Франкфурт, 10 июл. 1797
Милейший Нойфер!
Давно тебе не писал. Часто это и невозможно. Пока я собираюсь сказать тебе: вот как обстоят дела, — как все уже переменилось. Судьба погоняет нас, гонит вперед и по кругу, и у нас слишком мало времени, чтобы побыть с другом, как у того, кого внезапно понесли кони. Но тем больше твое удовольствие, когда ты остановился и пытаешься сказать своему верному другу, как же обстоят дела, а тогда и сам для себя повторяешь, как они обстоят. — Мне часто тебя не хватает, мой дорогой! Болтать на философские, политические и прочие темы можно с кем угодно. Но число людей, которым ты открываешь свою силу и слабость, не так-то легко удвоить. Так что я уже почти разучился с полным доверием раскрываться перед другом. Мне нужно бы посидеть рядом с тобой и как следует отогреться в тепле твоей верной дружбы — тогда и пошел бы сердечный разговор. — Друг мой! Я все молчу и молчу, и на душе моей собирается груз, который в конечном итоге должен меня раздавить, по меньшей же мере неизбежно омрачить мой ум. И это мое душевное нездоровье, и взгляд мой уже не так ясен, как прежде. Сознаюсь тебе, мне думается, что раньше я обладал более ясным умом, чем теперь, здравее, чем теперь, судил о других и о себе в мои 22 года, когда я еще жил с тобой, мой добрый Нойфер. О, верни мне назад мою юность! Я раздираем любовью и ненавистью.
Но вряд ли тебе по душе подобные неопределенные выражения. Поэтому мне лучше замолчать.
И ты ведь тоже был счастливей, чем сейчас. Но у тебя есть покой. А без него любая жизнь подобна смерти. Как хотел бы я иметь покой, мой милый.
Свою лиру, как ты пишешь, ты уже давно повесил на стену. Это неплохо, если делаешь это, не испытывая угрызений совести. Твое чувство собственного достоинства опирается и на другой род деятельности, доставляющий тебе радость, потому ты не будешь сокрушен, если перестанешь быть поэтом. Я же испытываю отвращение ко всему, что мог бы делать, и единственная радость, которую я себе дарю, — это радость первых мгновений, когда несколько строчек изливаются из моей горячей души; но, как преходяще это наслаждение, ты знаешь сам. Результат моей служебной деятельности в силу самой ее природы не проявляется явно, поэтому я не могу ощутить в ней свою силу.
Не напишешь ли ты мне, принят ли у вас и как первый том моего «Гипериона» и что ты сам судишь на сей счет?
Стихотворение Диотиме, которое я послал тебе прошлый раз, предназначено для Шиллера, поэтому я не могу разрешить опубликовать его в «Альманахе» Ланга, и поскольку тот экземпляр, который у тебя, более правильный и у меня нет с него копии, то прошу тебя, с надеждой на твою снисходительность, прислать мне с него копию насколько возможно скоро, потому что иначе будет поздно переслать ее ему. И ты доставил бы мне радость, присовокупив что-нибудь свое.
Будь здоров, мой милый!
Как всегда
Твой
Гёльдерлин