К книге
Кусочек жизни. Рассказы, мемуарыРассказы. Три жизни
71%
Рассказы. Три жизни
57

Клиентка была недовольна. У нее на носу большие черные поры. Она пришла в «инститю де ботэ» именно для того, чтобы у нее нос стал белым и по возможности атласистым, но без блеска. На ощупь атласистым, а на вид бархатистым. А барышня трет его без толку, и он только распухает.

— Позовите сюда вашу хозяйку!

Хозяйка, мадам Кэтти Руби (для старых друзей — Катюша Рубова), высокая, стройная, с платиновыми волосами и нечеловеческими ресницами, подошла деловым шагом, взяла со столика лупу и, прищурив глаза, исследовала капризный клиенткин нос.

— Лосьон номер третий, — обратилась она к служащей барышне, трепетно, как ассистентка знаменитого профессора, ожидающей предписания. Барышня была тоже платиновой блондинкой, и ресницы у нее тоже были нечеловеческие, но все это, выдержанное в более блеклых, почтительных тонах, отмечало ее зависимое положение.

— Лосьон номер третий, — с приветливой улыбкой повторила Кэт Руби, обращаясь на этот раз к самой клиентке. — Это тот лосьон, который употребляю я сама.

— Ну, вы такая молодая, вы не пример, для вас все хорошо, — проворчала клиентка.

Кэт Руби загадочно улыбнулась.

— Шер мадам, — сказала она. — Может быть, я и молода, но я живу свою третью жизнь и была когда-то старой бабушкой.[100]

— Вы сделали себе эстетическую операцию? — догадалась клиентка.

Кэт хотела что-то ответить, но ее спешно отозвали к толстухе, которую чересчур перепарили в парафиновой ванне.

— Что значит «третья жизнь»? — думала клиентка, смотря ей вслед.

Это было в самом начале революции.

Вернулись офицеры с фронта. Вернулся с ними и Гриша Рубов, Катюшин жених, и Вася Таневич, муж Катюшиной сестры Маруси.

Время было страшное и тревожное, и тем не менее молодость брала свое, и от опасностей и лишений жизнь казалась только интереснее и счастье острее.

Справили потихоньку Катюшину свадьбу. И вскоре после этого оба офицера ушли воевать с красными. Сестры остались в Москве.

Но старая жизнь все еще как будто не обрывала своей линии. Оставалась прежняя квартира, по которой бродила и ворчала прежняя старая нянюшка. Оставались еще уцелевшие платья, шубы, друзья, эстетические интересы.

— Ах, как дивно играл Качалов!

— Ах, нужно пойти в оперу!

Милая прежняя жизнь еще не отпускала, она медленно гасла, оживляясь мгновенными вспышками, все еще обещая окрепнуть, оправиться, расцвести по-прежнему.

Потом стали уходить из дому красивые ненужные вещи — люстра, зеркала, бронзовые подсвечники, ковры. Ушли. Потом ушли сервизы, отцовская шуба. Да что долго рассказывать — путь обычный. Когда ушли вещи, пришлось уйти самим.

Двинулись на юг.

Был у Катюши томный поклонник, танцевавший с ней на балах танго. У поклонника была на Кавказе дача.

— Поезжайте туда, — умолял он. — Там сейчас безопасно. Дача отличная. Как только смогу пробраться, приеду к вам туда. Не отказывайтесь. Ведь это для меня счастье!

Сестры с радостью согласились. Деваться все равно было некуда.

Маруся Катюшиного поклонника не любила.

— Почему, когда он говорит, мне всегда кажется, что он врет. Ведь вот, наверное, у него есть дача, он человек богатый, а все кажется, что врет.

— Это тебе завидно, что он не за тобой ухаживает, — любезно объясняет Катюша.

Звали томного поклонника Володя Брик. Определенного занятия у него не было, но неопределенных было несколько. Он субсидировал разные артистические кабаре, режиссировал благотворительные спектакли и напечатал сборник стихов «Пожар в сумасшедшем доме», который, «к стыду всего цивилизованного мира», зарезала цензура за неприличие.

Он был недурен собой, элегантен, но почему-то отпускал длинные ногти какого-то темно-желтого цвета. Влюбленные актрисенки собирались даже писать ему анонимные письма: «Божественный, обстригите ногти».

Выражение лица у него было действительно такое, как будто он врет.

Но, к удивлению сестер, дача у него действительно оказалась.

— Не удалось соврать, — решила Маруся.

Зажили вчетвером, с нянькой и Марусиным сыном, четырехлетним Петей.

Веселая Катюша не унывала, бегала по горам и пела французский романс «Si tu m’aimais» и бержеретки.[101]

Дошли вести о мужьях. Сначала хорошие. Здоровы, собираются навестить. Потом плохие. Разбиты, отступают.

Время настало плохое. Все попрятались. Многие потихоньку скрылись. Нянька стала закрывать ставни, чтобы с дороги не видели, что на даче живут. И в это беспокойное время родила Катюша дочку Лялечку.

Появились печальные предвестники близкой грозы — пропали бабы-торговки, опустел базар. Стало голодно и неуютно. Надвигалась осень.

Получила Маруся с фронта весть. Ее муж опасно ранен. Написано было странно: слово «ранен» зачеркнуто и потом подчеркнуто волнистой линией — значит, верно. Верно, что ранен. Потом приписка другим почерком: «Будет доставлен немедленно».

Маруся бросилась бегать по городским лазаретам.

Раненых было множество. И все прибывали новые. Катюша помогала ей в розысках. Обе с утра уходили. Нянька забирала детей и шла сидеть к попадье, с которой завела дружбу.

Вот раз приходит Маруся домой и еще издали видит: стоит на крыльце длинный ящик. Подошла ближе — гроб. Сколочен из кривых досок и видно в щели защитную рубашку, лицо. Маруся упала на ступени и стала кричать. И долго так лежала и кричала, и проходили мимо люди и не смели к ней подойти.

Так нашла ее, вернувшись, нянька и позвала соседей, чтобы помогли ее поднять.

Потом оказалось, что тело Васи принесли солдаты. Дома никого не было, ждать они не могли и оставили на крыльце.

После того как увидала Катюша, как лежала ее сестра у гроба мужа и как кричала, почувствовала она, как будто обрываются все золотые нити прежней жизни и начинается жизнь вторая.

Получили письмо от Гриши Рубова. Он встретился с томным Катюшиным поклонником, с Володей Бриком, и тот уговорил его пробраться к нему на дачу, навестить Катюшу.

Время было очень опасное. За дачей следили темные люди. Соседи знали, что сюда принесли убитого офицера, слышали, как офицерша плакала.

Рубов и Брик пробрались с трудом, переодетые, грязные, бородатые, прогостили одну ночь, и ту просидели впотьмах, и снова ушли.

Через несколько дней после их посещения, как-то вечером, Катюша, уже улегшаяся в постель, взяла покормить маленькую Ляльку. Нянюшка стояла тут же. Катюша ничего особенного не слышала, а нянька вдруг насторожилась, кинулась в другую комнату, где окно выходило на улицу, ахнула; схватила с кресла шаль, завернула Катюшу.

— Пришли! Скорей в коридор, лезь в окно, беги к попадье, она спрячет.

Толкнула Катюшу в коридор, а в парадную дверь уже стучат прикладами, звонят, кричат.

Катюша, как была босая, в одной рубашке, только шаль на плечах, вылезла через окно, спрыгнула в кусты, ободрала ноги. Прислушалась. Слышит — галдят у крыльца, но больше не стучат, верно, нянька двери уже открыла.

Нагнулась Катюша, прокралась ползком к забору, перелезла и — бегом через дорогу, через овраг, на гору, к церкви, туда, где попов домик. Самого священника давно уже не было, и куда девался — неизвестно. В те времена о пропавших людях расспрашивать считалось неделикатным.

Сразу в дом, конечно, не вошла, а поскреблась у окошечка. Открылось окно, высунулась голова в платке.

— Матушка, вы?

— Никак Катерина Сергеевна? — шепотом спросила голова.

— Спасайте, матушка. К нам пришли, наверное, меня ищут.

Голова ахнула, захлопнула окно. Потом свет в доме погас, тихо-тихо приоткрылась дверь.

— Иди сюды!

Катюша шмыгнула в дом.

Рука поймала ее в темноте.

— Сюды, тихонько спускайся в погреб. Коли тебя дома не нашли, так обязательно сюда нагрянут. И чего тебя ко мне принесло? У меня уже четыре раза обыск был.

— Нянька послала.

— Эка старая дура. Ну, иди, иди, полезай в кадку.

Темно, хоть глаз выколи. Попадья чиркнула спичку. Увидела Катюша подвальчик, в нем дрова, бочки, ломаные колеса.

Погасла спичка. Толкает попадья Катюшу.

— Да лезь же скорей в кадку.

Нащупала Катюша края. Кадка высокая, пахнет рассолом. Перекинула ноги, влезла, скорчилась.

— Вот так, — говорит попадья и закрыла ее сверху рогожей.

— Сиди, не дыши.

Ушла.

Тихо стало. В ушах звенело. Рассолом пахло густо. Сначала это было ничего, потом стало тошно. Заболели колени, зазнобило. И вдруг подумалось: вот тебе и «Si tu m’aimais».

И так сразу глупо показалось, так нелепо, что она, Катюша Рубова, которая так чудесно танцует танго, и вдруг босая, в одной рубашке, сидит в кадке из-под огурцов. Даже засмеялась.

Что делалось наверху, она не слыхала. Как будто хлопали двери. Потом заснула. А потом время пошло так странно, что уж ничего нельзя было разобрать. Кто-то зашептал над головой. Думала, что кажется, но шепот повторился:

— Вот, поешь. Пить не хочешь? Пока еще не приходили. Уже рассвело. Ночью Оська тебя поведет к зеленым. Вот юбка, закройся. Холодно?

Шепот стих и опять никого.

Нащупала теплую юбку, кусок хлеба с салом. И снова заснула.

Просыпалась несколько раз. Все кости ломило. Над головой слышались шаги, чуть-чуть гудели голоса.

Наконец, снова шепот:

— Ну, бедочка, вылезай. Ползи наверх. Дверь на улицу открыта. Как выйдешь за калитку, сразу поверни и иди вдоль забора. У мостика тебя Оська переймет. Там уже пойдешь за ним.

— А как же Лялька? — вспомнила Катюша. — Ведь у меня там ребенок остался.

— Да что уж там, авось нянька доглядит.

— А сестру не тронули?

— Нет. Ейный муж ведь убит. Это на тебя показано, что двух офицеров переодетых укрывала.

— Да ведь никто же не видел! — удивилась Катюша.

— Один из двух видел, — загадочно отвечала попадья. — Ну иди, иди.

Катюша поцеловала ее.

— Прощайте, голубушка, спасибо за все.

Жутко было на улице. Накрапывал дождь. Больно было босым ногам, непривычным, еще помнящим медлительно-томные па танго.

Около мостика, где-то внизу, шевелилось темное. Шепнуло:

— Иди, иди, не бойсь!

Мальчишка лет двенадцати вылез наверх.

— Иди. Я поведу. Я — Оська.

Шли всю ночь. И все в гору.

Моросил дождик. Земля, глинистая, скользила под ногами. Ступишь шаг — съедешь на четверть.

Маленький Оська шел впереди. Иногда оборачивался, не то подбодрял Катюшу, не то понукал:

— Ну, ну! Ползи, что ли.

Очень был деловой и сердитый этот Оська.

— Ты что же, — спросила Катюша, — служишь у матушки или родня ей?

— Внучатый племянник. Ползи, ползи.

— А ты, Оська, верно дорогу знаешь?

Оська хмыкнул что-то, не поймешь, что.

Под утро Катюша совсем выбилась из сил. Понизилась прямо на осклизлую траву и заплакала.

Оська вытащил из-за пазухи кусочек хлеба и дал ей.

— Вот это бабушка для тебя дала.

Хлеб был сухой, пах козлятиной, верно, от Оськиной пазухи. Катюша пересилила себя, откусила кусочек. Отвращение пропало.

— Все-то не ешь, — остановил ее положительный Оська. — Еще далеко идти.

Поплакавши, встала, поплелась дальше.

Когда рассвело, разглядела Катюша своего вожака. Он был белобрысый, даже ресницы белые, как у теленка. Нос задран ноздрями кверху, рот большой, бледный, зубы щербатые. Одет рваненько, босой.

— Откуда ты, Оська, дорогу знаешь?

— А я от бабушки часто к зеленым хожу. Теперь сейчас до лесу доберемся, а там уж близко.

В лесу разрезала себе Катюша об сук ногу, стала хромать. Выломал ей Оська палку, пошла, как старуха, с клюкой.

По лесу идти еще труднее было. Крымский лес весь колючий, неласковый, всюду иглы, все запутано, перепутано лианами, на лианах шипы. Руки, ноги у Катюши в кровь ободраны. Ветхая юбочка, которую дала ей попадья, вся в клочьях. Остановится Катюша, поплачет и дальше идет. А Оська ничего. Только покрикивает:

— Ну-ну! Чего же?

Наконец, забелело что-то в кустах, — а уж дело было к вечеру, — запахло дымом.

Оська остановился и закричал басом, как деревенские мальчишки на лошадей кричат:

— Сво-э!

Свои — значит.

Раздвинул кусты и вывел Катюшу на полянку, а на полянке и был зеленый лагерь.

Горел костер. Дым его и был то самое белое, что Катюша заметила меж кустами.

Несколько кривых низеньких палаток, шалаши, как на картинках из жизни индейцев. Тут же паслись три-четыре стреноженные лошади. Людей видно не было. Из-за шалаша вышел какой-то бородатый, волосатый, по обмоткам на ногах — солдат, по голове — поп. Взглянул на Оську, спросил:

— А газетку не прихватил? А Леврона еще нету.

Оська подошел к нему поближе.

— Я, — сказал, — ждать не могу. Вон привел эту. Бабушка наказала, чтобы здесь ее спрятать пока что. И, значит, накормить. А я ждать Леврона не могу, там хватятся.

Волосатый мотнул головой.

— Ладно. Я передам. Иди сюда, бабуся, — обратился он к Катюше. — Садись у костра, грейся. Скоро наши придут, будем варить чего-нибудь.

Катюша села, уткнулась головой в колени и заснула. А засыпая, подумала:

— Почему же он меня бабусей назвал? Ведь мне же только двадцать восемь лет.

Проснулась от гула голосов. Приоткрыла глаза, не поднимая головы. Видит — толпятся у костра люди. Не то мужики, не то солдаты, все грязные, все рваные.

Бабы ни одной не было.

Разговаривали вполголоса.

Вот кто-то тронул ее за плечо.

— Матушка прислала? Ну что ж, ночуйте здесь, у костра, здесь теплее будет.

Катюша молчала. Все так странно, как во сне. Не к чему и говорить.

Потом кто-то, — верно, тот, что с ней разговаривал, — дал ей какую-то жестяную крышку. В крышке была налита бурда, вроде жиденькой каши.

— Хлеба сегодня нету.

Катюша глотнула бурды и снова опустила голову на колени.

— Вот, — думала, — верно, так и умру. Не надо об этом думать, надо думать о хорошем, о маленькой Ляльке.

Но о Ляльке думать было страшно.

О завтрашнем дне — совершенно невозможно.

Скоро придут белые. И муж, и влюбленный Брик сейчас же разыщут ее.

Вспомнилось последнее свидание, ночь в темном доме, без огня, шепоты, протянутые руки.

— Ты?

— Вы?

— Катерина Сергеевна! Ваши ручки! Вы не можете переодеться крестьянкой. Ваши ручки вас выдадут. У вас ручки маленькой принцессы.

Это извивается Володя Брик.

На рассвете оба ушли.

— Ах, — шепчет Брик, — ах, если бы умереть за вас!

Рано утром лагерь зашевелился.

Кто-то потряс Катюшу за плечо.

— Тетенька, а тетенька! Мы до вечера все уйдем, а ты можешь здесь оставаться. Собирай в лесу валежник, поддерживай костер. Вот тебе. Больше ничего нет.

Большая заскорузлая лапа сунула ей четыре картофелины. Она молча взяла.

— И чего это я все молчу, как идиотка? — подумала она.

Утро было туманное.

— Надо уходить, пока туман, — сказал кто-то. — Можем слева спуститься, нас снизу и в подзорную трубу не увидать. Облако нашу гору отрезало вчистую.

Тихо гудели голоса.

— Сколько их тут? — думала Катюша.

Протягивались руки к костру, брали уголек закурить трубку.

И долго еще сидела Катюша в полудреме, в полубыли. А когда совсем проснулась, было светло, туман ушел, костер догорал, и кто-то, тыкая в него палкой, шевелил угли.

— Ага, бабка, проснулась.

Это был вчерашний полусолдат-полупоп.

Катюша поднялась, потянулась и почувствовала, что еле двигается, — так все у нее болит.

Спросила:

— Куда они все ушли?

— А кому куда надо, тот туда и пошел, — неохотно отвечал полупоп.

— А много их здесь? — опять спросила она.

— А вот коли не лень, встань ночью и посчитай. А я, между прочим, тебя ничего не спрашиваю. Вот и понимай.

— Что же мне понимать?

— А то, что про свое молчи, о чужом не спрашивай. Теперь поняла? Поди-ка лучше веток наломай, костер поддержать, — строго приказал он, повернулся и пошел. А уходя, проговорил вполголоса, но отчетливо и с большим чувством: — Ну, что ни баба, то дура, что ни баба, то дура. И отчего это, Господи?

Весь день бродила Катюша голодная, холодная. Полупоп куда-то скрылся.

К вечеру, чтобы не попадаться никому на глаза, залезла Катюша сбоку под чужой шалаш. Побаивалась она все-таки этих зеленых.

Когда стемнело, загудели тихие голоса, стали люди собираться.

Точно в сказке: полезла красавица на печку и смотрит, как в избу входят молодцы-разбойнички.

С ее места хорошо был виден костер и силуэты вокруг него. Были люди вооруженные и явно военной выправки. Были и мужики, ходили косолапо, вразвалку. Разговор слышался простоватый.

— Оттентелева. Сюдою пройтить ближе, тудою легше.

— И чаво же это, туды-растуды!

— Черт твою двадцать.

И вдруг ясно и определенно тихий басок сказал по-французски: «Ça n’empêche pas…»[102]

Конца фразы она не слышала. Другой голос отвечал, трудно было разобрать — что, но по звуку тоже по-французски.

— Галлюцинации, — решила Катюша.

Хотелось есть. У костра что-то варилось, черпали, накладывали в котелки.

— А где же наша старуха? — спросил кто-то.

Катюша высунула голову, поискала глазами. Любопытно было, что за старуха у них такая.

— Эвона она где!

И шаги направились прямо к ней.

— Иди, бабуся, получай свой паек, — добродушно сказал длинный парень, тощий и курносый, похожий на смерть в хаки.

— Да почему же они меня старухой считают? — удивилась Катюша.

Она тяжело поднялась и, припадая на больную ногу, поплелась к костру.

Там дали ей в черепушке мутную жижицу, горячую до блаженства.

— И рукам тепло, и щекам тепло, и животу жарко.

Поела и поползла к себе, под чужой шалаш.

По дороге поглядывала исподтишка — кто бы это такой говорил по-французски? Но никого подходящего не нашла и решила, что ей показалось. Но верить не хотелось, что показалось. Как-то спокойнее было бы, если бы действительно здесь очутился барин, говорящий по-французски. И даже неизвестно, почему спокойнее. Может быть, он прохвост хуже всех.

И так прожила она больше недели и все только удивлялась, почему не умирает и почему не хворает. Уж очень было холодно.

И вот как-то вечером, когда все улеглись, остались у костра только двое. Один мозглявый мужичонка, раздевшись до пояса, грел у огня бурую свою спину с острыми, как щепки, лопатками и заботливо выбирал из снятой рубахи насекомых, приговаривая:

— Эх тех-тех, и и-эх тех-тех.

Потом повернулся к соседу и сказал:

— Mais ça ne peut pas durer…[103]

А сосед был Катюшин знакомец, полупоп-полусолдат!

Утром вдруг поднялась в лагере суетня. Стали быстро складывать палатки, забрасывать костер землею.

— Эй, бабка! — окликнул ее кто-то.

Это был тот, который разговаривал с ней в первый вечер и дал ей есть.

— Эй, бабка! Мы уходим. Большевики близко. Уходите скорее.

— Куда же я денусь? — ахнула Катюша.

— Бегите к матушке. Она решит. Спускайтесь все вниз и вправо. Если и встретите их разъезд, они вряд ли вас тронут. Лупите скорее. Если вас тут найдут — беда.

Катюша побежала вниз.

Выбравшись из лесу, встретила трех конных солдат.

— Эй, бабуся, ты чего?

— Кони ушли. Коней ищу, — ответила она спокойно, сама удивляясь. Что за чертов маскарад! Ей двадцать восемь лет, и она для всех старая бабка. Вшивый мужик беседует с голодранцем на французском языке.

— Не удивлюсь, если Оська окажется камер-юнкером высочайшего двора. Растеряли мы все. И облик, и душу.

Вечером выждала, когда совсем стемнеет, стукнула к матушке.

Старуха открыла оконце.

— Господи, спаси и помилуй! Никак Сергеевна! Чего же ты пришла?

— Ушли зеленые.

— Мамочки мои! Что же я заведу? Ну уж входи, лезь в кадку.

Но прежде кадки напоила ее старуха в кухне горячей водой — чаю не было. Дала кусочек хлеба.

— Завтра проведет тебя Оська через горы в Карсинск. Там тебя никто не знает, а здесь попадешься, здесь тебе шагу ступить нельзя.

— Одного не пойму я, матушка, — сказала Катюша, — кто мог наших выследить? Пришли поздно, ушли — еще темно было. Никто их не видел.

— Как кто? Разве не знаешь? Такой с твоим мужем приятель приходил, он и выдал.

— Брик! — ахнула Катюша. — Быть не может!

— Он самый. Их обоих поймали, обещали свободу, если скажут, кто их укрыл. А не то расстрел. Муж-то твой успел бежать, ну, а Брик и выдал.

— Меня! Меня предал! Такой ценой свободу купил!

— Ничего не купил, — спокойно сказала матушка. — Расстреляли.

Научила матушка Катюшу, как придет в Корсинск, сразу направиться к тамошней матушке. Она свой человек и много народу спасла и укрыла. Она либо у себя спрячет, либо куда-нибудь пристроит. На нее надеяться можно вполне.

Хотелось Катюше хоть глазком взглянуть на свою девочку, но об этом и заикнуться не посмела. Одно матушка разрешила — послать с Оськой записочку, без подписи: «Жива, здорова». Сестра почерк узнает.

На дорогу дала матушка Катюше немного хлеба и чесноку.

— Нечего нос морщить. Без чесноку нипочем не дойдешь. В нем сила.

Платья никакого дать не могла, только тряпочку-повязочку на голову да парусиновые туфли.

Так и пошли они с Оськой снова по горам, по долам, по дремучим лесам.

Туфли в первый же день размякли, пришлось опять шлепать босиком. Ели только хлеб да чеснок.

— Удивительная штука этот чеснок, — говорила Катюша. — Гадость, жжет, воняет, тошнит, прямо голова кружится, а будто от него легче. Словно дурман.

Часто Катюша садилась прямо на дорогу и плакала. Оська деловито выжидал, точно она дело делала. Потом шли дальше.

Несколько дней все подымались. Раз вечером набрели на стоянку. Горел костер, грелись люди. Катюша испугалась, но Оська подошел смело.

— Свои, зеленые. Тут большевиков еще быть не должно.

Зеленые дали место у костра, накормили горячим.

Потом еще несколько раз высоко на горах встречались эти «свои». Давали хлеба и чесноку.

— Ешь, бабуся, чеснок

— В ём лекарство мышьяк, — объяснил какой-то ученый оборванец. — От его сила в мускулатуре и в грудях.

Шли они с Оськой долго, день за днем. Брела Катюша, как пьяная, качалась, закрыв глаза.

Потом стали спускаться. Думала, будет легче, а вышло еще труднее. Горы размякли, текли вниз оползнями, ноги скользили, приходилось цепляться за кусты, за камни, идти боком, нащупывая ногой, куда ступить.

Наконец после многих-многих дней пути, увидела горизонт широкий и синий — море. А внизу, под ногами, городок. Это и был Корсинск! Спускались к нему осторожно, прятались за камни.

Оська живо разыскал матушкин домишко. Дело здесь велось совсем недоверчиво. Матушка в дом к себе не пустила, а вышла для переговоров за калитку.

— Стало быть, матушка Агния Петровна вас посылает? А как же я вам поверю?

Тут выступил Оська.

— Так ведь я же Оська. Ну?

— Н-да. Это так, — согласилась матушка.

Она была высокая, сухая, взгляд острый, но какая-то словно бестолковая или уже очень напуганная. Подумала, поморгала.

— Ну ладно. Идите.

Вошли в узенький коридорчик. Темно, тесно. Пахло кислым хлебом. Через щель запертой двери поглядел чей-то глаз, и дверь прихлопнули покрепче. Слышались приглушенные голоса.

— Я тебя, Оська, покормлю, — сказала матушка, — да и иди себе домой. А вы, тетенька, не знаю, как величать, поместитесь пока что на кухне, а там, бог даст, пристрою вас куда-нибудь. Доить умеете?

— Не знаю, не пробовала, — испуганным шепотом отвечала Катюша. — Должно быть, умею. Даже наверное умею. Даже отлично умею.

Попадья покачала головой, вздохнула.

Поместила она Катюшу у себя на кухне с большой русской печкой. За этой самой печкой постелила на полу войлок. Это была для Катюши постель.

Домишко был маленький. Всего две комнаты и кухня.

В одной из комнат, крошечной, — только кровать, стол да шкаф — жила сама. В другой, побольше, жили какие-то старик со старухой. Спали они на полу, на шубах. Дверь к ним всегда была плотно заперта, но как-то раза два-три удалось Катюше случайно увидеть, что есть в комнате еще не то ломаная кровать, не то просто скамейка, а на ней лежал какой-то белокурый мальчик, большой, лет пятнадцати. Про стариков хозяйка от Катюши не скрывала.

— Мои жильцы, двое старых.

Про мальчика никогда ни словом не обмолвилась и, видимо, старалась, чтобы Катюша совсем не знала о его существовании.

Каждый день заходили к матушке разные оборванцы, в которых легко было распознать бывших офицеров. Часто слышала Катюша, как спрашивали:

— Князь и княгиня дома?

И потом шепотом:

— А как «он»? Лучше ему?

Из этого она поняла, что старики — какой-то князь с женой, а мальчик — важная птица, а кто именно — так и не смогла узнать.

Офицеры относились к мальчику с большим почтением, приходили убирать комнату, мыть пол и чистить сапожки и иногда вызывали старика в коридорчик и шепотом расспрашивали о здоровье. И были очень озабочены.

— Пароход придет за ним через две недели. Необходимо, чтобы к этому времени он мог стоять на ногах.

— Кто же этот мальчик? — мучилась Катюша. — Уж не наследника ли они спасли? Князь и княгиня, старики, валяются на полу, а ему лучшее место. Или оттого, что больной? И почему офицеры так о нем почтительно расспрашивают? Ну и дела здесь делаются!

Странная вещь — о себе Катюша все это время как-то мало думала. Вся душа у нее сжалась, съежилась, потускнела, заснула. И когда плакала она по дороге, то не о судьбе своей, не о том, что потеряла мужа, ребенка, сестру, что предана на муку изменой близкого друга, — нет. Она плакала просто от голода, холода и усталости. Даже будущее было для нее как-то безразлично.

У матушки в кухне висело грязное мутное зеркальце. Катюша с любопытством взглянула в него. Взглянула и горько засмеялась. Действительно, с облупленного стеклышка уныло глядело на нее изможденное бабье лицо, обветренное, в бурых пятнах, с голубовато-бледным ртом, оттянутым книзу двумя скорбными морщинками. Из-под грязной головной повязки выбивались прядка волос, светлых — можно принять за седые.

— Бабуся! Вот оно что. Бабуся. Ну что ж — тем лучше.

Почему считала она, что хорошо в двадцать восемь лет быть старухой, она и сама не знала. Но чувствовала, что так спокойнее и больше подходит к ее душевному состоянию.

Матушка усердно искала для нее какого-нибудь места.

— Я вас не спрашиваю, кто вы такая, — сказала она Катюше. — Помещица или офицерша — раз матушка Агния за вас просит, я всегда готова помочь. Назовитесь каким-нибудь простым именем, ну, Агафьей, что ли.

— Хорошо, пусть буду Агафьей, — равнодушно согласилась Катюша.

— Руки только вот у вас очень уж неудобные.

— Неудобные? — удивилась Катюша.

— Ну да. Выдают сразу. Вы их прячьте под платок, что ли. А то вот возьмите чугунок золой оттирать. Это вам живо ногти объест, да и кожа полопается, загрубеет. Ничего, бог даст, живо руки испортятся.

После этого разговора пошла Катюша в кухню, посмотрела в зеркальце, кивнула головой.

— Здравствуй, бабка Агашка. Не унывай. Бог даст, будут у тебя скоро хамские лапищи.

Раз поздно вечером слышала она, как старый князь шептался с хозяйкой в коридоре. Подкралась к двери, подслушала. Князь был чем-то обеспокоен.

— Княгиня тоже видела, — шептал он.

— Ну чего вы, право, — успокаивала его хозяйка. — Во-первых, она к вам в комнату никогда не заглядывала и даже ни о чем понятия не имеет. Во-вторых, она сама всякого боится. Ну где ей шпионить, в таком ли она положении?

— Вы понимаете, как все это опасно, — бубнил старик.

— Да она и уйдет скоро. Я ее на место определяю.

— Да кто она такая? На вид совсем простая баба. Чего же бабе прятаться. Не понимаю. Как ее фамилия?

— Фамилию я вам сказать не могу. Зовем ее просто Агафьей. Да вы не беспокойтесь.

Они еще что-то пошептали. Катюша отошла от двери.

— Значит, матушка меня на место определит. И то ладно. А старые дураки меня боятся. Вот до какой чести дожила.

Дня через два после этого разговора произошло событие. Ночью заговорили в коридоре взволнованные голоса, затопали ноги.

— Английская миноноска! Английская миноноска!

Слово это повторялось во всех падежах.

Люди входили, уходили.

— Да тише вы, ради бога! — предостерегал голос хозяйки.

Наконец хлопнула входная дверь, скрипнула калитка и все смолкло.

Бросилась Катюша к окну. Увидела, как быстрым шагом уходили четверо. Один как будто недоросток. Ночь была темная, разглядеть было невозможно.

На другое утро, выйдя в коридор, увидела Катюша, что дверь к старикам открыта, старая княгиня подметает пол, а на ломаной кровати вместо мальчика сидит сам старый князь. Тут она поняла, что мальчика ночью увезли.

Вскоре после этого события привела хозяйка в кухню здоровенного бородатого мужика.

— Вот, — сказала, — Агафья, ты говорила, что умеешь доить. Ну, если и не очень умеешь, так научишься. Вот это козодой, у него козы. Будешь ему в хозяйстве помогать и за козами смотреть, молоко разносить, там уж он скажет, что и как.

— Та-ак-с, — сказал козодой и посмотрел на Катюшу ласково. — Ты, тетенька, раньше-то что работала?

— Да я больше так, вроде такого, то есть по хозяйству и шила.

— У меня надо за козами ходить. Доить-то умеешь али городская?

— Ну кто ж не умеет доить? — сказала Катюша обиженным тоном. — Что я урод, что ли, что не смогу козу подоить?

— У меня четыре, — сказал козодой и снова посмотрел на нее ласково.

— Ну, чего долго думать, — решила матушка, — бери платок, Агаша, да и марш.

— А вещи ейные? Я бы заодно прихватил, — сказал козодой.

— А вещи я потом сама занесу, — отвечала матушка, легонько подталкивая Катюшу к выходу.

— Интересно, — подумала Катюша, — какие такие вещи она принесет.

Козодой жил за городом. У него был домишко — не свой, он нанимал. Было кое-какое хозяйство, но главное дело — козы. Он продавал молоко и приготовлял сыр, такой острый и пахучий, что Катюша потом несколько лет не могла отделаться от впечатления того запаха. Во сне снился.

Доить оказалось и трудно и противно. Когда присела она в первый раз около толстой старой козы, козодой крякнул:

— Эх, ты, раззява, чего ж ты не с руки села?

Катюша растерялась и не сразу поняла, в чем дело. Обошла с другой стороны.

— Господи! — молилась она. — Хоть бы этот дурень ушел, я бы одна лучше наладилась.

Потянула отвратительную козью резинку. Молоко зажурчало, ударило струйкой.

— Бр-р-р!

Коза повернула голову и посмотрела прямо на Катюшу. Посмотрела тупо-вопросительно.

— Ну, чего же ты смотришь? — вздыхала Катюша. — Не смотри. Сама знаю, что выгонит.

Но козодой не выгнал.

Он, напротив того, влюбился.

Жилось Катюше у козодоя недурно — спокойно и сытно.

Она стала поправляться, пополнела, зарумянилась. К работе привыкла скоро, да и козодой особенно ее не утеснял. Он был добродушный.

Звал он ее сначала бабкой, потом тетенькой, а под конец красавушкой. Так на этом и остановился.

Очень удивлялся на ее руки.

— Как же ты, — говорил, — красавушка, огороды копала? Пальчики у тебя тоненькие.

— А я больше по городскому делу работала. Шила, убирала.

Он качал головой.

— А мне все кажется, будто ты и не из простых.

— А то из каких же? Из сахарных?

А раз напевала она французскую бержеретку, обернулась, а он стоит, глазами хлопает.

— Это ты по-каковски?

— По-каковски? — спокойно переспросила Катюша. — Разве ты не понимаешь? Это я по-татарски пела. У нас там татарин жил, я от него и переняла.

— Ишь! — задумчиво сказал козодой. — Вот ко мне иногда татарин сапожник ходит. Так я у него спрошу.

Катюше это не особенно понравилось. Прожила она у козодоя уже несколько месяцев, как вдруг он ей говорит:

— Давай, Агаша, повенчаемся. Будешь хозяйкой в доме, а мне тоже ведь жениться пора, уже восемь лет вдовею.

— Вот так штука, — подумала Катюша. — Придется отсюда уходить.

И стала она козодоя уговаривать:

— Ну какая я тебе жена! Я для тебя стара, тебе нужна баба молодая, работящая. А я, видишь сам, из портних, работать у тебя, как следует, никогда не навыкну. Вот приходила к матушке Маша, огородница, — вот это для тебя подходящая будет. Молодая, красивая, здоровая. А на мне жениться — только жизнь загубить.

— А когда я по тебе сохну, — сказал козодой и покрутил усы.

— А ты погоди. Вот я к тебе приведу Машу, так поймешь, по ком нужно сохнуть.

На другой день пошла к матушке узнавать насчет Маши.

У матушки нашла перемену. Старики уехали. Вместо них жила какая-то тоненькая барышня с пожилой дамой.

— Ах, вот хорошо, Агаша, что ты пришла, — встретила ее хозяйка. — Вымой у них окошко, я не могу — плечо ломит.

Катюша охотно согласилась, решила заодно прибрать все в комнате.

— Пол мыть не надо, — сказала дама. — Вчера один офицер вымыл. То есть один вообще… — поправилась она, поймав предостерегающий взгляд барышни.

— Опять здесь что-то творится, — подумала Катюша.

Барышня сидела на кровати, опустив голову и беспомощно уронив руки.

— Вот никогда, никогда не принимайте этой позы, — внушительно сказала дама. — Это страшно характерная поза. И кто «их» хоть раз видел, тот сразу вас узнает.

— Я не буду, не буду! — испуганно взметнулась барышня.

— Я уж много раз вам на это указывала, — с упреком сказала дама. — Вы простите меня, я ведь для вас, для вашей безопасности.

Она покосилась на Катюшу и сказала несколько слов вполголоса по-английски. Катюша не поняла.

Когда она убрала комнату, барышня остановила ее. Дама в это время вышла.

— Я бы хотела чем-нибудь отблагодарить вас, — сказала барышня. — Но у меня ничего нет. Вот могу вам дать на память…

Она порылась в тряпье, сложенном в ногах кровати, и вытащила беличью курточку.

— Она мне не нужна, я на днях уезжаю. Далеко. Там тепло. А вы ее непременно сохраните на память. Ее когда-то носил сам насл…

В это время вошла дама, и барышня осеклась.

— Я отдала эту курточку, — сказала она, виновато улыбаясь. — Мне ведь не нужно, а этой женщине очень пригодится.

— Если вам это угодно, — почтительно, но недовольно сказала дама.

Катюша вышла.

— Что она сказала? Она как будто сказала «наследник». Если так, то как же она сюда попала?

Она расспросила хозяйку о Маше, разыскала эту Машу, глупую румяную девку, и позвала ее к себе в гости с тайным умыслом сосватать козодоя.

Девке понравились козы и хозяйство, и она быстро выяснила, что не прочь все это себе привенчать. Сам козодой, по-видимому, тоже общего впечатления не испортил и, в смысле оценки, шел сразу после коз и сеновала.

Катюша всячески направляла воображение козодоя на Машу.

— Вот это баба! Вот это хозяйка! Вот это жена так жена. А что я? Такую и в люди показать совестно. Ничего толком не умею, руки как лапша. Не упускай, хозяин, своего счастья.

Козодой настроился.

А Катюша сбегала к матушке просить, чтобы нашла ей новое место.

Барышни больше не было. Уплыла на английском пароходе в те края, где беличьих курточек не носят.

Катюша набралась храбрости, спросила у матушки, кто была эта барышня.

Матушка поджала губы, подняла брови — удивляется, да и только.

— Не понимаю, про кого вы говорите?

— Ну, про ту, у которой я окно мыла и комнату убрала.

— Ровно ничего не помню, — недовольно отвечала матушка, повернулась и пошла прочь.

Но тут Катюшу задело это недоверие к ней.

— Матушка, а матушка! — крикнула она вслед. — А ведь эта самая барышня подарила мне ту самую меховую курточку и сказала, что ее надо беречь, как память кое о ком.

Матушка сердито обернулась.

— Над вами подшутят, а вы и всерьез. Зайдите дня через два, тут у одной купчихи искали работницу.

Сердечные дела козодоя быстро приняли надлежащий уклон. Назначили свадьбу через три недели. Козодой еще поглядывал на Катюшу и говорил, как бы в недоумении:

— Экая ты какая этакая. Н-ну, ну!

Очевидно, нравилась-то ему, в сущности, Катюша, но понять этого он не мог, так как она его убедила в необходимости любить именно толстую Марью.

Тем временем матушка устроила Катюшу в работницы у купчихи.

Купчиха была совсем простая, но почувствовала в Катюше былую барыню и любила повздыхать при ней о прежних временах. Шептала, трагически закатив глаза:

— Боюсь, Агафья, не стали бы они антилягенцию бить. Мне-то еще помирать неохотно.

Служила она у купчихи довольно долго, как настоящая баба. Втянулась в работу, поправилась, пополнела, похорошела. Но вместе со здоровьем и молодостью явилось у нее сознание своей загубленной жизни, воспоминание о муже, тоска по ребенке. Она пела бержеретки, потому что душа у нее проснулась, а проснувшись, вспомнила и затосковала.

Так служила она у купчихи. И ходил к этой купчихе немец, из бывших колонистов, по имени Юхан. То есть по-настоящему звали-то его Иоган, но Юхан было легче выговаривать.

Был он обыкновенный, белобрысый, белоглазый, пухлый, типичный колонист. Страдал тяжелой сентиментальностью.

Ему очень понравилась Катюша.

Он говорил ей:

— Вы не Агафья. Не верю. Вы другой человек, и вас надо отсюда увезти.

Катюша сначала не обращала внимания на его слова, потом как-то решила поговорить:

— Куда же можно меня увезти?

— За границу.

— А как?

— Выходите за меня замуж. Как жену смогу увезти.

— Да я же замужем.

— А кто это знает? Паспорт у вас есть?

— Нету.

— Так надо добыть.

И придумал Юхан такую штуку. Пусть Катюша идет на базар и там начнет вдруг кричать благим матом, что ее обокрали, что у нее вытащили сумку, в которой были деньги и все документы. И пусть голосит и бежит в милицию, и свидетели пойдут с нею. Пойдет сам Юхан, который как будто совсем ее не знает, а только видел, как кто-то вырвал у нее из-под руки сумку. И еще пойдет Юханов приятель. А она пусть назовется Лукерьей Сапоговой, потому что такую Лукерью он знал, она померла, а у ней в деревне об этом неизвестно. Ей, значит, выдадут паспорт на это имя, а потом Юхан с ней повенчается в комиссариате, увезет с собой за границу и там отпустит на свободу.

Не успели они еще привести этот план в исполнение, как пришла к купчихе сама матушка узнать, не приносили ли ей холста на продажу.

Катюше это показалось чего-то странным.

— Я пришла, — шепнула матушка, — сказать, что ваша сестра здесь с детьми. Вас ищет.

И увидела наконец Катюша свою Лялечку.

Катюша, войдя в дом, сказала сестре:

— Здравствуйте, я Лукерья.

— Здравствуй, Лукерья, — ответила Маруся. — Посмотри, какая у меня девочка Ляля.

Катюша смотрела и не понимала, и не могла поверить, что эта кругленькая девочка, бегающая вперевалку, тепленькая, пахнущая супом и что-то весело болтающая, — та самая крошечная Лялька, которая сонно чмокала губами тогда, в последний вечер.

— Лялька, поцелуй Лукерью, — сказала Маруся. — Пойдем, Лукерья, в садик, поговорим немножко.

Разговор был короткий и очень страшный. Маруся хотела что-то сказать и не могла. Катюша глядела на нее и бледнела. Потом крикнула:

— Скажи прямо — он умер.

Маруся шепнула:

— Хуже.

И, помолчав, прибавила:

— Ушел «к ним».

Катюша тихонько простонала:

— А-а!

Помолчали.

— Значит — совсем? Бросил нас?

— Ну, конечно.

— Гад!

Больше они ничего не сказали друг другу.

Катюша часто бегала взглянуть на девочку.

Как-то раз укладывала она ее спать. И вдруг круглые, упругие щечки раздвинулись, сморщился носик и лукаво-лукаво сощурились глазки. Девочка обняла Катюшу и зашептала ей в ухо:

— Я все знаю. Ты не Лукерья, ты мама.

Молодчина Юхан все проделал, как обещал. И все сошло как по заказу, даже Катюшин визг и вопли на базаре. Потом стала Катюша Лукерья Швенн.

Когда новобрачные стояли уже на палубе парохода, к ним подошла попрощаться знакомая женщина с ребенком на руках. Новобрачная, которая с большим волнением ждала эту женщину, сразу схватила ребенка на руки, а женщина сейчас же спустилась на пристань, громко прокричав:

— Я только куплю тебе яблоков на дорогу.

Ушла да так и не вернулась.

Таким образом новобрачные увезли этого ребенка с собой. Ну, конечно, не бросать же его в воду.

— Кэтти Руби? Кэтти уверяет, что живет третью жизнь?

— Говорят, что она выходит замуж за какого-то английского политика.

— Говорят, что ее дочь блестяще сдала экзамен и будет адвокатессой.

— Счастливая эта Кэтти. Такая молодая на вид. Вот что значит — прожить свою жизнь беззаботно.

Предыдущая главаГлава 57 из 80Следующая глава