За гробом Лейбница, по свидетельству позднейшего биографа, шли три человека… Ослепительным сентябрьским днем на кладбище под Долгопрудным у свежей могилы Сергея Петровича Морозова (30.11.1946 – 31.8.1985) стояло, кроме самых близких родственников, немногим больше: считаные друзья юности, которые не умерли, не наложили на себя руки, не уехали за рубеж, что по тем временам было едва ли не равнозначно, да несколько участливых сослуживцев с последнего места работы – Сергей тогда сопровождал слепых артистов Мосэстрады на выездные концерты[192]. Кого над ямой не было вовсе, это читателей.
Между тем Морозов умер почти сорокалетним – возраст для русского лирика немалый, – впервые напечатал несколько стихов среди других участников литературной студии московского Дворца пионеров в свои неполные шестнадцать, а незадолго до ухода собрал написанное за два десятка лет (вещи до 1966 года он из жизни вычеркнул и все их бумажные следы уничтожил) в семь полновесных рукописных сборников. Ни строки из всего этого, за исключением одного стихотворения, случайно проскочившего в коллективной подборке смешного журнала «Студенческий меридиан» за 1976 год (студентом Сергей в ту пору уже давно не был, а к МАИ[193], вопреки обозначенному в журнале по требованиям конъюнктуры, и вовсе не имел отношения, он закончил Московский государственный пединститут), опубликовано не было. Двадцать строк за двадцать лет… Впрочем, у многих из его сверстников, соратников по СМОГу не оказалось и того: из губановской поэмы в журнале «Юность» еще выкроили хоть двенадцать строчек, прочих же смогистов многие годы представляли в печати, и то в запрещенной, лишь одно-два стихотворения, перенесенных из неподцензурного сборника 1965 года «Сфинксы» в тамиздатовские «Грани».
Тем не менее как-то раз, утешая павшего было духом сверстника и сотоварища, Сергей Морозов с улыбкой написал:
Да что! Всего полжизни
прошло, а впереди —
признательность отчизны
и профиль на меди…
Шутки шутками, но я не раз слышал от него в начале 1970-х (и вот это уж было сказано совершенно всерьез), что у всех нас – не у кого-то одного из вчерашних смогистов, а именно у всех вместе – еще будет синий том с золотой рамкой в большой серии «Библиотеки поэта». Жизни Сереже после этого хватило на десять лет с небольшим довеском – впрочем, иным из наших, как тому же Лёне Губанову, и такого не выпало.
Если не считать нескольких отчаянных стихотворений удушающего начала 1980-х (они вошли в машинописный сборник с характерным названием «Злоба дня»), ничего «против советской власти» Морозов не писал, поскольку видел задачу стихов в другом. Между тем после дела Бродского (1964), а потом процесса Синявского и Даниэля (1966) под подозрение в литературе попадало всё, более или менее выходившее из ряда, несшее на себе отпечаток хоть какой-то индивидуальности. Навязанную тогдашними редакторами и негласно признанную большинством пишущих ставку на понижение Сергей не принял; для закулисной дипломатии в надежде рано или поздно просочиться на страницы журналов или «Дня поэзии» он не годился по независимости характера; существование в группе переносил плохо; роль диссидента или эмигранта как перспективу для себя никогда, насколько помню, не рассматривал. Так или иначе, соревноваться за оттенки серости, в чем находили тогда смысл сотни пишущих и печатающихся в журналах, он не собирался. Оставалось одиночество – почти безраздельное и, как казалось тогда, бесконечное. Многолетнюю и привычную его глубину, думаю, могут представить сегодня немногие, и даже тогда, в «подполье», на такое обрекали себя лишь единицы: у большинства все-таки был тот или другой круг. У Морозова – не было. Попытка семейной жизни – в 1970 году Сергей женился, в 1972-м у него родился сын – не удалась, вскоре семья распалась. Друзей и знакомых, с которыми Сергей хотя бы изредка видался, остались буквально единицы (так получилось, что в их число входил и я – мы познакомились с Сережей в 1964 году в литературном кружке Мосавтотранса «Зеленый огонёк», который вел покойный теперь Эдмунд Иодковский, а свел нас неутомимый Владимир Батшев).
Он менял полуслучайные места работы (Союзпечать, Вторцветмет, еще какие-то дикости), пытался быть там нужным, но оставался, как обычно, нечеловечески требователен к себе и другим, а этого в тогдашнем распаде и разброде пуще всего не выносили. Казалось, он не то чтобы искал места, а, скорее, бежал от него. К тому же, в отличие опять-таки от большинства, Морозов не пил, – его изоляция была, повторяю, бескомпромиссной. Мне кажется, что со временем эта жизненная безысходность, несколько раз загонявшая Сергея в психбольницы, стала давить и на слово поэта, менять его природный звук – яснее всего он, по-моему, слышен в стихах, написанных около 1970 года, в светлую полосу молодой силы, еще не знающей, на что она обречена. Стали повторяться периоды немоты, раз от раза становившиеся все более затяжными (тогда он невероятно много читал, причем головокружительно помнил все прочитанное). Взнервленное оцепенение изредка сменялось мощными стиховыми обвалами, когда у него, и в жизни-то крайне немногословного, писалось по три-четыре вещи в день.
Пройдя в середине 1960-х годов (незабвенный том Пастернака БП БС!) короткий искус пастернаковской поэтикой, зная русскую лирику от первой до последней буквы, как на моей памяти – никто другой, Сергей сохранял спокойную независимость как от старших современников, так и от ровней по поколению. Из первых ценил Арсения Тарковского (раз-другой зашел на его недолго длившийся семинар для «молодых» при Союзе писателей, однажды мы даже рискнули прийти с ним к Арсению Александровичу в квартиру у метро «Аэропорт»), из вторых выделял Ольгу Седакову, не раз у нее по-дружески бывал. Так, без пути и следа, проходила жизнь, удостоверенная и засвидетельствованная одним – стихами. Небольшая их часть уже после смерти автора, в годы «гласности», вышла на свет, большинство же и сегодня остаются в рукописях или перепечатанными на машинке. Числа, месяцы, годы под ними (а Сергей датировал написанные вещи почти без исключения) нужно, по-моему, читать, не пробегая взглядом и не выбрасывая тут же из памяти: они – равноправная смысловая часть стихового текста, вехи его и нашей жизни.
За двадцать его последних лет мы виделись с ним постоянно, в иные периоды – не один раз в неделю, горячечно переписывались во времена его отлучек (он служил в армии, в лагерной охране на Алтае, потом несколько месяцев работал милиционером в Сибири, вообще любил исчезать и скитаться в одиночку), встречались где придется, много ходили по Москве, сидели на лавках и в подъездах, – независимо от времени года приткнуться было некуда. Я знал его разным, и в зрелости и в слабости. Виделись мы и совсем незадолго – как стало потом понятно – до его гибельного конца. На следующий день после встречи я, по обычаю, заказал на абонементе Библиотеки Ленина несколько книг для него и всё носил их в портфеле, пытался дозвониться, чтобы как-то передать…
Призна́юсь, сорок лет назад я не верил, что синий том с золотой рамкой, о котором с убежденностью говорил Сергей, возможен. Не верю и сейчас. Но сегодня, став почти на три десятилетия старше своего одногодка, я не думаю, что такой том вообще нужен. Гоже ли заслоняться памятником от памяти? Написанное тогда нужно читать как след утраты. Может быть, так мы хоть что-то поймем в тех давних и безответных словах.