К книге
Смысловая вертикаль жизни. Книга интервью о российской политике и культуре 1990–2000-х«ЖИТЬ НЕВОЗМОЖНЫМ»: О БОРИСЕ ДУБИНЕ ЕГО УЧЕНИКИ И КОЛЛЕГИ. Борис Степанов Борис Дубин и российский проект социологии культуры
92%
«ЖИТЬ НЕВОЗМОЖНЫМ»: О БОРИСЕ ДУБИНЕ ЕГО УЧЕНИКИ И КОЛЛЕГИ. Борис Степанов Борис Дубин и российский проект социологии культуры
56

Впервые опубликовано: Общественные науки и современность. 2015. № 6. С. 163–173. В ходе доработки тексста для републикации в нем сделан ряд уточнений и дополнений. См. также: Степанов Б., Самутина Н. Памяти Бориса Владимировича Дубина // Социологического обозрение. 2014. Т. 13. № 3. С. 266–270 (https://sociologica.hse.ru/data/2014/12/29/1103802043/1SocOboz_13_3_14_Samutina_Stepanov.pdf).

Отталкиваться от Элиаса, Бурдье или от кого-то еще — ход, который может оказаться вполне плодотворным. Но только если прояснены ценности этого исследователя, направлявшие его интерес, если принята в учет его проблемная ситуация, тот разрыв «естественного» понимания, который породил у него именно такие вопросы (гипотезы) и т. д. Лишь тогда исследователь вправе сказать вслед за поэтом: «Там, где они кончили, ты начинаешь».

Работы Бориса Владимировича Дубина, как и его коллег по «Левада-центру», практически не обсуждались при его жизни как целостный проект. Единственное исключение, пожалуй, — это обсуждение, инициированное редакцией журнала «Osteuropa» и продолжившееся в «Мониторинге общественного мнения», где в 2008 году были опубликованы статьи М. Габовича и Т. Ворожейкиной, посвященные критике концепций Ю. Левады, Л. Гудкова и Б. Дубина[75]. Показательно, что даже в рамках содержательного разбора этих концепций речь идет преимущественно о диагностических аспектах их воззрений, связанных с общей проблематикой модернизации и критикой (пост)советского общества, в то время как проблематика социологии литературы и социологии культуры, которой посвящены многие работы Дубина и Гудкова, остается в тени. Этот дисбаланс существенным образом сказывается на восприятии и оценке этих работ[76]. Ниже я хотел бы поразмышлять о судьбе этого проекта и роли Дубина в его реализации, смещая обсуждение их концепции в пространство культурных исследований. Реконструируя историю этого проекта, я хотел бы, с одной стороны, рассмотреть его как одну из манифестаций «культурного поворота» в гуманитарных науках. С другой стороны, эта история побуждает задуматься об особенностях его эволюции и тех внутренних напряжениях, без понимания которых невозможно его настоящее осмысление[77].

Создание проекта социологии литературы началось в период работы Гудкова и Дубина в секторе по изучению чтения в Государственной библиотеке Ленина[78]. Первым значительным результатом этой работы стал библиографический указатель, выпущенный в 1982 году Институтом научной информации по общественным наукам тиражом 800 экземпляров под неброским названием «Книга, чтение, библиотека. Зарубежные исследования по социологии литературы». Это издание было характерным феноменом советской гуманитарной науки. Как известно, ИНИОН был призван компенсировать закрытость последней, отслеживая новейшие тенденции в западном гуманитарном знании. В этом смысле указатель возник в контексте советской системы научного мониторинга, которая была в некоторых отношениях достаточно эффективной и позволяла формировать адекватный образ современной науки. Вместе с тем сам библиографический формат издания был в условиях цензуры редкой возможностью для разговора о социологии литературы вне идеологических рамок. Однако полностью цензуры не удалось избежать даже здесь: написанное авторами сборника предисловие, призванное обозначить концептуальную рамку формируемой области знания, было удалено из итоговой версии указателя. Тем не менее даже сама структура издания позволяет оценить масштаб и многомерность разработанного авторами проекта. Наряду с разделом, в котором систематизировались работы, посвященные теоретическим основаниям и методам эмпирического анализа в социологии литературы, остальные разделы намечали пять перспектив осмысления литературы как социального феномена: 1) литература как культурный феномен (место литературы в системе коммуникации, типы литературы и проблематика литературности); 2) социальная организация («система») литературы и отдельных институтов (книгоиздание, библиотеки и т. д.); 3) литературная культура как совокупность форм самоопределения и образцов поведения внутри литературной системы; 4) литература как объект культурного анализа (тематизация социального порядка, уровни фиксации значений, жанровые рамки репрезентации); 5) литература как средство социализации[79]. Уже это перечисление свидетельствует о том, что анализ литературы, который является прерогативой филологии, сочетается с осмыслением различных форм ее социальной организации и контекстов бытования, основанном на привлечении как социологических, так и исторических исследований[80]. Важнейшим для реализации этого проекта фактором, по свидетельству Л. Д. Гудкова, оказался переводческий опыт Дубина: «Основной тягач здесь был, конечно, Дубин со своими пятью или восемью языками»[81].

Другим существенным результатом работы группы исследователей стал вышедший в 1983 году реферативный сборник «Проблемы социологии литературы за рубежом». Здесь в числе прочих обозначилась тема, которой Дубин специально занимался в рамках проекта социологии литературы, — тема литературной классики как ядра литературной системы. Опубликованный в сборнике обзор о проблеме классики, который был написан Дубиным совместно с Н. А. Зоркой, был, по-видимому, первым опытом написания очерка по исторической социологии культуры — жанра, к которому Дубин неоднократно обращался в своих последующих работах[82]. Тема классики разрабатывалась им и в эмпирическом ключе. Образцовым здесь можно считать проведенное им совместно А. И. Рейтблатом исследование формирования пантеона классиков, материалом для которого стал обширный корпус рецензий в отечественных литературных журналах за более чем 150 лет. В дальнейшем тема классики оказывается в центре критического анализа современной культуры. С этой темой был связан вопрос границ литературного пантеона, которым Дубин занимался и как исследователь, и как переводчик и литературовед, регулярно вводивший новые имена в горизонт отечественной словесности. В плане социологического анализа проблема классики позволяла развернуть целый комплекс вопросов, связанных с функционированием института литературы, — начиная от политических функций литературы и ее роли в процессах социализации и заканчивая типами культурного авторитета, бытованием текстов и стратегиями их интерпретации[83].

До конца 1980-х годов публикации Гудкова и Дубина, связанные с разработкой проекта по социологии литературы, были рассеяны в малотиражных и периферийных изданиях. Первый опыт по-настоящему систематического представления результатов этой работы появился только в 1992 году. Их совместная книга «Литература как социальный институт» открыла известную «черно-белую» серию издательства «Новое литературное обозрение», которая была призвана обозначить новые интеллектуальные ориентиры в гуманитарном знании. Собранные в книге статьи можно условно разделить на два блока. В первый из них, наряду с введением, исключенным в свое время из указателя «Книга, чтение, библиотека», вошли тексты, в которых разворачивалась программа социологии литературы. Вторую часть книги составили статьи, посвященные анализу функционирования различных подсистем литературного института в СССР — книгоиздания, журналов, библиотек. Обсуждение этой проблематики стало прологом к критике интеллектуального сообщества[84] и отправной точкой для того проекта мониторинга эволюции литературной культуры и культурных институций, который реализовывался авторами уже в постсоветское время[85].

В теоретическом плане особенностью программы социологии литературы было последовательное снятие оппозиции между социологической и филологической перспективой изучения литературы. Социологическая проблематика — возьмем ли мы вопрос о репрезентации жизни общества в литературе или организации литературного поля — не вводились здесь как проекция той или иной модели социального взаимодействия или института, но раскрывалась изнутри проблематики собственно-литературной. Отправной точкой в обсуждении процессов модернизации, выступавшей в качестве общей рамки анализа литературы, становилась идея многообразия типов литературы, теоретически осмысленная русскими формалистами в понятии «литературности». Ролевая структура института литературы интерпретировалась прежде всего через указание на смысловой горизонт каждой из существующих в ней позиций (писателя, критика, литературоведа и т. д.).

Условием диалога филологии и социологии стало критическое осмысление ограниченности концептуальных горизонтов обеих дисциплин, препятствующей разработке более сложных представлений об обществе, литературе и их взаимодействии, введению новых аналитических и использованию новых источников. Социологическая традиция в этом диалоге была представлена не столько идеями Т. Парсонса и даже не только понимающей социологией М. Вебера, но также и разработками феноменологии, социологии знания и символического интеракционизма. Филологию и исследования культуры представляли здесь подходы, которые можно обозначить как социологически релевантные. Эти подходы — будь то обращенная к проблематике опыта рецептивная эстетика или исследование массовых литературных формул — позволяли рассматривать различные аспекты функционирования литературы и, в частности, сами литературные тексты как формы социального действия. Может быть, наиболее показательным с точки зрения реализации этого диалога было то, что приоритетным объектом социологического анализа выступал в рамках этого проекта литературный текст в его эстетических характеристиках, в разнообразии его форм (как тривиальных, так и рафинированных), в его связи с читательским восприятием[86].

Заявленная в книге программа оставляла далеко позади и большинство работ, представлявших советскую социологию культуры и искусства того времени с ее достаточно элементарными социологическими моделями, и традиционную филологию с ее узкими горизонтами и априорными эстетическими иерархиями. Она оказывалась существенно более радикальной в отношении осмысления многообразия текстов и их функций и приближения к проблематике современного общества, чем наиболее продвинутые исследовательские программы в советской филологии, такие как историческая поэтика и семиотика. Заложенный в ней потенциал симбиотического существования филологии и социологии был более высоким по сравнению, например, со сложившейся десятилетием раньше концепцией Пьера Бурдье, которая на сегодняшний день является одной из наиболее влиятельных исследовательских программ в области социологии литературы[87]. Это связано с тем, что можно назвать антропологической перспективой, а также с той существенной ролью, которую играет здесь проблематика социологии знания. В то время как у Бурдье в центре внимания оказывается социальная игра, связанная с борьбой за власть в поле литературы и определяющаяся реализацией потенциала социальных позиций, для программы социологии литературы Гудкова и Дубина более существенна проблематика значения литературы в различных версиях культуры как антропологического проекта современных обществ. Таким образом, здесь получает свое заслуженное место тема читательского опыта, тривиальной литературы, которая у Бурдье скорее декларирована, чем разработана. Во-вторых, соотнесение позиций групп и ролей в поле литературы в работах Гудкова и Дубина осуществляется не в контексте конфликта по поводу доминирования и признания той или иной системы категорий, но с точки зрения потенциала и ограниченности ресурсов интерпретации литературы, имеющихся в распоряжении у субъекта в той или иной позиции.

Институциональная перспектива анализа литературы, постановка вопроса о смыслах и различных измерениях социальности последней указывали на основополагающее значение проблематики культуры в социологическом проекте Гудкова и Дубина. В этом смысле развитие их концепции нужно рассматривать в более широком контексте «культурного поворота», породившего cultural studies и немецкую социологию культуры, под влиянием которой десятилетием позже возникает и американская культурсоциология[88]. Однако, в отличие от известного манифеста Джеффри Александера и Филиппа Смита, который фактически сводится к утверждению о необходимости герменевтического поворота в социологии (признанию первичности культурных фактов, актуализации литературоведческих подходов и т. д.), для Гудкова и Дубина программным также было утверждение о необходимости развертывания эвристического потенциала проблематики современности. Применительно к социологии литературы следствием этого становится презумпция многообразия исследуемого объекта, интерес к возникновению и исторической динамике современных представлений о «литературе» и «культуре», стремление наметить спектр подходов, которые позволяют разворачивать взаимосвязь текстов, категорий оценивания и коммуникативных посредников, агентов и институций.

По свидетельству самого Дубина, наиболее благоприятным временем для развития этого проекта стала первая половина 1990-х годов. «К этому времени возник журнал „Новое литературное обозрение“. Я в „НЛО“ печатался с первых номеров. Там начал складываться новый круг, в котором можно было существовать. Мы с Гудковым еще не впряглись в полную силу во вциомовские социологические дела, в „фабрику“ и в собственный журнал (наш „Мониторинг“ начал выходить тогда же), в проект „Советский человек“ и не бросали идею социологии литературы. В круг „НЛО“ входили какие-то продвинутые литературоведы, поздняя тартуская и послетартуская школа. Образовалось единственное для нас общее поле, где обсуждались теория культуры и теория литературы»[89]. Кроме того, с середины 1990-х годов Гудков и Дубин начинают преподавать курс по социологии культуры — сначала в Школе современного искусства, потом в Институте европейских культур, причем в последнем случае их участие в работе Института оказало существенное влияние не только на слушателей, но и на саму идеологию этой образовательной программы[90].

Отражением этого периода развития проекта стала изданная в 2001 году книга Дубина «Слово — письмо — литература». В отличие от систематических очерков, составивших «Литературу как социальный институт», она объединила статьи, посвященные разнопорядковым сюжетам — от биографии как культурной формы до рекламы МММ. Написанные преимущественно в 1990-е годы, то есть уже в ситуации возможности публичной дискуссии, эти статьи поражали тем же, что в свое время производило впечатление на слушателей курса по социологии культуры, который Л. Д. Гудков и Б. В. Дубин читали в Институте европейских культур, — своей открытостью по отношению к культуре современности, пафосом постоянного сопряжения «дальних вех и сегодняшних неотложных дел»[91]. Актуальные сюжеты постсоветского культурного «обихода» «простраивались» здесь в перспективе осмысления модернизационных сдвигов, тематики, которую Гудков и Дубин вслед за Д. Маклелландом обозначали термином «достижительское общество» (успех, биография, социальная и культурная динамика и т. д.).

Одной из ключевых в этом сборнике становится намеченная еще в «Литературе как социальном институте» тема цивилизационных функций массовой культуры[92]. Точкой отталкивания в ее осмыслении для Дубина выступает защитная реакция интеллектуалов на экспансию масскульта. Эта реакция может проявляться как в снобистском отношении к «масскульту» и консервативном дистанцировании от массмедиа во имя «проверенной» классики (что, по сути, означало отказ от осмысления современности), так и в практике стеба, сказывающейся в том, что культурный авторитет утверждается уже посредством новых медийных возможностей через негативную идентификацию, то есть через осмеяние и снижение любых ценностных значений и символов.

В качестве альтернативы этим реакциям выдвигается идея миссии интеллектуалов, связанной с методической рационализацией различных явлений современной культуры[93]. Одной из форм такой рационализации становится изучение жанров массовой литературы, реализующее программу социологического анализа текста. Эту программу Дубин вслед за П. Н. Медведевым обозначает термином «социологическая поэтика». В статьях, посвященных эмпирическому изучению массовых жанров — романа-боевика, исторического романа, фантастики, — раскрывается антропологическое значение такого рода словесности. Эти статьи показывают, что тривиальная литература требует совершенно нетривиального и именно литературоведческого анализа. Его «социологизм» должен заключаться не просто в ссылках на те или иные внелитературные обстоятельства, но в социологической проработке литературоведческого инструментария. Дубин намечает возможности такой проработки не только на материале фантастики, находящейся на границе между жанровой и экспериментальной литературой, но и — возможно, даже в более высокой степени — в рамках анализа такого «примитивного» жанра, как роман-боевик[94].

Работы Дубина и Гудкова конца 1990-х — начала 2000-х годов отражают кристаллизацию проекта критического анализа постсоветского общества и вместе с тем демонстрируют сдвиг в сторону более традиционной социологии, связанной с осмыслением данных массовых опросов. Работа культурных институций здесь осмысляется в контексте проблематики формирования и воспроизводства идентичности постсоветского человека. В центр внимания выходят проблемы культурного самоопределения (проблематика солидарности, отношение к западной культуре и т. д.) и формирования конструкции советского прошлого, стержнем которой становится память о Второй мировой войне. Наряду с этим появляется блок статей, призванный зафиксировать результаты постсоветских трансформаций с точки зрения судьбы культурных институций.

Проект социологии литературы претерпевает здесь специфическую трансформацию. Политическая динамика, связанная с нарастающим упадком либерального проекта, свертыванием конкурентности и стагнацией механизмов отбора элит, церемониальным характером политики, совпадает здесь с динамикой развития систем коммуникации, где деградирующая система литературных институций уступает место телевидению, превращающемуся в главный интегратор российского социума[95].

Эта ситуация существенным образом сказывается на характеристике целого ряда явлений. Формы массовой культуры оцениваются чаще негативно, во-первых, как усредняющие и развлекательные, во-вторых, как транслирующие новые изоляционистские политические конструкции[96]. Показательно в этом смысле переосмысление культурного значения романа-боевика. Характеризуя этот жанр как манифестацию индивидуалистической антропологии, в статье 1996 года Дубин пишет: «Этот крайне важный для структуры личности и ее социальной жизни смысловой, культурный, цивилизационный дефицит и заполняет сегодня, как уже не раз приходилось писать, массовая культура, один из образцов которой — исследовавшийся здесь роман-боевик». И далее продолжает: «…важно не забывать, что через подобные игровые механизмы… происходит „игровая“ социализация реципиента к целому набору значений, для него пусть и новых, но относящихся уже к обиходу поведения как такового, к цивилизационной повседневности»[97]. Эта последняя цитата раскрывает две важные предпосылки анализа — инновационный потенциал массовой культуры и культурное значение той системы условностей, в рамках которой боевик доносит эти новые ценности до читателя.

Между тем в работах начала 2000-х годов мы находим уже существенно иные оценки этого жанра: «…после краха советской организации культуры хлынул поток ранее репрессированной жажды „дефицита“ в самых разных его проявлениях — образов благополучной, сытой и спокойной жизни, дамских переживаний или мелких, но занимательных интриг, преступлений, лишь оттеняющих через нарушение нормы всю стабильность нормативного порядка в целом или же — изживания комплексов ущемленности, ностальгии, разнообразного опыта неудачи, составляющих сюжетику боевиков и детективов, которые сегодня читают и смотрят. Нынешнее же смысловое пространство культуры размечено разнообразными „братками“, „братьями“, „батянями-комбатами“, батюшками и, соответственно, чеченцами, продажными депутатами, новыми русскими, дорогими шлюхами и пр. или же перелицовкой старых классовых врагов, как это делает Н. Михалков и ему подобные эпигоны»[98].

Все более неоднозначным в этой ситуации выглядят и трансформации культурных институций в постсоветский период: деидеологизация и разгосударствление культуры, возросшее разнообразие литературного и культурного рациона оказываются в ситуации упадка литературных институтов лишь внешними. Уход советского общества связан с сокращением культурно-активных сообществ и механизмов дифференциации культуры, а сама культурная активность все более приобретает симулятивный характер.

Притом что именно в работах Дубина проблематика культуры — будь то функционирование массмедиа или фигура свидетеля в контексте воспроизводства исторической памяти — остается в центре внимания, меняется сама перспектива ее анализа. Связь культурной сложности с системой литературных институтов задает перспективу, в которой герменевтический анализ современной культуры, массовых текстов оказывается все менее актуальным. Приоритет данных опросов по сравнению с культурными текстами указывает на то, что вектором развития исследований становится не различение, а обобщение. В этой ситуации симптоматичен и интерес Дубина к проработке общих моделей культуры модерна, которые должны выступать отправной точкой для критического осмысления постсоветской ситуации. Показательными с точки зрения изменившегося понимания современности можно считать два методологических акцента, которые мы находим в его работах этого периода. С одной стороны, Дубин весьма скептически оценивает потенциал антропологических методик исследования культуры, использование которых для представителей cultural studies выступало залогом возможности осмысления многообразия современной культуры. По его мнению, их использование чревато опасностью упрощенного представления о предмете исследования, поскольку культура при этом сводится к рутинным и традиционным действиям, представляется уже как нечто готовое, как прошлое[99]. С другой стороны, переосмыслению подвергается и понятие игра, почерпнутое им в концепции Ю. А. Левады. Если в текстах, вошедших в книгу «Слово — письмо — литература», это понятие используется для обозначения сложности, культурной нагруженности и опосредованности социального действия, то в поздних статьях в интерпретации этого понятия актуализируются значения церемониальности и ритуальности, значимые в контексте характеристики позднесоветского и постсоветского общества[100].

Эти соображения подводят к тому, что, пользуясь одним из любимых словечек Бориса Владимировича, можно назвать «швами», «рубцами» этой концепции Гудкова и Дубина. Они позволяют указать на существующее в ней напряжение между различными перспективами изучения литературы и культуры: анализом социальных и культурных институтов, с одной стороны, и институционально-ориентированным изучением культурной коммуникации, с другой. Это напряжение заметно и в отношениях между проектом Гудкова и Дубина и работами исследователей, на которых эта концепция оказала влияние: последние гораздо больше инспирированы интересом к явлениям, не вполне институционализированным и/или тесно связанным с современным медийным контекстом, — будь то культовое кино, городская повседневность, фантастика, современный театр, фотография, интернет-литература и т. д. Намечающиеся здесь расхождения вполне укладывается в контекст дискуссии о культурном популизме, которая развернулась в англоязычных cultural studies на рубеже 1980–1990-х годов и получила новое звучание в связи с развитием новых медиа и культурных индустрий, формированием таких явлений, как культура участия (participatory culture) и т. д.[101] Дискуссия о культурном популизме была инспирирована нараставшим в этот период сдвигом в исследованиях культуры, связанным с переходом от критически ориентированного анализа производства культуры к антропологическому изучению культурного потребления и популярной культуры. Некоторыми представителями культурных исследований, среди которых были и лидеры Бирмингемской школы, этот переход был воспринят как отказ от критической миссии, которая воспринималась как неотъемлемый атрибут исследовательской программы cultural studies[102]. Дискуссия о культурном популизме задает рамки самоопределения современных исследователей культуры в самых разных планах — начиная от предметных (оценка динамического потенциала современности, презумпции относительно целостности и внутренней дифференцированности культуры, автономии субъекта и т. д.) и заканчивая теоретическими и рефлексивными (соотношение исследования и критики, ценность различных методов и данных, понимание характера взаимодействия дисциплин)[103]. Учет этих рамок может быть полезным подспорьем для соотнесения различных исследовательских опытов в их восприятии современности, в том, как в них разрешается напряжение между критическим посылом и герменевтическими задачами, наконец, в том, какое понимание социальности (и) культуры они разделяют.

Обращение к проблематике культуры задает и новую перспективу обсуждения разработок Гудкова и Дубина как проекта критического анализа постсоветского общества. Упреки в теоретической герметичности и отсутствии сравнительной перспективы, высказываемые их критиками, отчасти справедливы. В этом смысле насущной задачей становится осмысление возможностей и границ этого критического проекта с учетом антропологического и культурного многообразия советской и постсоветской культуры, которое зафиксировано в рамках западной, и в частности американской, славистики как результат дискуссий о субъективности в советской культуре, характере российской и советской модернизации и ее исторических альтернативах и т. д. Вместе с тем очевидно, что в оценке этого проекта необходимо не только принимать во внимание общие характеристики постсоветского общества, но также адресоваться к специфически культурной проблематике: теоретическим конструкциям модерной культуры (проблематика Другого, воображения, литературного авангарда и т. д.) и результатам эмпирических исследований культуры (мониторинг культурных институций, анализ механизмов социальной памяти, социальных функций текстов и символических конструкций).

Более внимательному анализу должен быть подвергнут проект социологии литературы, во многих отношениях заявленный на уровне эскиза. Потенциал этого проекта, составляющий ядро программы изучения социологии культуры, необходимо осмыслять уже в сегодняшнем теоретическом контексте, когда, по мнению ряда западных исследователей, социология литературы в том виде и в тех границах, в которых она существовала в 1970–1980-е годы, уже утратила свою актуальность, отдав свои функции культурным исследованиям (сultural studies), а исследования по этой тематике обращаются зачастую к другим образам общества и другим образам литературы[104]. Многие темы и идеи этого проекта (такие, например, как идея социологической поэтики), очевидно, и в сегодняшнем западном контексте выглядят вполне актуально[105]. И уж точно не теряет свой актуальности мысль о том, что проблемная ситуация, в которой эти идеи могут быть актуализированы, должна всегда определяться заново.

Предыдущая главаГлава 56 из 61Следующая глава