и я с тоской смотрел на тело дорогого мне человека.
Девель лежал на столе под образами. Колеблющееся пламя каганца неровно освещало его лицо. Оно было спокойно и выражало как бы удивление. Очевидно, смерть наступила сразу, не причинив ему боли.
Было около двух часов ночи.
Вдали на буграх слышались одиночные выстрелы и очереди из пулемета.
Ухо, еще полное дневного шума, слышало несуществующие звуки, а глаз отчетливо видел в перебегающих и колеблющихся тенях создания моего собственного воображения. Мне было немного жутко.
Еще не так давно на одной из ночевок, которые нам теперь так редко выдавались, после солидной порции борща и закурив цигарку из самосада, смешанного с древесными листьями, мы начали философствовать, и он убеждал нас, что каждый солдат имеет свою пулю, которая рано или поздно найдет его. Тогда он был убежден, что его пуля еще не вылита. А вот смотри же, какой-то красный носил ее уже в своей обойме, а он и не знал об этом. Вот и мы с Бобкой не знаем, где и у кого находятся наши пули. Может быть, их еще вообще нет, а может быть, их кто-нибудь уже загнал в дуло своей винтовки.
Мысли переходили от одного к другому. Время тянулось. Старая обстановка потрескивала, и в окна стучался лютый мороз. В хате было тепло и пахло талым снегом и сыростью сохнувшей одежды.
Затихший воздух чутко держал каждый шорох и параллельно с этим мои собственные чувства.
Мне хотелось плакать. Хотелось хоть как-нибудь освободить ту тоску и боль, которые находились в моей душе.
Я вспомнил рассказы Девеля о его матери. О том, как он любил ее и как был дружен с нею. Рассказы о семье, о Гвардейской школе.
Великий Боже, за что Ты наказал нас этой ужасной войной? За что поднял брата на брата? За что разлучил нас навеки с нашими дорогими? Мы не знаем, что с ними, и они, может быть, никогда не узнают, что сталось с нами.
И вспомнились мне слова казачьей песни:
А там за горами, где вьются метели,
Зимою морозы лютые трещат,
Где сдвинулись грозно и сосны, и ели,
Казачие кости под снегом лежат.
Было тихо. Стрельба на буграх прекратилась.
Эта непривычная тишина давала полный разгул воображению и создавала тревожное настроение, готовое каждую минуту перейти в панику. Я посмотрел на Девеля, и меня охватил жуткий страх. Что-то сильное сдавило горло, и тяжелая кровь ударила в голову.
Девель стал вытягивать руку.
Я ясно видел, как разжимались его скрюченные пальцы.
Стол заскрипел, и нога мертвого, соскользнувши, повисла, слегка покачиваясь.
В ужасе я хотел бежать, но не мог двинуться с места.
Его веки полуоткрылись, и он смотрел на меня немигающим взглядом.
Почти без сознания, с диким криком, я выскочил во двор и, добежав до хаты, где спали наши, открывши дверь, упал. Меня била лихорадка, и челюсти стучали одна о другую.
Пока меня привели в себя и мы рассудили, что все это произошло оттого, что замерзшее тело бедного Девеля в теплой хате стало принимать свое нормальное положение, прошло, может быть, около часа.
Вернувшись в хату, мы нашли Девеля лежащим на столе во весь его исполинский рост. Его руки были сложены на груди и глаза закрыты.
У иконы горела свеча, и какая-то старая женщина стояла на коленях и молилась. Может быть, она молилась не только о Девеле, но и о своем сыне, судьбы которого она не знала…
Утром Девель был похоронен, и эскадрон ушел.
Ушли с ним и мы, так как мы тоже принадлежали к этой дружной братской семье, которая называлась 3-м эскадроном, и, садясь в холодное седло и разбирая поводья, невольно думали о той пуле, которая нас когда-нибудь и где-нибудь найдет… А может быть, и нет.