Эта замечательная, полная шекспировского духа глава является как бы продолжением предыдущей. Мысль вмешивается повсюду, но иногда благоразумнее остановиться.
«Уже самое это познание, что дальше нельзя идти, есть черта, характеризующая подлинную природу предмета, и даже одна из тех черт, которыми мысль всего более гордится». Осторожность, отсутствие обязательства, свобода применения своих сил, предпочтение глубокого удара широкому.
Основная «форма» – неведение.
Наша мысль не в силах охватить всё, она не может рассматривать сразу более одного предмета, и рассматривает она его сообразно своей собственной природе.
«Вещи вне нас могут иметь своё самостоятельное значение, свою меру и свои условия существования, но внутри, в нас, мы выкраиваем их сообразно нашему их пониманию. Смерть ужасна для Цицерона, желательна для Катона, безразлична для Сократа. Здоровье, совесть, власть, наука, богатство, красота и их противоположности разоблачаются, входя в нашу душу, и получают от неё новую одежду и новую окраску: она делает их брюнетами или блондинами, яркими или тусклыми, горькими или сладкими, глубокими или поверхностными, как ей угодно и как это подходит каждой из вещей; ибо вещи не огульно получают свой стиль, свои правила и формы, но каждая является царицей в своём государстве. Не будем поэтому оправдываться, ссылаясь на внешние свойства вещей; мы сами, мы должны быть за всё в ответе. Наше счастье и несчастье зависят только от нас. Сюда надлежит нам обращаться со своими дарами и обетами, а не к судьбе: она ничего не может поделать с нашими нравами и обычаями; наоборот, эти последние увлекают её с собой и формируют по собственному образцу».
Это рассуждение замечательно. Видно, что неведение и сомнение у Монтеня направлены к тому, чтобы парализовать односторонность и слабость наших душевных сил. Цель – формирование нашего духовного мира сообразно свойствам предмета, нами рассматриваемого. Но раз мы его воспринимаем в себя, нечего пенять на объективные свойства предмета. В противность всем прежним утверждениям Монтень доказывает, что судьба, то есть внешняя объективная сила, среда – ничто. Главное – мы сами, наши обычаи, наши «формы» и «стили», мы влечём за собой судьбу, мы меняем мир и мы искажаем его. Это понятие человеческой формы предметного мира очень важно, но важно также и чувство противоречия, заложенного в развитии этой формы, проявляющееся у Монтеня в принципе «неведения».
Человеческое начало всех дел человеческих. Что же мы находим в этом начале? «Среди отправлений человеческой души имеются и низменные; кто не видит её с этой стороны, тот ещё не вполне её познал». Лучше всего познаётся эта сторона души в обыденном, незаметном, незначительном положении. Истина затемняется на возвышенных позициях. Но характер души, в сущности, не изменяется от высоты или низменности предметов. «Всякое наше действие нас раскрывает… Любая мелочь, любое занятие человека разоблачает и обнаруживает его так же хорошо, как и всякое другое». Поэтому можно было бы наблюдать Александра за шахматной игрой. Игра приводит в действие все наши силы. Впрочем: «Иметь выдающиеся, превышающие средний уровень способности к такому легкомысленному занятию не приличествует порядочному человеку».
Это целая программа реализма: уметь видеть низменную сторону человека и наблюдать его на вершине обстоятельств и в самом обыкновенном и случайном положении. Мысль заключается, таким образом, в том, что следует отделять человека от места, что человеческий мир имеет свою собственную шкалу высоты, что обстоятельства по отношению к людям случайны. Монтень разделяет предмет и человеческое сознание или, вернее, констатирует их несовпадение. И, в конце концов, мысль об извращённости общественного мира, породившего такую недоступную познанию путаницу качеств и положений, не покидает Монтеня. Демокрит был весел, Гераклит – печален.
«Мне больше нравится настроение первого; не потому, что смех приятнее слёз, а потому, что в нём больше презрения к нам, потому что смех сильнее осуждает нас, чем слёзы; и, на мой взгляд, нет такого презрения, какого бы мы не заслужили. Жалость и сострадание связаны с известным уважением к тому, чему мы сострадаем; вещам, над которыми мы смеёмся, мы не придаём никакой цены. Я полагаю, что в нас не так много злонамеренности, как суетности, не так много злобы, как глупости; мы исполнены не столько зла, сколько безрассудства, достойны не столько жалости, сколько отвращения».
Диоген презирал людей, Тимон их ненавидел. Монтень предпочитает первого, ибо «мы принимаем к сердцу то, что ненавидим». Он хочет как будто большего, чем человеконенавистничество. Но это большее – весёлое презрение к людям. Тимон, при всей своей мизантропии, более человечески ограничен, чем Диоген. (Но Диоген в своём презрении к людям, более глубоком, чем мизантропия, гуманнее и выше.) Ср. Шекспир – Тимон Афинский.
Конец главы – философия жизни Монтеня (интересно для понимания позиции Пушкина).
«В том же духе был тот ответ, который Статилий дал Бруту, когда тот обратился к нему с предложением присоединиться к заговору против Цезаря: он нашёл, что предприятие это справедливо, но не видел людей, достойных того, чтобы ради них стоило затрачивать какие бы то ни было усилия32; он следовал учению Гегезия, который говорил: “Мудрец не должен ничего делать иначе, как для самого себя, ибо только он достоин того, чтобы было что-нибудь сделано”33, – а также учению Феодора: “Что было бы несправедливо, если бы мудрец рисковал собой для блага своей страны и подвергал опасности мудрость ради безумцев”»34.