Впервые (сокращенная версия): Думы. 2008. Июль (https://litresp.ru/chitat/ru/%D0%A0/russkaya-zhiznj-zhurnal/televizor-iyulj-2008/36). Полная версия: LiveJournal. 2014. 23 августа (https://sandj-art.livejournal.com/27567.html). Беседовал Санджар Янышев.
…Ехал на встречу с вами, читал в метро «Придорожную собачонку» Чеслава Милоша (частью в вашем переводе) и вдруг наткнулся на такое: «Если бы только глупость способствовала повальной привычке глядеть на экран и вытекающим из этого несчастьям в личной жизни мужчин и женщин. И если бы только по глупости мы стыдились искать во власти и наслаждениях удовлетворение своих честолюбивых помыслов, которые с течением времени оказывались иллюзиями». Нашу скотскую привычку глядеть в эту «чертову трубу» (телевизор) Милош объясняет несовершенством разума, побежденного порывами и страстями. Что думаете об этом вы?
Тут не все так просто. С одной стороны, бóльшая часть населения как будто не может жить без телевизора. По данным наших опросов, половина приходящих вечером с работы включает телевизионный ящик — как свет, вместе со светом. И тот живет в доме до момента, когда хозяева ложатся спать.
С другой стороны, его все больше смотрят вполглаза. Телевизор вообще на это рассчитан. В отличие от кинотеатра, где нас погружают в темноту, где вся обстановка отлучает от повседневной жизни. Телевизор же в этом смысле предполагает, что ты будешь входить-выходить, есть, говорить по телефону.
Существует и третья сторона: большинство населения все-таки сильно неудовлетворено тем, что видит.
В жизни?
По телевизору. А смотреть — не перестает. Казалось бы: не нравится — выключи. Так нет же!.. Это касается не только отношения нынешних россиян к телевидению. Видимо, тут что-то более важное. Так они относятся к жизни вообще. С одной стороны, они — внутри нее; с другой, они вроде как в ней и не присутствуют. С одной стороны, она им не нравится; с другой — ну, что мы, малые люди, можем сделать? Лучше уж слиться со средой, прикинуться несъедобным, и тогда, глядишь, все как-нибудь обойдется. Такая двоякая — не без лукавства, между прочим, — позиция. При этом, когда нужно, они вполне добиваются своей цели, достигают успеха. Так что телевизор тут — частный случай общего отношения: к себе, к другим, к политике, к Богу, в конце концов…
Может быть, телевизор оказался удобным устройством, чтоб воплотить такой тип отношения россиянина к жизни. Принято считать, что он зомбирует, оболванивает. Я думаю, тут другое. Телевизор проявляет в зрителях какую-то важную черту их характера, символически ее воплощает: его не просто включают — с ним включаются в связь, в некое отношение. И за это «отвечают» ему рейтингом. Тут не глупость; наш народ далеко не так глуп, как прикидывается.
Похоже, к страстям, о которых пишет Милош, это также имеет лишь косвенное отношение. Хотя на Западе русский зачастую ассоциировался с Парфеном Рогожиным или горьковским Лютовым — то есть прежде всего с человеком страстным… Интересно в связи со всем сказанным посмотреть, как проявляется сегодня русская религиозность: вроде бы православное самосознание в нас растет и крепнет; однако собственно церкви с ее обрядовой стороной в повседневной жизни среднестатистического россиянина все меньше и меньше. И он все больше похож на того самого «бедного верующего» (термин Михаила Эпштейна), не привязанного к какой-либо конкретной конфессии, но исповедующего веру в нечто Иное, «просто веру».
Я не знаю, сколько здесь от веры, но настроение такое действительно есть. Большинство россиян не согласны мириться с тем, что мир состоит только лишь из видимого: должно же быть что-то еще!
И кстати, в одной из своих работ вы, говоря об «обществе зрителей», утверждаете, что немалую роль в формировании вот этого двойственного «настроения» сыграло как раз телевидение…
Думаю, оно не столько формирует и приучает, сколько отвечает желанию россиянина быть как бы зрителем, не входить до конца в то, что ему предлагают или навязывают, и в этом смысле, конечно, — разгрузить себя от всякой ответственности. Я назвал это «ситуацией алиби»: мы вроде бы здесь — а вроде бы нас и нету. Всегда можно доказать, что нас тут не было: «мы не поняли», «мы не расчухали», «нам не сказали»… Одновременно телевизор дает чувство принадлежности к некоему «мы», правда, опять-таки очень зыбкому, виртуальному — без полного погружения в это чувство и без ответственности за эту принадлежность.
Почти так же россияне себя чувствуют и по отношению к православию. До 70 % их, по самохарактеристике, православные, но в храм не ходят, не молятся, не исповедуются и т. д. Ну, за исключением 7–8 % верующих. Эти статистически принадлежат к старшим поколениям, и православие у них тесно связано с традицией в самом широком смысле слова. Но и здесь проблемы с ответственностью. Помните, у Рильке торс Аполлона словно бы говорит: ты должен переменить свою жизнь. Нет-нет, ничего такого не надо! Уж столько в XX веке было фигур, столько политических механизмов, которые заставляли человека в корне себя менять. И человеческий материал сильно от этого дела устал. Я бы сказал, что сегодняшняя Россия — это социум людей, во многом усталых и не желающих во что бы то ни было втягиваться. Они готовы признать свою принадлежность — к церкви, к государству, нации… И даже могут этому факту искренне порадоваться. Но чтобы что-то для этого делать реальное, изо дня в день, не требуя немедленной награды… Вот это — нет.
Скажу немного в защиту нашего социума. Все, что говорилось об отношении россиянина к телевидению, лежит, мне кажется, в русле тотальной и всеобщей визуализации. Наиболее распространен сегодня визуальный — читай, пассивный — способ отношения к действительности. И мир, кажется, окончательно приспособился к мультиплицированию одного этого — зрительного — органа чувств.
Конечно. Но в России, я думаю, это соединилось еще и с таким типично нашим явлением, как фигура раззявы, зеваки, который остановился и два часа смотрит на то, что происходит на площади… Явление это во многом определено долгим, в несколько поколений, опытом отучения (отлучения) человека от реального дела. В конечном счете сформировался такой вот антропологический тип: он готов посмотреть, в крайнем случае — похлопать, но на сцену его не затащишь.
Возможно, это отчасти и хорошо. Советская власть хотела, чтобы все ходили по линейке да по указке, чтобы все были как один. Похоже, что с нынешним россиянином такое уже не пройдет. С другой стороны, есть области жизни, которые не допускают трансформации их в отношения «зритель — сцена»: любовь и семья, реальный — не для галочки — труд, творчество… Я человек неверующий, ни к какой конфессии не принадлежу. Но своим атеистическим умом я все-таки думаю, что в конечном счете область религии тоже не допускает подобного разделения, раздвоения. Вера требует включенности и обязательств, которые не на кого переложить. А телевизор все-таки пестует что-то иное. Я не вижу в нем никакого демона, но… Он ведь более-менее одинаков. Будь у нас полсотни различных программ, а ведь их, реально работающих, на страну (Москва не в счет) — две-три.
«Дуракаваляние» — вот самый мощный жанр современного отечественного телевидения. Здесь играют в игры, которые не имеют никакого смысла, устраивают соревнования, которые являются насмешкой над самой идеей состязания. Посмотрите, каков удельный вес передач, где валяют дурака.
Очень много «судебных» инсценировок…
…В которых зрителю отводится роль старушки, проникнувшей в суд и сидящей на задних рядах, и которые очень сильно отличаются от принятого, скажем, в американской культуре жанра судебного расследования. Там задача именно в том, чтобы представить американский суд как лучший суд в мире.
Похожую вещь показал Никита Михалков в фильме «12». Здесь и сейчас — взяли и рассудили.
Да. С одним отличием. Американская судебная драма внушает человеку мысль, что, во-первых, во всем можно разобраться, и, во-вторых, — что истина будет восстановлена собственными усилиями людей. Это нерушимо. Да, может произойти ошибка, но тогда делается фильм о судебной ошибке. И это тоже «работает». Вообще, американское телевидение очень поучительное, оно все время грузит тебя правильными вещами. В ходе судебного расследования человек понимает, что если он всерьез участвует, если он честен, если он доведет дело до конца, то истина будет найдена и восстановлена. И тогда — «We did it!»
В фильме «12» идея другая: мы не знаем, что такое истина. В конечном счете мы должны усомниться во всех героях, кроме одного, чья реплика — последняя. И понятно, чтó таким образом нам внушают. Это, кстати, очень похоже на то, что мы сегодня вообще видим по телевизору.
То есть к достоинствам этого фильма можно отнести вот это зеркальное отражение нынешней ситуации…
Ну, он ее отчасти отражает, отчасти задает. Один современный немецкий культуролог отметил, что сквозной мотив в творчестве Михалкова — мужская пара: учитель, который берет на себя ответственность за другого; другой — не то ребенок, не то шалопай, которого надо наставить на путь истинный. То есть в его фильмах постоянно проявляет себя некая потребность в путеводителе, вожде…
Честно говоря, навскидку, я вспоминаю лишь два фильма с похожим мотивом: «Несколько дней из жизни Обломова» и «12». Но вот что интересно. Существует такая точка зрения, что каждый народ, нация, обладает определенным, ментальным, что ли, «возрастом». Например, немец представляется человеком лет пятидесяти, перешагнувшим порог зрелости. Тюркоазиат — ребенок семи-десяти лет, русский — вечный подросток. Тот самый второй в михалковской паре.
Может быть… Но только, конечно, с оговоркой, что мы имеем тут дело не с каким-то там национальным характером: все-таки подобные стереотипы — изобретения интеллектуалов. И они меняются. По крайней мере, в странах, которые меняются. Не так давно, столетие назад, молодой Томас Манн ассоциировал Германию с эдаким вечным юношей, странствующим по свету в поисках самого себя. Но потом, в ХХ веке, произошли серьезные испытания, и «юноше» — хочешь не хочешь — пришлось повзрослеть.
Демонстрировать принадлежность — одно, а реально участвовать — другое. И эти вещи не надо путать, россияне это отлично понимают. За нарушение предусмотрено отдельное наказание: ты нарушил принципиальный код социальной жизни. Поэтому одно дело — «мы», другое — «я и мои близкие». В этих сферах разные правила поведения. Россиянин поймет, что можно, в частности ради своих детей, поступиться многим из того, что связано с принадлежностью к большому целому, и, наоборот, ради России — не пощадить ни родного брата, ни кровное дитя. И это все — в любой голове! Причем эти разные коды не приводят к взрыву, но существуют там как разные… языки. Помните, у Борхеса?.. Родители возили его попеременно к двум бабушкам. И только став взрослым, он понял, что с одной из них он разговаривал по-английски, а с другой — по-испански. Просто каждый раз это был определенный тип отношений, включающий и язык, на котором мальчик говорил в данную минуту…
У русского человека — нечто похожее: с одной «бабушкой» он говорит вот так, с другой «бабушкой» — эдак. У него нет ощущения драмы, того, что сталкиваются две непримиримые вещи. У Мити Карамазова есть, а у нынешнего россиянина — нет. Он вообще старается себя до драмы не допускать. Не хочет испытаний.
То есть в искусстве он катарсиса не ищет?
Мне кажется, что действительно сильных переживаний, переворачивающих душу, россиянин избегает. Но эдакое сентиментальное сопереживание тому, что происходит на экране, это да. Многое отбили у россиян, но механизмы первичной идентификации с кем-нибудь из героев — ребенком, женщиной, собачкой — по-прежнему действуют.
Однажды мы говорили на похожую тему с философом Валерием Подорогой: о том, что в современном, большей частью американском, кинематографе сопереживания все меньше и меньше за счет того, что все подчинено техническим наворотам. И с этими персонажами (в частности, героями «Властелина колец») ты уже не можешь себя соотнести.
Могу предположить, что американская культура вообще в этом смысле более рациональна и моралистична; она как бы остерегает от полного перевоплощения, глубокого сочувствия. Потому что сочувствие отключает механизм контроля. А для типового американца владение ситуацией чрезвычайно важная вещь. При всем при том американская визуальная культура продуцирует огромное количество таких нечеловеческих существ, с которыми идентифицироваться невозможно. Всех этих пауков, гоблинов, чудовищных животных (теперь они еще и очень технизированы: кинозрелище все чаще строится на демонстрации технических возможностей кино)… Но через это отчуждение, через понимание радикально иного, как сказали бы богословы, возможно, формировались какие-то важные черты американского характера.
Вообще говоря, американцы очень религиозный народ. Не просто церковный, а именно религиозный. И присутствие иного в их повседневной жизни очень сильное. Но оно присутствует в каких-то других, неритуальных формах. Так вот, продуцирование образов чужого, непохожего, даже ужасного, — оно, как ни странно, способствует формированию морали в отношении к себе подобным.
Мы же привыкли к ритуальным, торжественным, праздничным формам. Визуальная сфера в России устроена по-своему, довольно простодушно, то есть на основе идентификации с тем, что происходит на экране. Мы всегда видим человекоподобных персонажей в человекоузнаваемых условиях. Что-то такое есть в устройстве российской культуры, что заставляет ее постоянно продуцировать, условно говоря, реалистические образы. По крайней мере, реализм в нашем искусстве по-прежнему устойчив, акции его неколебимы. Опыт брехтовского театра как массового не пройдет в России, не будет здесь никакого «отчуждения».
И, мне кажется, телевизор очень хорошо отвечает этому типу постсоветского российского социума, который сам не знает, что он такое, есть он или его нет, как называть людей, которые здесь живут, какие у них общие ориентиры и символы… Вот вроде появился один старый новый символ — футбол, едва не сплотивший страну в едином порыве. И вождя нашли — зарубежного, голландского: «Он поведет нас к новым победам!..» Ан нет, опять продули.
А ведь существует такая тенденция, устремленность, подогреваемая самой властью: показать-увидеть выходы в сторону подзабытого всенародного энтузиазма. Тут тебе и Сочи-2014, и футбол-2008…
Ну да, вот еще и право на универсиаду в 2013-м выиграли… Интересная штука получается. По своему типу это очень архаическое отношение, которое резко делит людей: мы здесь, они там. А также на тех, кто вверху, и тех, кто внизу. И простота этого устройства оказывается чрезвычайно эффективной. Самое любопытное здесь — соединение архаики и высоких технологий. Человек приходит домой и включает телевизор. Он не знает и не хочет знать, как тот работает. Но они соединяются в некое кентаврическое существо.
Я как-то писал, что телевизор занял в доме не просто некое свое, а именно центральное место. Собственно, он и оказался тем существом, которого семье не хватало. Его можно назвать «отцом», можно — «бабушкой». Но он точно попал в то место, которое зыбко, виртуально, но все же как-то собирает и держит вокруг себя, при себе семью.
Можно ли сказать, что мир русского человека, мир российского социума триедин — в отличие от некой бинарной структуры, где есть мы (наш мир) и есть, то, что в телевизоре? (Эта структура, кстати, укладывается в известную формулу: чего нам не показали, того и нет.) У нас же опора — трехточечная: мы, они и вот этот неназванный член семьи. Здесь есть, мне кажется, проблеск надежды, ибо такая опора более устойчива.
Шут его знает. Устойчивость не самое лучшее, что можно придумать. Это, конечно, важная вещь, но не всегда. Иначе не было бы движения — в чисто физическом смысле слова. Но вот про «три точки» — что-то в этом есть. Может быть, игра с российскими мифологемами. Телевизор словно бы оказался на месте пресловутого «окна в Европу», с той разницей, что вместо окна вставлено зеркало. Зеркало, обладающее свойствами трансформации, преображения.
Мне всегда было интереснее взглянуть: что же телевизор от нас загораживает? Чего не видят, когда смотрят телевизор? Слово «экран» — оно ведь двузначно. Это то, что показывает, и то, что заслоняет, экранирует. И второе значение, быть может, важнее первого. Телевизор экранирует нечто другое, что не хотят впускать в собственный мир; служит средством держать это на расстоянии. В каких-то невредных, гомеопатических дозах он нам это другое дает. Но только чтобы оно, не дай бог, не открылось во всей своей полноте. Немножко религии — неплохо; немножко Запада — и это не худо; немножко свободы — но под присмотром властей.
Вы сказали про другое, и я сразу подумал об оккультной роли телевидения. Ведь, в отличие от религиозного, оккультное сознание обращено к некой загадке…
Если уж мы действительно имеем дело с сознанием, в котором архаические элементы соединяются с высокотехнологическими, то такое сознание — вы абсолютно правы, — оно не религиозное, оно магическое (или оккультное). В нем нет той тайны, которая принципиально должна оставаться тайной. В нем есть загадка. Загадку, если она тебя раздражает, можно поломать. Можно наказать этого идола, ежели он не способствует твоему преуспеянию или твоим подвигам на брачном ристалище. Если он хороший, его мажут салом, если плохой — его секут или сжигают.
В верованиях россиян магический момент вообще присутствует в куда большей степени, нежели собственно религиозный. Здесь очень сильна вера в сглаз и в различные приметы — куда сильнее, чем, скажем, в ад и рай, в искупление и воздаяние, во все то, что составляет основу христианства. Наряду с магическими свойствами окружающего мира, для россиян по-прежнему много значит соблюдение обрядов.
И тут мы подходим к вопросу о человеке как о всеобщем, универсальном, богоподобном существе. Такого представления о человеке (еще — или уже) в России нет. И в этом — значение слова «русский». То есть не «немецкий», не «американский»… Русский — значит «особый». Известный лингвистический пример: в словаре эскимосов — триста слов для обозначения снега различных свойств, состояний и оттенков. И все потому, что одного обобщенного понятия «снег» у них нету. Примерно то же и здесь. Есть люди «такие», есть люди «сякие», есть люди «пятые», есть — «двадцатые»… Но человек как таковой, имярек, homo, просто человек — в русском сознании отсутствует. А христианство, мне кажется, без этого невозможно. Быть может, сама христианская мистерия — принятие Христом жертвенной смерти, распятие, воскреcение и так далее, — «работает» на (простите мне грубость этих слов) формирование такого представления о человеке; человеке, с которого сняты все частные, родоплеменные, групповые определения, как в послании апостола Павла, «где нет ни Еллина, ни Иудея… но все и во всем Христос». Примерно так.