К книге
О людях и книгахДальние горизонты. В центре истории
29%
Дальние горизонты. В центре истории
40

За короткое XX столетие, утеснившееся, по мнению многих влиятельных историков, до трех четвертей века (1914–1989), взгляды мира были как минимум четырежды прикованы к Праге. Сначала – в ноябре 1918 года, когда на развалинах Австро-Венгерской империи первым из новых, независимых государств возникла Чехословацкая республика с философом Томашем Масариком на посту президента: кончились, по словам Цветаевой, «триста лет неволи» и начались «двадцать лет свободы». Двадцатилетие, ставшее одной из вершин чешской истории и культуры (вспомним сюрреализм Незвала и Библа, Тейге и Штырского, кино Густава Махаты, вспомним замечательных лингвистов Пражского кружка и великую «Глаголическую мессу» Яначека), завершилось – и это вторая значимая точка – в сентябре 1938-го, когда по Мюнхенскому сговору между правительствами Европы гитлеровская Германия оккупировала Судеты, начав захват страны; из этого и родились процитированные выше цветаевские «Стихи к Чехии», писавшиеся прямо по горячим следам тогдашних событий. Еще через тридцать лет, Пражской весной 1968-го, чехи попытались вернуть себе прежнюю свободу и были раздавлены войсками стран Варшавского договора (тридцать и триста здесь – неслучайная перекличка, ведь и трехвековая неволя для Чехии наступила с разгромом в ходе Тридцатилетней войны восстания за независимость страны от Габсбургов). Наконец, еще через два десятилетия, в декабре 1989 года, «бархатная революция» положила конец коммунистическому режиму, и президентство инакомыслящего писателя-политзаключенного Вацлава Гавела открыло новую эпоху чешской независимости.

У географических захолустий истории (тем более – подобной истории) не бывает. Такой – тектонически масштабной и тектонически плотной, непредсказуемой и беспощадной – история бывает только в точках пересечения мировых координат, средоточиях общей жизни. Чехия – страна в центре Европы, малая страна с долгой историей на скрещении и во взаимодействии нескольких больших культур (немецкой, чешской, еврейской – об их переплетении в Праге и в мифологии Праги не раз писалось[114]). Отсюда наш сегодняшний интерес к чешскому опыту: кому же еще, если не чехам, писать по-кафкиански лапидарную и по-гашековски сардоническую историю Европы в XX веке, как это блистательно делает Патрик Оуржедник?[115]

Мы обращаемся к опыту, конденсированному в литературе, и это опять-таки не случайность. Конечно, новейшую музыку так же невозможно представить без Леоша Яначека и Эрвина Шульхофа, без Богуслава Мартину, Милослава Кабелача и Петра Эбена, как современное кино без фильмов Иржи Менцеля, Милоша Формана и Веры Хитиловой, европейский балет – без постановок Иржи Килиана, а мировую анимацию без выдумок Иржи Трнки и Яна Шванкмайера. Но у языка, слова, словесности как символов собственной родины и самостоятельного народа в чешской истории со времен так называемых будителей, изобретателей и строителей национальной культуры конца XVIII – начала XIX века всегда была особая роль[116]. Один из наиболее известных «будителей», Павел Йозеф Шафарик, еще в 1840-х годах – до Пражского лингвистического кружка было куда как далеко! – шутил, что ни один народ не оставит миру столько учебников грамматики и орфографических словарей, как чехи.

Однако язык в такой ситуации, как чешская, – не только система правил, но и основа прав: свобода. Неслучаен взлет литературы в межвоенное двадцатилетие чешской независимости, как неслучайно и то, что именно журнал словесности «Literarny noviny» в год Пражской весны стал главным печатным изданием в стране и выходил – при населении меньше десяти миллионов – тиражом в 300 тысяч (да исчезни в сегодняшней Франции хоть все литературные журналы разом, писал позже Милан Кундера, этого попросту никто не заметит, а издатели так еще и с облегчением вздохнут…). Причем слово здесь, как нигде, с одной стороны, насыщено фольклором, стариной, ее приметами и поверьями, а с другой – дышит вольностью и непредвосхитимостью устной, уличной, застольной речи. Уникальным мастером златокузнечной работы с подобным драгоценным сплавом был Богумил Грабал.

Язык – это свобода, написал я, как будто забыв, что «песнь» и «казнь» рифмуются не только в стихах загнанного Мандельштама. У слова в Чехии особая судьба еще и в том, куда как знакомом нам в России смысле, что за слова предают и продают, убивают и доводят до самоубийства, гноят в застенках, заталкивают в подполье, выдавливают в эмиграцию. Так произошло с немецкой и еврейской литературами Праги первой трети XX века, которые пали жертвой нацистского Холокоста во время Второй мировой войны и родной национально-государственной ксенофобии после нее. Так во многом случилось с чешской словесностью и гуманитарной мыслью уже подсоветских времен, частью ушедшей в самиздат, как тот же Грабал, как Ладислав Фукс и Иван Клима, Людвик Вацулик и Даниэла Годрова, как философ Ян Паточка, поэт Мирослав Голуб и прозаик Павел Когоут, а частью – влившейся в большой мир, как Кундера и Шкворецкий, как летописец концентрационных лагерей Арношт Лустиг и хроникер изгнанничества Эгон Хостовский.

Ряд этих писателей уже относительно известны в России: кого-то не так давно печатали в «Иностранной литературе», у некоторых даже вышло по нескольку книг, Кундера и вовсе стал, что называется, «культовой фигурой»; знакомство с иными – и, поверьте, замечательными! – еще предстоит. Как бы там ни было, нынешний литературный гид по Чехии[117] – не только подведение итогов минувшей исторической эпохи 1990-х годов и XX столетия в целом (задача, впрочем, и сама по себе важная). Но в ней хотелось бы видеть – после расставания России с имперскими замашками и великодержавными амбициями – начало нового и для читателей, и для пишущих, переводящих, издающих витка живой заинтересованности в том, что происходит сегодня в литературах, в культурах, в душе и в жизни людей близких нам стран Восточной и Центральной Восточной Европы.

Предыдущая главаГлава 40 из 137Следующая глава