Как-то раз хранительницы его растревожились: занялись они пересудами, в каких Фюну участвовать не дозволили. Поутру проходил мимо человек, он толковал с ними. Накормили они того человека, а покуда кормили, Фюна выгнали за дверь, будто курицу. Когда странник двинулся своей дорогой, женщины сколько-то шли с ним рядом. Проходя мимо Фюна, странник вскинул ладонь и преклонил перед Фюном колено.
— Душа моя — тебе, юный владыка, — сказал он, и Фюн понял тогда, что можно ему завладеть душой этого человека — или его сапогами, или ступнями его, или чем угодно еще, что принадлежало тому.
Женщины вернулись загадочные и шепотливые. Загнали Фюна в дом, а следом опять вытолкали.
Носились по дому друг за дружкой да шушукались. Вычисляли что-то по образам облаков, по длинам теней, по полетам птиц, по двум мухам, что мчали взапуски по плоскому валуну, по метанью костей через левое плечо, и по всевозможным уловкам, играм да случаям, какие только на ум прийти могут.
Сказали Фюну, что в ту ночь спать он должен на дереве, и взяли с него обет, что не будет он ни петь, ни свистеть, ни кашлять, ни чихать до самого утра.
Фюн расчихался. Никогда за всю жизнь не чихал он столько. Сидел на дереве и чуть не счихнул себя напрочь. Мошки попали ему в нос, две разом, и так он чихал, что едва голова не отпала.
— Ты это нарочно, — раздался яростный шепот снизу.
Но Фюн не нарочно. Устроился в развилке ствола, как ему велели, и провел там самую чесучую и щекотную ночь из всех. Погодя не чихать ему уже хотелось, а вопить, но сильнее всего хотелось слезть с дерева. Однако не стал он вопить — и слезать не стал. Дал обет — и остался на дереве, тихий, как мышь, и такой же чуткий — пока не свалился.
Утром проходила мимо ватага бродячих поэтов, и женщины выдали Фюна им. На сей раз не прогоняли, дали послушать.
— Сыновья Морны! — сказали они.
И сердце Фюна, быть может, исполнилось гнева, но прежде оно исполнилось приключением. Да и происходило то, чего ждали. За каждым часом любого дня, за всяким мигом их жизни таились сыновья Морны. Фюн гонялся за ними, как олень, скакал, как заяц, нырял, как рыба. Они жили с ним в одном доме, сидели за столом, ели его мясо. О них все грезы, их ждали поутру, как солнце. Знали они без ошибки, что сын Кула жив, и знали, что не бывать их сынам в покое, покуда жив этот сын, ибо в те дни люди верили, что яблоко от яблони падает недалеко и что сын Кула будет Кулом — да с походом.
Его хранительницы понимали, что их схрон рано или поздно обнаружат и что, когда случится это, явятся сыновья Морны. В этом не сомневались и всякое действие в жизни основывали на этой неизбежности. Ибо ни одна тайна тайной не остается. Какой-нибудь израненный боец, бредя домой к своим, обнаружит их; пастух, ища заблудшую скотину, или ватага странствующих музыкантов прослышит о них. Немало людей пройдет мимо за год — даже в самой далекой чаще! Вороны расскажут тайну, пусть и никто другой, а под кустом, за пучком папоротника каких только глаз не бывает! А если у тайны твоей ноги, как у козленка! Язык, как у волка! Младенца укрыть можно, а мальчишку — никак. Станет носиться, если только не привязать его к столбу, но и тогда примется насвистывать.
Сыновья Морны пришли, но обнаружили всего лишь двух угрюмых женщин, живущих в одинокой лачуге. Будем покойны, встреча была порядочная. Вообразим веселый взгляд Голла, как подмечает он все вокруг; угрюмые очи Конана, взглядом пронзающие лица женщин насквозь, покуда язык его пронзает их вторично; Лютый мак Морна расхаживает по дому, в руке, вероятно, топор, а Арт Ог прочесывает поля и клянется, что, если щенок еще здесь, Арт Ог его сыщет.