К книге
О людях и книгахРазговор о поэзии. Оглавление любви
74%
Разговор о поэзии. Оглавление любви
101

Любые антологии – устройства памяти. Память же (если на миг отвлечься) только по видимости вызывается тоской по началу и будто бы возвращает тоскующего к истоку: словно кинолента сна, которую запускает пробуждение, память действует с конца, она – предвестие утраты в сознании, все-таки не желающем, вопреки неизбежному, с этой утратой смириться. Не случайно книга, составленная Борисом Хазановым[275], открывается словами из письма Каролины Шлегель о мире, который однажды сгорит подобно клочку бумаги, но так, что последней оставшейся от него искрой будет произведение искусства, и мужественными ахматовскими строками о неразлучности поэзии со смертью и печалью.

В заглавии книги и в ее смысловом центре – идея абсолютного стихотворения, которое, как пишет составитель, замкнуто в себе и «есть тот единственный случай, когда знак всецело становится смыслом»: «Его совершенство исчезает в нем самом». Не менее важна еще одна мысль Бориса Хазанова – о том, что абсолютное стихотворение, которому больше «не нужна история», как бы упраздняет своего автора, но обращается к невидимому читателю, делаясь для него (и делая его) точкой отсчета. Между концом и началом такого Мёбиусового листа нет разрыва и противостояния. Надо ли добавлять, что в этом заключается дело поэзии, и пояснять, почему она живет метафорой, метаморфозой?

Абсолютная антология, тем более – минималистски, как у Хазанова, представляющая каждого из узкого круга сорока пяти избранников одним-единственным стихотворением, не может не быть субъективной. Напротив, субъективность или, иначе говоря, авторская личность (см. борхесовскую «Личную библиотеку») – ее принцип. В подобных случаях ловить составителя на, право же, очевидных «упущениях», предполагая себя будто бы умней или начитанней, – нелепо и смешно; напомню мандельштамовский, начала 1920-х годов, замысел антологии русской поэзии, где был представлен Борис Лапин, но не нашлось места для Брюсова. Читателю, заведомо включенному Хазановым в структуру книги, в сам ее состав и в примечания к отобранному, подарена счастливая возможность следовать здесь за ходом мыслей другого, признательно отвечая на нее собственной мыслью: «А помните, есть еще…» (скажем, Данте, Петрарка и Камоэнс, Мицкевич, Лесьмян и Пессоа, Шелли, Кавафис и Анненский, Случевский, Полонский и Хлебников, Кузмин, Введенский и Тарковский – замените или дополните сами).

Так что интереснее и плодотворнее проследить выбранный Борисом Хазановым принцип, поймать его смысл, увидеть в многостворчатом зеркале портрет составителя, а у него за плечом – себя, читателя. Опять-таки не случайно, чтов книге так много стихов-обращений, когда поэтическое «я» добровольно самоустраняется в пользу читательского «ты» («Ты был, видел, дивился» у Гёльдерлина) и общего «мы» (пушкинское «не все ли нам равно?»). И, напротив, показательно, что именно «чистой» поэзии – скажем, Малларме, Валери – в сборнике «абсолютных» стихов нет: даже в герметичной лирике Хазанов дорожит образом адресата и даром собеседования («Нет лирики без диалога», – настаивал Мандельштам, цену немоты и безответности знавший).

Зато в томике немало «стихов о стихах», нередко в России со снисходительностью именуемых «литературными», – обращений к поэзии, к книге, от «Памятника» Горация, который долговечней бронзы и выше пирамид, до его северной копии, «твердой вещи» Бродского, от которой «в веках борозда длинней, // чем у вас с вечной жизнью с кадилом в ней», от «бедной моей книжки» ссыльного Овидия до Орфеевой лиры эмигранта Ходасевича, от «Поэтического искусства» Верлена до «Читая стихи» Заболоцкого. Замечательно, что у двух последних, казалось бы признанных лириков, составитель выбрал именно плоды поэтической рефлексии – стихи-раздумья, стихи-манифесты. Так антология стихотворений складывается в портрет поэзии, обогащенный внутренними рифмами-перекличками: например, Ахматовой с Державиным (в том числе – ахматовское «ржавое» золото и «ржавчина» в самом державинском имени, как тонко намекает составитель) и с Китсом (китсовская цитата в «Поэме без героя», еще раз процитированная составителем в примечании), «Пироскафа» Баратынского с бодлеровским «Приглашением к путешествию», «моста Мирабо» в стихах Аполлинера и в справке о самоубийстве Целана.

И еще один важный вариант таких обращений – слово, обращенное к поэту другого языка (пушкинское «Из Пиндемонти») или даже к самому этому другому языку («К немецкой речи» Мандельштама). Поэзия неотделима от родной, прирожденной поэту речи и потому как бы обречена оставаться национальной, – но поэзия обречена, если она только национальной и останется. При совершенной замкнутости в себе абсолютное стихотворение как бы вмещает в себя все и становится собой, не ограничиваясь только собою, больше того – себя преодолевая. Об этом – знаменитое «Блаженное стремление» Гёте: «Никакая даль тебе не помеха», чтобы сгореть в чужом огне, но если ты не понимаешь смысла этого перерождения-растворения в другом, то «ты лишь печальный гость на темной земле». Борис Хазанов напоминает любимую борхесовскую мысль о целой литературе в одном человеке, приводя в пример как раз Гёте – и Пушкина.

Комментарий к любой книге отсылает к множеству других книг и потому в большой части совпадает с другими комментариями. Но если этот комментарий чего-то стоит, то в нем обязательно есть – малая ли, большая ли, не это сейчас важно – «своя» доля. Так и с антологиями: хорошая отличается тем, что можно найти – и с каким удивлением, с какой мандельштамовской «радостью узнаванья»! – только в ней. Без девяти десятых тех поэтов, которые включены в книгу Хазанова, вообще нельзя представить себе европейскую лирику, но тем ценнее в ней (см. выше о субъективности) неожиданное средневековое «Празднество Венеры» и Август фон Платен или, допустим, А. К. Толстой, Гумилев и Багрицкий. Но столь же поразителен в некото-рых случаях выбор конкретного стихотворения данного поэта: для меня здесь новым открытием стали загробная песнь из набросков второй части романа Новалиса «Генрих фон Офтердинген» и киплинговская «Стража на мосту через Карру», – две эти вещи, по-моему, вообще из самых сильных и глубоких в книге, которой и без того глубины не занимать.

Ближе к середине своей антологии Борис Хазанов бегло обмолвился по поводу Гейне (внимательный читатель подобные личные ноты и реплики a part не пропустит!), что любовь к этому поэту, кажется, «уходит вместе с поколением, к которому принадлежит составитель». Но быть может, хазановская книга вообще сложена в предчувствии ухода – то ли старой Европы, то ли ее поэзии, то ли любви к ним, той нашей, прежней любви к ним, прежним. Так, по крайней мере, показалось мне. По мысли героя одной из борхесовских новелл, многосоставного рассказа о переселении душ «Бессмертный», с приближением конца от воспоминаний остаются только слова, отдельные слова. «Абсолютное стихотворение» выглядит в этом смысле оглавлением европейской лирики почти за три тысячелетия, от Сапфо до Бродского, когда многократно ускоренным движением мысли в долю секунды, кажется, перебираешь уже одни заглавия, несколько имен, несколько цитат. Это усилие удержать смысл в преддверии утраты – с него я выше начинал – вероятно, и есть поэзия, «поэтическое состояние», по Валери, которым жива она сама и которым, его ища, живы мы, ее благодарные читатели.

Предыдущая главаГлава 101 из 137Следующая глава