Эти чайки и фейерверки не раз пройдут перед читателем в прозаической сюите хроникальных, в одну страничку, заметок Лесамы, которые он печатал в 1949–1950 годах под рубрикой «Гавана» в литературном приложении к старой, еще XIX века, столичной газете (туда его, так же как Борхеса, Карпентьера, Астуриаса и многих других, пригласил заведовавший Приложением до своей эмиграции в Испанию дружественный поэт и журналист Гастон Бакеро). Заметки продуманно мозаичны и вместе с тем нимало не отступают от главного для Лесамы, не упрощают (уплощают) его мысль. Больше того, «Гавана» – как согласятся позднейшие критики и комментаторы – это своего рода малая Summa всего продуманного и написанного автором. В центре сюиты – образы дома, города, острова как идеального устройства человеческого общежития; еще раз напомню, что речь идет о поэтической утопии дома и города, о «теологии острова», по выражению уже цитировавшегося Синтио Витьера.
Испанский поэт, из лучших в своем поколении, Хосе Анхель Валенте во второй половине 1960-х посетил Лесаму в его доме на столичной улице Трокадеро (он практически безвыездно обитал там с 1929 года и прожил до кончины). В письме кубинскому писателю Валенте вспоминал потом строки из лесамианского «Гимна нашему свету»:
И, пускай не изменит слух,
глаз – как гончая – днем и ночью
ищет тайное средоточье,
где огнем пламенеет Дух, —
и пытался по памяти восстановить или угадать лесамианский образ кубинской столицы. Он спрашивал «учителя» (так в его письме!): «…не есть ли Гавана – один из великих городов земли, хранящих тайну доступа к незримой недвижности средоточия, бесконечному покою головокружительного круговорота, растительной завязи солнечного луча?» А сам Лесама в одной из заметок гаванской сюиты раскрывал тему так: «Начиная с греческих городов, построенных на непосредственно видимом, на культуре глаза, до современных гигантских столиц, воздвигнутых как бы на видéнии, впечатанном в память, на бесконечных вариантах единой и сложной симфонии, гуманистическая полнота сущего противостоит здесь безымянным силам, низшим организмам и леденящему хаосу… Так что каждый город пронизан ностальгией по Вавилонской башне и Лествице Иакова, по бесконечно отдаляющемуся пределу и отчеканивающей сон форме». Заметим: главное и тут – ритуальная сосредоточенность, а не оргиастический хмель, раздвигающиеся границы, а не вздыбившаяся бесформенность.
В сюите «Гавана» взгляд автора – и читателя – свободно перескакивает с приезда Яши Хейфеца, выступления Алисии Марковой или выставки художников «Парижской школы» на причуды местной погоды и ухищрения гаванской кулинарии, прогулка до городского рынка перемешивается с экскурсом в историю европейского градостроительства, а блестки цирковой наездницы из Японии вплетаются в сияние католического Рождества. Повседневность как угол зрения задана тут самим жанром газетной хроники, к которому Лесама, уже вполне известный в избранных кругах герметичный поэт и эссеист, относится, отмечу, без малейшего снобства. Привязанность к домашнему укладу и женскому началу диктуется в «Гаване» биографией маминого сына (в уже цитировавшемся письме Марии Самбрано он, после смерти Росы Лимы де Лесамы, признавался, что чувствует себя и сыном и отцом своей матери) и к тому же с детских лет не очень здорового, привязанного к дому человека, а оборачивается мифологией домашних обрядов и утопией нерушимого уклада в кругу близких.
Общий же дух праздничного таинства, который, как известно, веет где хочет, внушен всем складом и мировоззрением нашего автора, этого «орфического католика», как его назвала в своем мемуаре Мария Самбрано. Суть сущего для Лесамы – в счастливом и непрестанном творческом пресуществлении.