К книге
Песнь Бернадетте. Черная мессаПовести и рассказы. Манон
88%
Повести и рассказы. Манон
87

Я не был отцом Манон[127]. И все-таки она была моим ребенком. Всю нашу жизнь мы были вместе. Когда я увидел ее в первый раз, ей не было и года. Тогда у нее были чудесные длинные темные волосы. Она еще не умела говорить. Но когда ее спрашивали: «Как лает собака?» – она показывала: «Гав-гав!» – и отвечала: «Цок-цок!» – когда спрашивали о лошадке. Мы стояли у ее деревянной кроватки, и я сказал ее матери: «У вас прелестный ребенок». Манон посмотрела на меня спокойно и испытующе.

Позже ее мать стала моей женой. Мы жили втроем. Я не был отцом Манон. Но она стала моим ребенком.

Малышке было, вероятно, лет пять, когда мы открыли ее сценический талант. В это время мы были в большом городе, где ставилась в театре одна из моих пьес[128]. Пьеса была, кажется мне теперь, фантастическая и сумбурная. Содержание ее составляла череда снов. В одной из таких сцен-снов герой встречает свою возлюбленную на кладбище. «Где мой ребенок?» – спрашивает он. «Ты стоишь у его могилы», – отвечает женщина[129].

Генеральная репетиция этого претенциозного произведения продолжалась пять часов. Поскольку мы не хотели оставлять Манон одну в гостинице, мы взяли ее с собой в театр и уложили на диван в одной из лож, надеясь, что она скоро уснет. Она не спала ни минуты, даже во время длинных перерывов. Но к концу пьесы она так побледнела, что ее мать испугалась, взяла Манон в охапку и, несмотря на дикие детские крики, увела домой.

В последующие недели мы поражались тому, как малышка, завернувшись в какой-нибудь платок, представляла сцену на кладбище из моей комедии. Патетически раскинув в стороны ручонки, она повторяла раз за разом вопрос и ответ: «А наш малыш?» – «Ты у его могилы».

– Почему ты не выберешь себе что-нибудь повеселее? – спросил я ее. – Ведь в пьесе много комических сцен.

– Я не люблю веселое, – ответила пятилетняя девочка. – Мне нравится грустное. Грустное гораздо красивее.

Из-за моей профессии маленькая Манон постоянно бывала на репетициях и спектаклях. Своим неотразимым волшебством театр влияет на всех впечатлительных детей – не то что фильмы. Тщеславные родители часто путают подражание, передразнивание с настоящим талантом, призванием. Мы не были тщеславны. Прошло семь лет, прежде чем я узнал, к своему изумлению, что в Манон скрывался настоящий художник, который стремился к самовыражению.

Я всегда был восторженным почитателем и герольдом Джузеппе Верди. Великий мастер итальянской музыки написал около тридцати опер. Известны только семь или восемь. Но во всех его операх живет величайшая драматическая сила и мелодическая красота. С помощью своей жены, музыкантши, я выискал несколько неизвестных опер Верди, написал новый текст и переработал их сценически. Одной из них была «La forza del destino» – «Сила судьбы»[130].

Судьба была благосклонна к «Силе судьбы». Блестящую премьеру в Дрезденской государственной опере[131] публика приняла с восторгом. Манон, тогда двенадцатилетняя, присутствовала не только на представлении, но и на последних репетициях. Ее личико не было бледным – оно пылало… Она знала весь текст наизусть.

Летом мы жили в маленьком домике в австрийских горах. Компанию Манон составила ее подруга, неуклюжая немузыкальная девочка. Ей пришлось слушать текст «Силы судьбы» дни напролет. Я уже не помню, чье было предложение, но я устроил вместе с детьми представление главной сцены этого либретто.

С тех пор прошло пятнадцать лет, но незабываемы эти дни репетиций, когда я учил с Манон роль – лучше сказать, роли, так как она играла несколько ролей. Я уверен: ни один режиссер, впервые столкнувшийся с целомудренным, тонко чувствующим талантом, не испытал большей радости, чем я. В доме было несколько маскарадных костюмов. Для Манон – она играла главную мужскую роль, испанского офицера, ставшего позже монахом, – я выбрал фрак-рококо, танцевальные туфли и парадную шпагу. Сшили монашескую сутану. Соорудили сцену на переднем дворе. Публика сидела внизу, под открытым небом. Зрителей – среди них люди театра – двенадцатилетняя Манон удивила не меньше, чем меня. Она двигалась в офицерском костюме непринужденно, с несравненной грацией. Она полностью перевоплотилась в персонажа. В ее низком голосе слышалось детски-милое волнение. Она играла так, что заставила зрителей забыть о невольном комизме ее партнера – неуклюжей толстой девочки. Когда в сцене в монастыре она преклоняла колени и молила своего врага о прощении, я забыл, что это ребенок, мой ребенок; я был по-настоящему растроган.

С этого дня для нас – для меня и моей жены – было делом решенным, что Манон рождена для театра и станет актрисой. Это было так естественно, по крайней мере для меня, что мы об этом не говорили. Мы не предвидели, что это детское представление «Силы судьбы» окажется единственным выступлением Манон.

В последующие годы Манон в художественном отношении сильно нас разочаровала. Она стала красивой девушкой, нежной, очень высокой, с длинными руками и ногами. Вопреки моде волосы спускались ей до бедер. К ее старому пристрастию к патетике и грусти примешивался юмор, который иногда переходил в насмешку или сарказм. Она видела людей насквозь. Напротив, ее страсть к декламации и театральной игре затухала. Я уже предполагал, что Манон была очарована театром, как богатый воображением ребенок, ничего серьезнее. Я не думал, что это был стыд перед сильным выражением чувств, робость перед самообнажением, какая охватывает тонкие натуры в пору полового созревания. Нам казалось, что Манон стала поверхностной и легкомысленной девушкой. Можно было подумать, что она больше всего на свете интересуется платьями. Часами она сидела с журналами мод. «Увы, в ней нет экспрессии, силы характера», – говорили мы про нее. И действительно, взрослая девушка выказывала уступчивую слабость и вялость, противоположные прежней драматической страстности ребенка.

Лишь когда Манон казалось, что за ней никто не наблюдает, она пела в своей комнате. Это происходило так редко, что я сам только два-три раза услышал ее настоящий певческий голос. У нее было звучное цветущее сопрано с удивительно сильными верхними нотами. Когда мы просили Манон помузицировать с нами, ее прекрасное сопрано исчезало и из перехваченного горла пробивался детский писклявый чирикающий голосок. Тут не помогали ни просьбы, ни мольбы. «Я не могу по-другому». Обычно это заканчивалось слезами.

О театре и актерской игре больше не говорили. Внезапно появились другие, весьма странные интересы. Теперь Манон день и ночь читала «Жизнь животных» Брэма. Она до безумия любила животных – так, по крайней мере, мне казалось. Но чего я не мог понять – из всех живых существ больше всего она любила змей. Когда в нашем саду мы убили однажды большую змею, Манон не могла успокоиться несколько дней.

О театре снова зашла речь, когда Манон был уже восемнадцатый год. Однажды вечером она увидела Макса Рейнхардта[132]. Рейнхардт – самый проницательный искатель актерских талантов, какого только можно себе представить. Его глаза, будто по мановению волшебной палочки, выявляли сценическую одаренность. Он видел чье-то лицо – и понимал все. Не было необходимости играть перед ним или декламировать. Макс Рейнхардт сказал Манон, которую увидел впервые: «Я собираюсь ставить „El teatro del mundo“ Кальдерона – Гофмансталя[133]. Я хочу, чтобы вы сыграли в этой пьесе роль первого ангела».

Первый ангел в «Театре мира» – большая и важная роль. Я считал рискованным ради опасного эксперимента доверять ее молодой, наивной девушке, которая не имела никакого представления о театре, ничему еще не училась и никогда не стояла на подмостках. Мои глаза видели хуже, чем глаза Рейнхардта. Я ошибся, и теперь меня утешает только то, что постановка драматической поэмы не осуществилась.

Манон, казалось, страдала от моего твердого «нет». Близилась Пасха. На Пасху мы обычно уезжали в Венецию. Манон до безумия любила этот город. Я же только что приехал из Италии, и мне не хотелось сразу туда возвращаться. Но Манон сказала служанке: «Я уверена: если я теперь не поеду в Венецию, я умру». Служанка передала эти слова моей жене, которая очень удивилась такой экзальтации своей обычно сдержанной дочери. Мы поехали в Венецию. Там нас и Манон настигла сила судьбы.

Италия была тоталитарным государством. В газетах не писали об эпидемии в Венеции. Через неделю после Пасхи Манон заболела полиомиелитом. Это был очень тяжелый медицинский случай. На четыре недели Манон зависла между жизнью и смертью. Ее центральная нервная система была совершенно истощена. Однажды, в невообразимо страшный час, когда ее дыхание остановилось на несколько минут, мы уже сочли ее умершей. Это была настоящая смерть до смерти. В своей короткой жизни Манон суждено было умереть дважды. Иногда я спрашиваю себя: «Не лучше ли было бы, если б ребенок умер тогда, первой смертью, и избежал бы второй, еще ужаснее?»

Я снова и снова отрицательно отвечаю на этот вопрос. Если бы тогда Манон унес от нас паралич дыхательных органов, то прекрасное чистое юное существо исчезло бы из мира, только и всего. Случай трагический, но обычный. Мы не узнали бы о силе и воле к совершенству, которые скрывались в этой душе.

Когда врачи объявили, что непосредственная опасность миновала, мы с большими трудностями привезли Манон домой, в Вену. Настало время мучительных болей. Так всегда бывает при тяжелом течении этой дьявольской болезни. Воспалившиеся нервы отмирают, но больные мышцы сокращаются. Жестокий признак жизни. Если это прекращается, значит разрушение завершено, жизни уже нет, нечему причинять боль.

Однажды я попросил крупного врача и специалиста с глазу на глаз сказать мне всю правду. Я не был отцом Манон. Поэтому он, не медля ни минуты, сказал правду.

– Внутренняя часть конечностей отмерла, – сказал он. – По моему опыту, несмотря на современные вспомогательные средства, любое улучшение иллюзорно. Ваша падчерица, увы, не сможет ходить. Надо еще радоваться, если будут двигаться руки.

Эта правда вдвойне меня оглушила, потому что я сохранил ее для себя и ничего не сказал жене. Всеми силами души я старался не верить, считал крупного невролога неучем и шарлатаном. Но этот правдолюбец указал мне на одно обстоятельство. С больной следовало обращаться с душевной чуткостью и осторожностью. У парализованных часто возникает то, что называют «комплексом калеки». Они становятся подозрительными, ревнивыми, эгоцентричными, тиранят и мучают окружающих.

Ничего такого я в Манон не замечал. Она лежала в постели и была прелестна как никогда. Ее щеки округлились. Ей шел девятнадцатый год. Она расцвела. Глядя на нее, никто не поверил бы словам врача. Правда, ее лицо выражало какое-то новое превосходство, иногда черты его становились строже и резче. Что это было? Она знала правду? Или угадывала? Все вокруг выражали радостную надежду, уверенность в ее скором выздоровлении. Она охотно поддерживала этот тон. И все же я так и не узнал, разделяла она эту надежду или знала правду.

Хорошая подруга Манон училась в самой известной театральной школе. Эта подруга приходила к нам каждый день, рассказывала о своих занятиях, советовалась с Манон. Она попросила их общего друга, преподавателя сценического искусства, давать Манон уроки. Когда он появлялся, Манон переносили в отдельную комнату. Она не хотела, чтобы об уроках знали и говорили. Актерские занятия должны были оставаться тайной. Мы ни о чем не спрашивали. Мы об этом не заботились. Но я вижу перед собой Манон: как она, неподвижно лежа в постели, с пылающими щеками часами учит роли. Если кто-нибудь входил, она прятала книгу. Вернулась прежняя страсть. Эти занятия прерывались только чтением любимого Брэма, чью книгу она раскрывала перед сном на главе «Рептилии».

Так проходили месяцы. В чертах лица Манон проступала странная призрачность. Манон казалась совершенно счастливой, будто не ожидало ее страшное будущее, которое безжалостно расписывал старый врач, – будущее жалкой калеки. В Вербное воскресенье она позвала нас в комнату, где обычно в такой тайне проходили ее актерские занятия.

– Сегодня я кое-что сыграю для вас, – сказала Манон с улыбкой. Ее учитель был взволнован не меньше ее. Нежное девичье тело застыло, как всегда, в глубоком кресле. Черные волосы с пробором посередине спадали на тонкие плечи. Длинные руки покоились на подоле платья. На коленях лежало красивое покрывало, так что ног не было видно.

Она продекламировала известный монолог из «Жанны д’Арк» Шиллера. Потом сыграла две сцены из шекспировской «Виолы»[134]. В конце был эпизод из сентиментально-веселой пьесы из народного быта на диалекте. Вся сила игры парализованной заключалась в слове, в голосе, во взгляде, вздрагивании губ, в улыбке, в скупых жестах. Но именно эта скованность придавала драматическому искусству девушки такую неожиданную и неподражаемую значительность. Глухой голос вибрировал, глаза вспыхивали и затуманивались, губы вопрошающе раскрывались, руки дрожали… От бедер вниз все было неподвижно. Не думаю, что моя любовь и моя боль переоценили этот час. Мне не нужны были изумление и потрясение великого актера – он услышал Манон на следующий день, – чтобы понимать, какой талант осужден на вечное молчание. Дар, который чудесно проявился в детском представлении «Силы судьбы», а потом как будто исчез на наших глазах, – теперь он достиг совершенства, несмотря на противодействие смертельной болезни. Нет, Манон сама довела свой дар до совершенства благодаря серьезности, упорству, энергии, подаренным ей болезнью, которая других делает злобными мучителями своих близких. Она развивала свой дар, зная в глубине души, что это бессмысленно и напрасно. Будто истинная благодать, вложенная в человеческую душу, не может погибнуть, должна расцвести – пусть на час, на миг, безо всякой цели.

– Ты много потрудилась за последние полгода, – сказал я, чтобы хоть что-то сказать.

– Это были прекрасные полгода, – ответила она.

В Чистый четверг Манон испытала еще одну радость. Один друг подарил ей двух изумрудного цвета ужей – это безвредные существа, у которых самец носит на голове украшение, нечто вроде короны. Манон положила змей себе на грудь. Я немного испугался такой интимности.

– Ты выглядишь, как Клеопатра перед смертью, – сказал я.

– Хорошая роль. – Она рассмеялась.

В субботу она начала умирать. Внезапно отказала нервная система. Вторая смерть превосходила по жестокости первую, которую Манон пережила. Это была такая смерть, что, наблюдая ее, самый верующий человек усомнился бы в том, что Бог – это доброта. Почему маленькая невинная Манон в свои восемнадцать должна была страдать сильнее, чем другие люди?

Был сияющий понедельник Пасхальной недели, когда она наконец отмучилась.

1942

Предыдущая главаГлава 87 из 99Следующая глава