К книге
Литература и революцияЧасть II. Накануне. II. Запад и мы. Параллели и сближения (1908–1914) «Симплициссимус»
84%
Часть II. Накануне. II. Запад и мы. Параллели и сближения (1908–1914) «Симплициссимус»
38

«Симплициссимус» {«Simplicissinius» – еженедельный журнал карикатуры и сатиры, издаваемый в Мюнхене.} – что это такое? Еженедельный журнал? Нет, больше. Орган социальной сатиры? Нет, больше… или, может быть, меньше. «Симплициссимус» – это миросозерцание. Более того, это целая культура.

Передо мною на столе последний номер – от 8 июня (1908 г.). Яркие краски, фигуры без теней, режущие, кричащие, варварские, цыганские сочетания цветов – солдатские сапоги одного колера с небом, лица, пивные кружки и деревянный помост окрашены в кирпич, дом, луг и дерево желты, как шафран, пропорции изгнаны, перспективы поруганы. Это «Симплициссимус». Издевательство над условностью, глумление над манерой, – и всякий штрих условен и во всякой черте – манера. И на всем – печать таланта, наблюдательности, дерзости, творчества и цинизма. Это – «Симплициссимус».

Но будем перелистывать по порядку. На подписи художников смотреть нет надобности: у каждого из них своя особая манера насиловать кисть или карандаш, и не узнать их нельзя.

Первый лист сделан Гейне (Th. Th. Heine). Это столп журнала, основатель всей школы. Вы его узнаете по всему: по неожиданной скупости красок, которая у него чередуется с калейдоскопической расточительностью, по этой нарочито беспомощной траве, которую делала как будто семилетняя рука, по этой трогательной одинокой лилии, стоящей в центре, и прежде всего – по непередаваемой комбинации фигур. Рисунок на тему «По следам Эйленбурга». Свидетель, следственный судья и секретарь. Берег, трава, лилия. Судья – бритый, черный, прусский, непреклонный, как кариатида в храме Юстиции. Секретарь – поношенный, бесстрастный, ко всему привыкший счетчик преступлений. Коренастый свидетель с густыми бровями, усами и бородой, без лба, с серьгой в ухе, указывает волосатой рукой на высокую белую лилию и говорит: «На этом месте князь мне в первый раз объяснился в любви». И вы чувствуете, как от него воняет пивом и скверным табаком.

На второй странице перед нами Вильгельм Шульц. Он владеет тайной единственного в своем роде рисунка, как бы неряшливого, до крайности упрощенного – и поразительного по результатам. Два-три нажима вместо лица – и перед вами если не законченная физиономия, то безошибочный отпечаток движения души. Шульц – романтик. Романтизм, конечно, свойствен им всем, как декадентам вообще. Но у других он прикровенней, скрытней и щеголяет издевкой над собою. Романтизм Шульца не страшится открытой сентиментальности. Он охотно заглядывает в старые замки, находит там в высокой башне заключенную царевну и даже дракона на страже. С такой же любовью он заходит в старые маленькие немецкие города с красными крышами, застенчивыми девушками и неподвижным тупоумием жизни. Под свои лирические рисунки Шульц сам пишет стихи – и в них мягкая чувствительность, немножко старомодная или притворяющаяся старомодной, ставится под защиту чуть скептической усмешки. Не нужно думать, что романтик чужд современности. Нисколько! В политических карикатурах Шульца – особенно за старые годы – чувствуется искренняя страсть. В последнем номере Шульц рисует борьбу графа Горца с городом Шлицем. Это не из средних Веков, это – сегодняшний день. Эпизод очень любопытен сам по себе. Жители маленького городишка Шлиц, в Фигельсберге, осмелились пожелать искать защиты против дичи своего бывшего маркграфа. Закон за них. Но граф против них. И на точном основании своих прав всесильный охотник отрезал мятежникам доступ к дороге, лесу, воде, небу и солнцу… Какими, однако, скучными, подъяческими мерами, жалуется за графа Шульц, приходится вести борьбу в наш проклятый век «уравнительства»! Как просто можно было бы расправиться с этими бюргерами в старину… И Шульц рисует своим небрежным пером большой дуб за оградой замка и кнехтов, которые под наблюдением маркграфа вешают рядышком непокорных бюргеров на ветвях старого дуба…

Опять Гейне. Всего две краски: синяя и зеленая. Речь идет о «погребении» при помощи огня. Злосчастный немецкий либерализм, впряженный Бюловым в колымагу правительственного «блока», из всех великих благ, на которые надеялся, получил, по-видимому, только одно: разрешение предавать трупы не земле, а огню. Это неоценимый материал для сатиры по адресу великой реформы, проведенной в виде уступки политическому трупу либерализма. Но Гейне подходит к теме совсем, с другой стороны. «Не все ли равно?» – спрашивает он с презрением и – с ужасом. И, усмехнувшись, он все-таки, по-видимому, решает в пользу огня: не то, чтобы отраднее, но… эстетичнее и чище. Кладбище. Плакучие деревья. Могилы. Венки. Стена с нишами; в них – урны с пеплом. Призрак девушки у урны. Отвратительная хохочущая фигура пляшет у памятника. «В дни вашей жизни я вас не видала таким веселым, господин консисторский советник». – «Видите ли, барышня, если б вы не завещали себя сжечь, и вы испытали бы такую же штучку. Вы даже и не подозреваете, до какой степени черви щекочут». Текст, как видите, умышленно дурачлив, но все вместе ужасно по бесшабашному цинизму. Этот извивающийся червивый труп в парадно накрахмаленном воротнике возбуждает в конце концов отвращение не только к себе, но и к рисунку. Как знаменательно это соединение опереточной бесцеремонности с кошмарным страхом смерти для Гейне, для «Симплициссимуса», для декадентства вообще!

Если одни находят в человеческих лицах одно лишь животное, скотское и превращают их в морды, то другие, наоборот, разыгрывают на мордах собак, ослов и петухов фарсы человеческих страстей. Гейне дал и в этом роде замечательные образцы. Впрочем, тут чисто внешняя разница приемов; сказать ли, что в весенней лирике звучит любовная мелодия петуха или же, что петуху сродни мотивы весенней лирики, – разве это не простая тавтология? Сегодня, впрочем, специально ведающий «зоологией» Петерсен дает невиннейшую по замыслу и обстоятельно нарисованную историю неудачливого охотника. Чисто детская безмятежность выдумки и рисунка. Эта вещь могла бы быть помещена в любой детской книжке «для раскрашивания». Опять-таки: сочетание блазированности с почти искренней ребячливостью так же характерно для «Симплициссимуса», как и комбинация сентиментальной романтики с цинизмом!

Так и есть! На обороте охотничьей истории находим Рудольфа Вильке. Художник «сволочи». Этим именем он назвал альбом своих рисунков. Человеческое лицо и человеческое тело начинаются для него там, где они вызывают отвращение своим уродством. Это не старая карикатура, которая в самом жестоком случае стремилась вызвать обличающий или негодующий смех. Здесь, в сущности, карикатуры нет. Есть запечатленное уродство. Есть безобразие, извлеченное из всех трущоб и канав. Искривленные бедра, вихлявые ноги, горбы, огромные челюсти, руки гориллы, кретинические лбы – и на всем след лупанара, кабака и тюрьмы. Его перо – Вильке пишет чаще пером, чем кистью, – почти не выходит из мира вырождающихся отбросов улицы: воров, проституток, сутенеров, шантажистов, – и, если художник случайно захватывает в свой круг городского рабочего, он и в нем умеет найти только обезображенные трудом мышцы и безнадежную тупость. Сегодня он дал уличных мальчишек, ворующих с дерева яблоки и подвергающих при этом суровой критике поведение Евы в известном библейском эпизоде. Желтое дерево и желтый мальчишка на ветке резко выделяются на густо-синем небе. Что за фигура этот Lausbub (паршивец)! Торчащие уши, испитое лицо, птичьи голени и огромные ступни кричат о полной безысходности. Это смерть человеческой расы, как бы хочет сказать художник. Тут не поможет ничто!

Мы можем спокойно пройти мимо небольших рисунков Грэфа (Graef), который сменил недавно умершего Энгля (Engl). Это незамысловатые специально баварские художники на незамысловатые баварские темы для незамысловатой баварской публики. Пьяный студент, шуцман, баварский мужик в картинной галерее, филистер в пивной, филистер на улице, филистер дома – такова их сфера.

Перевернем еще страницу. Две девушки-подростка, то, что по-немецки называется Backfische. Все написано тщательно, и краски положены «по принадлежности»: лица розовые, ботинки – черные, а не наоборот. Особенно прилежно выделены складки платьев и комнатные безделушки. Сверху написано: «Конфликт». Снизу текст: «В школе нас просвещают насчет половой жизни, а дома мы все еще должны верить в аиста». Но суть не в тексте и не в теме рисунка, а в самих фигурах, в их позах, в складках платьев, в повороте голов. Эту «часть» в «Симплициссимусе» делают Гейлеман (Heilemann) и Резничек (Reznicek). В центре у них всегда женщина разных степеней обнаженности. Женщина в театре, на катке, в гамаке, женщина на балу, на карнавале, в отдельном кабинете, женщина у своего любовника, любовник у женщины, женщина за утренним туалетом, затем за вечерним, одевается, раздевается, женщина садится в ванну, уже села, выходит из ванны, левой ногой, правой ногой… уже, кажется, все? Ничуть не бывало: тело видно сквозь кисею, сквозь кружева, сквозь холст, на солнце, при луне, при лампе, фигура в складках шелка, в складках бархата, сидя, полулежа, совсем лежа. Резничек уже издал целый ряд альбомов: «Галантный мир», «Танец», «Она», «С глазу на глаз». Кто-то, помнится мне, писал по поводу Резничека в русских журналах, что это, дескать, беспощадная сатира на семейные нравы буржуазии. Что-то в этом роде. Величайшие пустяки! Сатиры нет, есть только клубничка. В альбомах Резничека вы найдете превосходно написанные туфли, кружева, чулки, корсеты и другие подробности «ее» туалета, но вряд ли во всей этой куче надушенного хлама разыщете хоть одну серьезную мысль.

Художником со «специальностью» является также Тени (Thony). На последней странице нашего номера он снова выступает против баварского клерикализма. Армия, буршикозное студенчество, баварские клерикалы, но прежде всего армия – это территория его сатиры. Лоснящееся кастовое самодовольство, чинопроизводственные горизонты, невежество, бурбонство, презрение к людям без шпор и шпаги и гвардейская «правоспособность» (в щедринском смысле слова) – вот несложные мотивы, в сфере которых Тени не знает соперников. Он успел издать целый ряд альбомов из жизни германского офицерства: «Лейтенант», «Мундир», «От кадета до генерала» и др. Тени превосходно владеет механикой человеческого тела, – чего нельзя сказать про всех художников «Симплициссимуса», прежде всего про Резничека, но отчасти даже и про Гейне, – фигуры Тени, несмотря на свою тяжеловесность, с полной свободой распоряжаются своими головами, руками и ногами. Это немаловажное техническое качество для художника, которому приходится, как журналисту, писать изо дня в день.

В нашем номере большой пробел: нет Олафа Гульбрансона (Gulbranson). Это один из самых плодовитых художников мюнхенского журнала. Как и Гейне, Гульбрансон бесконечно разнообразен в выборе своих тем. Тут и прусская юстиция, и профессура, и князи мира сего, и богема, и пастор со чады, и даже небесные сферы. Сегодня Гульбрансон иллюстрирует политику der Muttec Germaniae (матери-Германии), завтра рассказывает карандашом, как почтенный мюнхенский приватье Шледерер, безмятежно шествуя по дороге, был застигнут автомобилем и убит на месте; как душа его вынуждена была отделиться от тела и подняться в горние сферы; как на половине пути ее настиг воздухоплавательный мотор и разбил вдребезги. Туго приходится бессмертной душе в век авиации! Гульбрансон создал длинную «галерею знаменитых современников» – стилизованные портреты писателей, художников и политиков. Тут мы найдем Толстого, с бородой вместо лица, и Максима Горького, из шайки Стеньки Разина. У Гульбрансона в рисунке упрямое пристрастие к геометрическим формам. Параллельные линии, прямые углы; живот пастора в виде правильной окружности. Все фигуры поэтому жестки и кажутся как бы накрахмаленными, но в то же время достигают высшей выразительности. Эта манера, ставшая второй природой Гульбрансона, резко отличает его от Гейне, который, подобно своему великому однофамильцу, поэту, богат мягкостью, капризной гибкостью приемов и какою-то женственностью тона, несмотря на взрывы бесшабашного цинизма.

Для полноты нам остается еще упомянуть о двух ни в чем друг на друга не похожих художниках «Симплициссимуса», Бруно Пауле и Пачине (Pascin). Пауль, уверенный и энергичный карандаш которого создал в «Симплициссимусе» галерею «национальных» типов (англичанина, японца, русского, итальянца…), в последние годы оставил карикатуру и сосредоточился, если не ошибаемся, на проектировании стильной мебели. Рисунки Пачина – например, на тему румынской торговли женщинами – производят незабываемое впечатление тщательностью в передаче бытовых подробностей безобразия. Его «Непристойность» (Zote) и «Угрызения совести» похожи на запечатленные навязчивые идеи. Какая неизмеримая разница между этой кошмарной кабацкой «непристойностью» – без волос и с гнилыми зубами – и элегантной непристойностью сноба Резничека – с оконцем и кружевцем!

Перед нами прошел почти весь персонал «Симплициссимуса». Участие тех, которых мы не назвали, либо незначительно, либо случайно. Поэтов и новеллистов перечислять не станем: не они определяют облик журнала. Их роль измеряется значением текста под рисунком: она второстепенна.

* * *

Что объединяет эту группу талантливых людей? Что превращает их в ту коллективную индивидуальность, которая именуется «Симплициссимусом»? Каково их знамя? Чего хотят? Кого и куда ведут?

Сам журнал любит себя изображать в виде красного мопса, который в любой момент готов перервать глотку достопочтенному филистеру и добродетельному фарисею. Значит, применяясь к условному языку сегодняшней русской журналистики, можно сказать, что знамя «Симплициссимуса» – «борьба с мещанством». Что это, однако, означает? Все и ничего. Скорее, впрочем, ничего, чем все. Кто не проливал у нас если не кровь, то чистейший пот идеализма в борьбе с мещанством? Г-н Петр Струве, как известно, боролся с «мещанством» от детских лет и до седой бороды. Г-н Бердяев тоже тыкал свое не очень острое перо в мякоти всевыносящего мещанства. А г. Мережковский? А г-жа Гиппиус? Теперь, как пишут, на кухне истории специально изготовлен для борьбы с мещанством портативный Чуковский. Значит, под флагом сим проходит нынче всякий товар, даже и заведомо дешевый. Но и в более серьезном крыле под борьбой с мещанством скрывается в лучшем случае хаотический интеллигентский радикализм, лишенный социальной базы и политической цели, питающийся преимущественно эстетическими восприятиями, не знающий, куда приткнуться. Он лихорадочно мечется из стороны в сторону, сменяет одну словесную крайность на другую, пока не успокоится – на чем-нибудь очень маленьком… С теми или другими ограничениями и со всеми необходимыми поправками на национальную среду это относится и к судьбе «Симплициссимуса».

Конечно, они прежде всего антиклерикалы. Дух Вольтера близок им всем (что, впрочем, никогда не дает необходимой гарантии против рецидивов лютеранства или католичества). У Гульбрансона, у Гейне, у Вильке, у альковного Резничека, у романтика Шульца вы найдете много безжалостных памфлетов в карандаше и в красках против тонзуры, четок, пасторского сюртука и капота пасторши. Шульц рисует на заглавном листе свирепого красного мопса, от которого во все стороны разбегаются черные мыши клерикализма, и подписывает: «Сим мы объявляем войну баварскому ландтагу». Лучистый Христос глядит у того же Шульца с облака на опоясавших цепью земной шар тучных, лоснящихся, жадных попов и восклицает с недоуменной скорбью: «Неужели вот эти – мои ученики?!» Гейне и Гульбрансон совершают частые экскурсии в те надзвездные сферы, куда бросает от себя мистические проекции земной мир четок и тонзуры. Но тут их кистью водит скорее добродушное неверие, чем активное отрицание. Когда же сутаны, под видом борьбы за добрые нравы, покушаются на искусство, тогда глаза мопса наливаются кровью, зубы злобно оскаливаются и – горе врагу! Иллюстрируя благочестивые постановления одной из конференций «союза нравственности» в Магдебургс, Бруно Пауль нарядил в «Симплициссимусе» стадо коров в купальные костюмы. «Отныне, – пояснил он, – коровы получают панталоны, дабы не причинять ущерба нравственности магдебургских быков». Те же магдебургские… моралисты у Гульбрансона отпиливают груди Венере Медицейской и ее жест стыдливости дополняют насаженной ей на руку меховой муфтой…

Что они отстаивают Венеру, что они не допускают посягательства на искусство, это понятно само собою: они – художники. Но можно сказать, что этим эстетическим свободолюбием исчерпывается их подлинное и несомненное credo. Их радикализм – бесформенное туманное пятно, озаренное золотыми лучами таланта – без плотного политического ядра, без центра социальных симпатий и антипатий. И тут их уязвимая пята. «Какое нам до этого дело? – воскликнет возмущенно Имярек Тринадцатый, известный пророк абсолютной «свободы» искусства. – Вы хотели бы трепетную лань (мопса?) художественной сатиры впрячь в телегу политической партии?» Хотим мы этого или нет, вопрос особый. Но что с «трепетной ланью» свободного искусства дело обстоит не весьма благополучно и, во всяком случае, не столь просто, об этом свидетельствует судьба самого «Симплициссимуса».

Сатира не просто «воплощает» действительность, – она воспроизводит ее со знаком минус. В сатире, в карикатуре непосредственнее, чем в других родах искусства, заявляет о себе социально-политическая атмосфера, которою художник дышит и из которой он с большей или меньшей сознательностью заимствует свои критерии. Отыскать рабовладельческую Грецию в Венере Ледицейской – задача весьма сложная и тонкая. Но в муфте, которая должна облагородить эту Венеру, открыть уши баварского клерикала – не стоит никакого труда. «Минус» сатиры – в этом суть – явно и непосредственно определяется социальным углом зрения. Каков же угол зрения «Симплициссимуса»?

«Мой дар сводится к тому простому факту, что я не способен дышать мещанской атмосферой». Эти слова Франк Ведекинд, писатель, близкий кружку «Симплициссимуса» и по духу, и по фактической работе {Деятельный сотрудник «Симплициссимуса» в первый период его существования, Ведекинд был, между прочим, в связи с этим сотрудничеством осужден за оскорбление величества. Позже Ведекинд резко порвал с «Симплициссимусом», но в разрыве этом не было, разумеется, ничего принципиального.}, вкладывает в уста «маркизу» Кейту, помеси «философа и конокрада», воплощению беспокойного духа богемы. И Ведекинд сам и весь кружок «Симплициссимуса» выступали на открытую арену с этим волчьим паспортом отщепенства. Но лукавый бес «мещанской атмосферы» хитро разбросал перед ними свои силки и петли. Они негодовали – бес мещанства одобрительно кивал им головой. Они издевались – он встречал их аплодисментами. Они швыряли ему в лицо свое презрение – он отвечал им эстетическим энтузиазмом. И он с бездумной щедростью оплачивал и их негодование, и их издевательства, и их презрение. И он решил их заласкать. В этом состояла его тактика.

Разумеется, легким «маркиза» Кейта пришлось приспособляться к атмосфере, а не атмосфере к легким. И в результате артист не только принял свой успех, но и примирился с ним. И оправдал его, и полюбил его, и подчинился ему. «Искусство и старанье без награды – погибли бы», – говорит Шекспир в «Цимбелине». «Награда», как видим, спасает искусство от гибели, укрощая его посредством аплодисментов и высокого гонорара.

«Мерилом значения человека является мир, а не внутреннее убеждение, которое внушают себе путем многолетних размышлений. Я не выставлял себя на рынке: меня открыли. Непризнанных гениев нет». Это говорит у Ведекинда знаменитый певец Жерардо, бывший каменщик. Его открыли, его заласкали, его подчинили. Он сам отдает себе в этом убийственно ясный отчет: «Мы, артисты, – говорит он, – предмет роскоши для буржуазии, за обладание которым набивают цену взапуски». Но вырваться он уже не может. Да и не хочет. Да и некуда.

Фигаро, пращур маркиза Кейта, вообще нынешней интеллигентной богемы больших городов, говорил величайшие дерзости французской аристократии восемнадцатого века. Она в ответ восторженно рукоплескала ему. Это было нечто несравненно большее, чем каприз. Ее изощренный сословный инстинкт подсказывал ей, что она может наслаждаться артистами и художниками, только позволяя им презирать себя. Правда, она этим, в последнем, так сказать, счете, и не подкупила и не укротила Фигаро. Наоборот. Через каких-нибудь пять лет его дерзость революционным потоком перелилась через все плотины… Но мы посмеялись бы над исторической правдой, если б вздумали утверждать, что искусство обнаружило тут самостоятельную силу, наперекор социальной атмосфере. Нисколько. Ничуть. Фигаро был просто перехвачен у аристократии мещанством, уже достаточно досужим, чтобы наслаждаться искусством, и достаточно богатым, чтобы оплатить его.

«Искусство и старанье без награды – погибли бы»… Не прошло столетия, как буржуазия оказалась по отношению к искусству в таком же положении, в какое она сама поставила аристократию. В течение недолгого периода ее историческое существование настолько опустошилось, что искусство могло служить ей отныне, лишь презирая ее. Однако она счастливее дворянства: ее историческим антагонистом оказался класс, лишенный необходимого досуга, чтобы ввести искусство в свой обиход, и необходимых средств, чтоб освободить художников из-под ее власти. Она сохранила их за собою… Они служат ей, презирая ее.

«Симплициссимус» существует 13 лет. Он выступил в момент, когда в политической жизни Германии завершался серьезный перелом. Под влиянием победоносной политики Бисмарка, которому теперь начинают платонически поклоняться иные декаденты русского либерализма, буржуазия сбросила с себя последние отрепья идей 48-го года и приняла пруссифицированную Германию из рук железного канцлера, как кивот завета. Эпоха капиталистического чавканья развернулась во всю ширь. Лучшие элементы буржуазной интеллигенции очутились в трагическом одиночестве. Уже одно эстетическое чутье не позволяло им превратиться в певцов сытой, кредитоспособной, саблегремящей морали. Литература, искусство начинают искать новых путей и новых перспектив… В 1890 г., за пять лет до возникновения «Симплициссимуса», падает бисмарковский закон против социалистов. Социал-демократическая партия выступает на открытую арену. Окруженная романтикой подполья, венчанная победой, она становится центром идейного внимания. К ней тяготеют молодые силы искусства и литературы, на первом месте Гергарт Гауптман. Ничто не казалось им тогда, рассказывает венский писатель Герман Бар, более высоким, чем быть «истинным пролетаром» (ein echter Proletar zu sein). Один меньше, другой больше, но все были заражены духом социального протеста. Под этим знаком и возник «Симплициссимус» – на юге, в мелкобуржуазной демократической и католической столице Баварии, где экономическая отсталость соединялась со старыми эстетическими традициями в естественную оппозицию крупнокапиталистическому и полицейскому северу.

Но – «искусство и старанье без награды – погибли бы»… Восставая против мещанской морали, «Симплнциссимус» апеллировал к мещанскому рынку. Он завоевал успех – огромный успех – и пал жертвой его. Техника издания стала несравненно совершенней; но острие сатиры притупилось. Неопределенный социальный идеализм сменился блазированностью. Центр внимания все время передвигался – от значительного к занимательному. Сенсация и экстравагантность все более отодвигают глубину захвата. Социальные мотивы исчезают из поэзии «Симплициссимуса». Лирика в духе Демеля уступает свое место утонченному версификаторству поэтов, которым нечего сказать. Взвинченная парадоксальность и сантиментальная интимность; утонченная в приемах тривиальность и рядом с ней болезненная изощренность. И, разумеется, эротизм. Дамское белье изделия Гейлемана – Резничека выдвинулось на передний план… И нередко с досадой перелистываешь свежий номер и не находишь в нем более духа живого.

Параллельно с этой внутренней эволюцией идет внешняя. «Симплициссимус» стал дороже в цене. Сперва он рассчитывал на народную массу, теперь на интеллигентное мещанство и на кафе. В 1905 г. тираж издания далеко перевалил за сто тысяч, и издатель закрепил художников за журналом, сделав их участниками предприятия. Завоевав успех, «Симплициссимус» сам становится капиталистической силой на журнальном рынке. Он венчает и развенчивает, создает репутации, притом не только литературные, но и промышленные. Рекламы занимают почти половину каждой тетради. Вы находите их не только в отделе объявлений: они вкраплены в столбцы текста и протянули свои щупальца к иллюстрациям. Реклама покупает художников и становится художественной. Гульбрансон делит свой карандаш между социальной сатирой и объявлениями торговых фирм. Резничек комбинирует женское белье с разными фирмами шампанского. Гейне стилизирует автомобиль «Zusb» и насаживает на него голову мопса. Бедный мопс радикализма и непримиримой сатиры! Он стал наемной собакой капиталистической рекламы.

Три года тому назад «Симплициссимус» дал к десятилетию своего выхода в свет сатирическое обозрение всех преступлений, совершенных им против нравственности, общественных приличий и прочих устоев гражданственности. И тем не менее – Такой иллюстрацией закончил Гейне этот отчет – даже приговоренный к смерти разбойник Алармсредер, уже находясь на плахе, за несколько минут до казни, не мог отказаться от прочтения свежего номера «Симплициссимуса». Это, конечно, преувеличение. Но зато действительно нельзя сомневаться, что, каждый «просвещенный» немец, не находящийся под топором, включил «Симплициссимус» в свой незыблемый идейный инвентарь. Остро, талантливо, поражает глаз. Но чего же она хочет все-таки, эта яркая группа карикатуристов и поэтов? – повторим мы наш вопрос. Она этого не знает сама. Куда зовет? Куда ведет? Никуда! И в этом, в сущности, секрет ее успеха. Она дает красивое и злое выражение пассивному скептицизму интеллигентного мещанства, но ни к чему не обязывает. Она никуда не зовет – ни направо, ни налево. Она только регистрирует. В краске и в слове она дает выражение психологии исторического тупика. Некуда идти. Надеяться не на что. Реакция груба. Но – масса?.. Масса тупа. Тупа уже потому, что массовидна. Что же остается? Вера? Но как отважиться на полет в горние сферы в наше время аэронавтов, которые душу Шледерера разбили в куски? Любовь? Конечно, любовь… Но вот вам все подушки алькова. Что же остается? Немного иллюзий, немножко романтики, радость красивых форм и неожиданных сочетаний. Но иллюзии хрупки, романтика нам не по возрасту – и каждую каплю романтики приходится растворять в бокале цинизма. А красивые формы… красивые формы, как и безобразные, пожираются смертью. В итоге остается только маленький технический вопрос: погребать или сжигать? Не все ли равно? Впрочем, лучше сжигать: «черви так щекочут»…

P. S. Незачем говорить, что во время мировой войны «Симплициссимус» нашел свое место в рядах воинствующего шовинизма, рядом с магдебургскими и иными быками (VI.1922).

Предыдущая главаГлава 38 из 45Следующая глава