– Пьер такой скучный, – сказал Альбер матери, когда они вдвоем вышли в освеженный дождем сад, чтобы срезать розы. – Все это время он не слишком мной интересовался, но вчера к нему вообще было не подступиться! Недавно, когда я предложил прокатиться в экипаже, он пришел в восторг. А вчера вовсе не хотел ехать, чуть ли не упрашивать пришлось. И ведь удовольствие для меня было не очень-то велико, поскольку мне не разрешили взять обеих лошадей, я вообще поехал только ради него.
– Он что же, в дороге не слушался? – спросила госпожа Верагут.
– Ах, слушался, конечно, только был ужасно скучный! Иной раз он бывает прямо-таки заносчив. Что бы я ни предлагал, что бы ни показывал, ответом было разве только «да-да» или улыбка, на козлах он сидеть не хотел, не хотел учиться править лошадьми, даже от абрикосов отказался. Точь-в-точь избалованный принц. Весьма неприятно, и я говорю тебе об этом, потому что в другой раз его с собой не возьму.
Мать остановилась, испытующе взглянула на сына; невольно улыбнувшись его волнению, она спокойно смотрела в его горящие глаза.
– Ты большой мальчик, – мягко сказала она, – с Пьером надо иметь терпение. Может быть, он неважно себя чувствовал, ведь и утром почти ничего не ел. Со всеми детьми такое иногда случается, и тебя тоже не миновало. Обычно виной тому легкий катар желудка или дурные сны ночью, а Пьер, конечно, чуть слишком восприимчив и впечатлителен. И потом, пойми, он, наверно, немножко ревнует. Учти, он привык, что я всегда полностью в его распоряжении, а теперь здесь ты, и ему приходится делить меня с тобой.
– Но у меня же каникулы! Это он должен понимать, не дурак ведь!
– Он маленький ребенок, Альбер, и тебе не мешает быть умнее.
Со свежих, блестящих, как металл, листьев еще капала вода. Они прошли к желтым розам, их Альбер особенно любил. Он раздвигал ветки деревьиц, а мать садовыми ножницами срезала цветы, поникшие, слегка будничные и мокрые от дождя.
– А я походил на Пьера, когда был в его возрасте? – задумчиво спросил Альбер.
Госпожа Адель опустила руку с ножницами, посмотрела сыну в глаза, потом зажмурилась, стараясь вызвать в памяти его детский облик.
– Внешне ты был довольно похож на него, кроме глаз, и не такой тоненький и стройный, ты пошел в рост позднее.
– А вообще? Я имею в виду – внутренне?
– Что ж, капризы случались и у тебя, мой мальчик. Но мне кажется, в тебе все же было больше постоянства, ты не так быстро менял игры и занятия, как Пьер. И он более порывист, чем ты, менее уравновешен.
Альбер забрал у матери из рук ножницы и нагнулся к розовому кусту, высматривая цветы.
– В Пьере больше от папа́, – тихо сказал он. – Послушай, мама, как странно, что в детях повторяются и перемешиваются черты родителей и предков! Мои друзья говорят, в каждом человеке уже с младенчества есть все, что целиком определяет его жизнь, и ничего с этим поделать нельзя, совершенно ничего. Если у кого-нибудь, например, задатки вора или убийцы, ему ничем не помочь, он непременно станет преступником. Вот ужас. Ты ведь тоже этому веришь? Так утверждает наука.
– Мне все равно, – улыбнулась госпожа Адель. – Если некто сделался преступником и убивал людей, то наука, вероятно, может доказать, что он изначально имел такие задатки. Но я нисколько не сомневаюсь, что есть множество добропорядочных людей, которые унаследовали от родителей и пращуров достаточно дурного и все же остаются хорошими людьми, и вот это наука исследовать не умеет. Правильное воспитание и добрая воля, по-моему, надежнее любой наследственности. Мы понимаем, что́ порядочно и что́ справедливо, можем этому научиться и затем действовать соответственно. А уж какие тайны пращуров в нас сокрыты, никому в точности не известно, и лучше не слишком в это вникать.
Альбер знал, что маменька никогда не пускается в диалектические диспуты, и, по сути, в глубине души безотчетно соглашался с ее простым образом мыслей. Однако же чувствовал, что опасная тема отнюдь не исчерпана, и охотно сказал бы что-нибудь дельное касательно теории причинности, ведь в изложении иных друзей она всегда казалась ему весьма убедительной. Но он тщетно искал твердых, ясных, неопровержимых слов, а к тому же – не в пример друзьям, которыми восхищался, – чувствовал, что много больше расположен к моральному либо эстетическому рассмотрению вещей, нежели к научно-беспристрастному, на стороне которого выступал в кругу однокашников. И, оставив эти помыслы, он вернулся к розам.
Между тем Пьер – он вправду неважно себя чувствовал и утром встал намного позже обычного и без бодрости – играл у себя в детской, пока не заскучал. Настроение у него было скверное, и ему казалось, что сегодня непременно должно произойти что-то особенное, иначе этот унылый день так и будет несносным – ни красоты, ни радости.
Томимый смутным ожиданием и недоверием, он вышел из дома и направился в липовую рощу, в поисках чего-нибудь новенького, какой-нибудь находки или приключения. В желудке у него неприятно посасывало, раньше так уже бывало, голова была усталая и, как никогда, тяжелая, он бы с радостью уткнулся сейчас в маменькины колени и расплакался. Но ведь нельзя, пока здесь гордый старший брат, который и без того постоянно давал ему понять, что он еще маленький.
Вот если бы маменька сама догадалась что-нибудь сделать, позвала бы его или предложила поиграть и приласкала. Только она сейчас, конечно же, опять где-то с Альбером. Пьер чувствовал, день нынче несчастливый и надеяться не на что.
В нерешительности мальчик печально бродил по гравию дорожек, руки в карманы, в зубах увядший стебелек от липового цветка. В утреннем саду было свежо и сыро, а стебелек на вкус горчил. Он с досадой выплюнул его и остановился. Ничего не приходило в голову, не хотелось ему сегодня быть ни принцем, ни разбойником, ни возчиком, ни строителем.
Наморщив лоб, он смотрел под ноги, разгребал мысками ботинок гравий и пинком отшвырнул с дорожки далеко в траву липкого серого слизня. Ничто не заводило с ним разговор, ни птицы, ни бабочки, ничто не смеялось ему навстречу, не веселило его. Все молчало, все выглядело буднично, безнадежно и скудно. Он сорвал с ближайшего куста светло-красную кисточку смородины, попробовал – холодная, кислая. Надо бы лечь и поспать, думал он, поспать подольше, пока все опять не будет выглядеть новым, красивым и веселым. Ведь нет никакого смысла бродить тут, изводить себя и ждать событий, которые не хотят происходить. Как было бы замечательно, если б, к примеру, грянула война и по дороге прискакали солдаты верхом на конях или где-нибудь случился пожар либо огромное наводнение. Ах, такое случалось только в книжках с картинками, в жизни этаких вещей никогда не видишь, а может, их и вовсе не случается.
Со вздохом мальчик побрел дальше, красивое, нежное личико казалось потухшим и огорченным. Когда за высокой шпалерой послышались голоса Альбера и матери, его захлестнула такая ревность и обида, что из глаз брызнули слезы. Он повернул и побрел прочь, тихо-тихо, чтобы его не услышали не позвали. Не хотелось ему сейчас ни перед кем держать ответ, не хотелось, чтобы его донимали расспросами, твердили, что он должен хорошо себя вести и быть пай-мальчиком. Ему плохо, ужасно плохо, и никому нет до него дела, так что лучше уж в полной мере изведать одиночество и печаль и почувствовать себя вправду скверно.
Думал Пьер и о Господе, которым временами очень дорожил, и на миг эта мысль принесла далекий проблеск утешения и тепла, тотчас же исчезнувший. Наверно, и от Господа тоже никакого проку нет. А ему как раз сейчас очень нужен кто-нибудь, на кого можно положиться и от кого допустимо ожидать чего-нибудь приятного и утешительного.
Тут ему на ум пришел отец. Он безотчетно угадывал, что отец, пожалуй, мог бы его понять, ведь и сам по большей части казался тихим, настороженным и нерадостным. Без сомнения, отец, как всегда, у себя, в большой тихой мастерской, пишет свои картины. Вообще-то нехорошо мешать ему. Правда, он намедни говорил, что Пьер может приходить к нему когда вздумается. Только, поди, уже забыл об этом, взрослые очень быстро забывают свои обещания. Но попробовать можно. Господи, раз нет никакого другого утешения, а оно ему так необходимо!
Поначалу медленно, но, по мере того как разгоралась надежда, все быстрее и решительнее он зашагал по тенистой дорожке к мастерской. Взялся за дверную ручку и замер, прислушиваясь. Да, папа́ там, слышно, как он покашливает, как легонько постукивают деревянные рукоятки кистей, зажатые в левой руке.
Пьер осторожно нажал на ручку, бесшумно отворил дверь и заглянул внутрь. Крепкий запах скипидара и лака вызвал у него отвращение, но широкая, сильная фигура отца обнадеживала. Мальчик вошел, закрыл за собою дверь. Замок щелкнул, и под пристальным взглядом сына художник, передернув широкими плечами, обернулся. Зоркие глаза смотрели недовольно и вопросительно, рот досадливо открыт.
Пьер не шевелился. Неотрывно глядел на отца и ждал. Секундой позже глаза Верагута потеплели, сердитое лицо разгладилось.
– Ба-а, Пьер! Мы с тобой целый день не виделись. Маменька тебя прислала?
Мальчик покачал головой, позволил себя поцеловать.
– Хочешь побыть со мной, посмотреть, как я работаю? – ласково спросил отец. Одновременно он повернулся к картине и тщательно прицелился острой кисточкой в какое-то место. Пьер следил, как художник вглядывается в свое полотно, вглядывается напряженно и словно бы яростно, как сильная нервная рука целится тонкой кисточкой, как лоб собирается в складки, как зубы прикусывают нижнюю губу. При этом мальчик вдыхал ядреный воздух мастерской, который никогда ему не нравился, а сегодня был особенно противен.
Глаза у Пьера погасли, точно парализованный, он замер возле двери. Все это так хорошо знакомо, и запах этот, и глаза, и гримасы внимания, а потому глупо было ожидать, что сегодня будет не так, как обычно. Отец работал, копался в своих духовитых красках и не думал ни о чем на свете, кроме своих дурацких картин. Глупо было приходить сюда.
От разочарования лицо мальчика увяло. Он так и знал! Нет для него сегодня приюта, ни у маменьки, ни тем более здесь.
С минуту он еще рассеянно и печально стоял, устремив невидящий взгляд на большую картину, поблескивающую непросохшими красками. Для нее у папы есть время, а для него нет. Он снова взялся за дверную ручку, нажал на нее, чтобы тихонько уйти.
Однако ж Верагут услышал едва внятный звук. Обернулся, что-то пробормотал и подошел к сыну.
– Что такое, Пьеро? Не уходи! Разве тебе не хочется немного побыть у папа́?
Пьер выпустил ручку и чуть заметно кивнул.
– Ты что-то хотел мне сказать? – мягко спросил художник. – Давай-ка сядем, и ты мне расскажешь. Как вы вчера покатались?
– О, было очень мило, – вежливо ответил мальчик.
Верагут погладил его по волосам.
– Тебе что же, не в пользу? Вид у тебя чуточку заспанный, мальчик мой! Ты вчера, случайно, вином не угощался, а? Нет? Ну, так чем займемся? Порисуем?
– Не хочу, папа. Сегодня так скучно.
– Вот как? Ты, наверное, плохо спал? Тогда, может быть, немного гимнастики?
Пьер помотал головой:
– Не хочу. Я просто хочу побыть с тобой, вот. Но здесь так дурно пахнет.
Верагут погладил его по голове и рассмеялся:
– Да, плохо дело, если тебе не нравится запах красок, а ты сын художника. Тогда, верно, и художником не станешь?
– Нет, я и не собираюсь.
– А кем же ты хочешь стать?
– Никем. Лучше всего быть птицей или чем-нибудь в таком роде.
– Да, неплохо. Но скажи-ка мне, солнышко, чего тебе сейчас хочется. Видишь ли, мне нужно продолжить работу над картиной. Если хочешь, оставайся здесь, поиграй. Или дать тебе книгу с картинками?
Нет, он хотел совсем не этого. И просто чтобы уйти, сказал, что пойдет кормить голубей, и зорко отметил, что отец облегченно вздохнул и обрадовался, что он уходит. Мальчик был отпущен с поцелуем и вышел вон. Отец закрыл дверь, и Пьер снова остался один, пуще прежнего опустошенный. Он побрел прямо по лужайке, где, собственно, ходить не разрешалось, рассеянно и огорченно сорвал цветок-другой, безучастно глядя, как в сырой траве его светлые желтые ботинки покрылись пятнами и потемнели. В конце концов, побежденный отчаянием, он бросился в траву, рыдая, зарылся в нее лицом, почувствовал, как рукава голубой рубашки, промокнув, липнут к плечам.
Только когда начал зябнуть, он безнадежно встал и тихонько прокрался в дом.
Скоро его позовут, и тогда все увидят, что он плакал, а потом заметят мокрую, грязную рубашку и отсыревшие ботинки и выбранят его.
Неприязненно покосившись на кухонную дверь, он прошел мимо, ему не хотелось ни с кем встречаться. Хорошо бы оказаться сейчас где-нибудь далеко-далеко, где никто про него не знает и не станет о нем спрашивать.
Тут он углядел ключ в двери одной из обычно пустующих гостевых комнат. Вошел, закрыл дверь, открытые окна тоже закрыл и сердитый и усталый, не разуваясь, забрался на большую незастланную кровать. И лежал там, то заливаясь слезами в своей безутешности, то впадая в дремоту. А когда спустя долгое время услышал, как маменька зовет его во дворе и на лестнице, отвечать не стал, только упрямо спрятался поглубже под одеялом. Голос маменьки то приближался, то отдалялся и наконец умолк, но мальчик не смог одолеть упрямство и не отозвался. А в конце концов так и уснул с мокрыми от слез щеками.
В полдень, когда Верагут пришел к обеду, жена тотчас спросила его:
– А Пьера ты с собой не привел?
Он отметил ее слегка взволнованный тон.
– Пьера? Я не знаю, где он. Разве он был не с вами?
Госпожа Адель испугалась, повысила голос:
– Нет, после завтрака я его не видела! А когда искала, девушки сказали мне, что видели, как он шел в мастерскую. Разве он не заходил туда?
– Заходил на минутку и сразу же убежал, – ответил художник и сердито добавил: – Неужели никто в доме не смотрит за ребенком?
– Мы думали, он у тебя, – коротко и обиженно сказала госпожа Адель. – Пойду искать.
– Пошли кого-нибудь за ним! Давайте обедать.
– Можете начинать. Я сама поищу.
Она поспешно вышла из комнаты. Альбер встал, хотел пойти следом.
– Останься, Альбер! – воскликнул Верагут. – Мы же обедаем!
Юноша со злостью посмотрел на него.
– Я пообедаю с мамой, – упрямо сказал он.
Отец иронически усмехнулся, глядя в его взволнованное лицо.
– Да пожалуйста, ты же хозяин в доме, верно? Кстати, если опять вздумаешь бросать в меня ножи, то будь добр, не обращай внимания на предрассудки!
Сын побледнел, отшвырнул стул. Впервые отец напомнил ему ту давнюю яростную вспышку. И он не сдержался:
– Нельзя так говорить со мной! Я этого не потерплю!
Верагут взял ломтик хлеба, откусил кусочек, не ответил. Налил себе в стакан воды, медленно выпил и решил держать себя в кулаке. Сделал вид, будто он здесь один, и Альбер неуверенно отошел к окну.
– Я этого не потерплю! – в конце концов еще раз воскликнул он, не в силах обуздать гнев.
Отец посыпал свой хлеб солью. Мысленно он видел, как поднимается на корабль и плывет по бесконечным чужим морям, далеко-далеко от этой неизбывной свистопляски.
– Ладно, – сказал он почти миролюбиво. – Я вижу, тебе неприятно говорить со мной. Так что оставим разговоры!
В этот миг за дверью послышался удивленный возглас и целый шквал взволнованных слов. Госпожа Адель отыскала мальчика в его убежище. Художник прислушался и быстро вышел из столовой. Похоже, сегодня все идет кувырком.
Пьера он застал в грязных ботинках на разворошенной гостевой кровати, заспанного и заплаканного, со спутанными волосами; перед ним в беспомощном изумлении стояла его мать.
– Малыш! – наконец воскликнула она озабоченно и сердито. – Что ж это такое? Почему ты не отвечаешь? И почему лежишь здесь?
Верагут усадил мальчика, с испугом всмотрелся в тусклые глаза.
– Ты заболел, Пьер? – ласково спросил он.
Мальчик растерянно покачал головой.
– Ты что же, спал? И давно ты здесь?
Тоненьким, жалобным голосом Пьер ответил:
– Я не виноват… Я ничего не сделал… У меня просто болела голова.
Верагут на руках отнес его в столовую.
– Дай ему тарелку супа, – сказал он жене. – Тебе надо поесть горячего, малыш, сразу станет лучше, вот увидишь. Ты не иначе как захворал, бедняга.
Он усадил мальчика, подсунул ему под спину подушку и сам стал кормить его с ложки супом.
Альбер сидел молча, замкнувшись в себе.
– Кажется, он и правда захворал, – уже почти спокойно сказала госпожа Верагут, как мать она была скорее готова оказывать помощь и ухаживать за больным, чем расследовать необычные шалости и выносить соответственный вердикт.
– Ты только покушай, солнышко мое, а потом ляжешь в постельку, – ласково уговаривала она.
Пьер сидел иссера-бледный, с полусонным взглядом, без сопротивления глотая все, что ему подносили ко рту. Пока отец кормил мальчика супом, мать посчитала ему пульс и обрадовалась, что жара нет.
– Съездить за доктором? – спросил Альбер нетвердым голосом, просто чтобы тоже что-нибудь сделать.
– Нет, не стоит, – сказала мать. – Уложим Пьера в постель, укроем потеплее, он хорошенько выспится и завтра опять будет здоров. Верно, сокровище мое?
Мальчик не слушал и протестующе тряхнул головой, когда отец зачерпнул очередную ложку супа.
– Нет, неволить его не надо, – сказала мать. – Пойдем, Пьер, ляжем в постельку, и все будет хорошо.
Она взяла его за руку, он неловко встал. Вяло поплелся за матерью, которая потянула его с собою. Но в дверях вдруг замер, изменился в лице, скорчился и в приступе рвоты вытошнил все, что только что съел.
Верагут отнес его в спальню и оставил с матерью.
То и дело звенела сонетка, слуги сновали с поручениями вверх-вниз по лестнице. Художник кое-как дообедал, еще дважды он поднимался к Пьеру, который уже раздетый и умытый лежал в своей латунной кроватке. Потом в столовую спустилась госпожа Адель, сообщила, что ребенок успокоился, на боль не жалуется и, кажется, хочет спать. Отец обернулся к Альберу:
– Что Пьер вчера ел?
Альбер задумался, но, отвечая, обратился к матери:
– Ничего особенного. В Брюккеншванде я угостил Пьера хлебом и молоком, а на обед в Пегольцхайме мы ели макароны с котлетами.
Отец продолжил инквизиторский допрос:
– А потом?
– Он больше ничего не хотел. После обеда я купил у садовника абрикосы. Но он съел всего один или два.
– Они были спелые?
– Конечно. Ты, кажется, думаешь, я нарочно испортил ему желудок.
Мать заметила раздраженность сына и спросила:
– Что с вами такое?
– Ничего, – ответил Альбер.
– Ничего я не думаю, – сказал Верагут, – просто спрашиваю. Вчера ничего не случилось? Его не тошнило? Может, он упал? На боль ни разу не жаловался?
Альбер коротко отвечал «да» и «нет», мечтая, чтобы обед поскорее закончился.
Когда отец еще раз на цыпочках зашел в Пьерову спальню, мальчик спал. Бледное детское личико было исполнено глубокой серьезности, всем своим существом он беззаветно предался утешительному сну.