К книге
Казачий алтарьКНИГА ТРЕТЬЯ. Часть первая. 1
68%
КНИГА ТРЕТЬЯ. Часть первая. 1
73

Отверзлись хляби небесные и трое суток кряду поили степь, точно живой водой избавляя от зимней немочи. И солнце проглянуло умытое, окрепшее, по-мартовски ясное! И загремело ярополье, круша на косогорах сугробные оталыши, разгоняя ручьи в долину Несветая, — где по балкам и старицам, где по ревучим теклинам, а то и прямопутьем, своенравно топя хуторские угодья.

Подступило половодье и к шагановской леваде. Коловерть захватила берег и, наползая на луговину, грозила яблоням и камышовой клуне. Узнав об этом от сына, Лидия без промедления убрала оттуда огородную утварь. А затем допоздна, при блеске молодого месяца, копала вдоль база защитную канаву. Федюнька ей помогал — оттаскивал к забору хворост, отгребал вороха прелой ботвы. А на стояке плетня копилкой сидел кот Кузя и одобряюще мурлыкал. Порой, шаля, он тянул лапку к серебряной серьге полумесяца, висевшей как будто рядом. Но, слыша мальчишеский смех, кособочил рыжую голову и удивлённо замирал. Федюнька поглядывал то на кота, то на блескучие капельки звёзд, то на лунный сад и чему-то улыбался. А мать, тяжело дыша, поочерёдно орудовала штыковой и подгребной лопатой и на вопросы не отвечала. И, поддавшись её настроению, пострел приумолк, старательно очищал с лопат налипь, чтобы маме легче работалось. Усталость и скука одолевали, и он прислушивался, как в прибрежных потёмках, прибывая, позванивала вода, словно стеклянные висюльки люстры.

Спать легли в нахолонувшем за день курене. У обоих хватило сил только помыться да перехватить тыквенной каши. Укрыв сынишку, Лидия вошла в зал, стала раздеваться. На перемену погоды болезненно ломило поясницу. Вспомнив, что скоро Пасха и в лампадке осталось масло, она подошла к божнице, нащупала коробочку спичек на краю угольника. Оранжевая горошинка лампады осветила комнату, кинула тусклую тень на стенку. Лидия погрела одеревенелые ладони над огоньком. И, близко глядя на икону, на лик Богородицы, вдруг ощутила прилив волнения. Точно этот мрак, кругом обступало её одиночество. Она зашептала молитву, но слова как-то теряли значение. Пережитое въяве, земное терзало душу. Ей верилось и не верилось, что был дом полон людей. И казалось, ничто не порушит шагановской семьи! Жили они воедино, понимая друг друга. Вихрь войны разметал! Навеки унёс свёкра... И теперь она с сынишкой и греет хату, и тянет жилы на колхозной каторге, живя одним — ожиданием мужа...

Ветер-полуночник, разгулявшись, гнал сон. Лидия смятенно прикидывала: когда отослала мужу последнее письмо. Ответ чаще всего получала недели через три. Яков молчал второй месяц. Как будто и не приезжал на побывку... Она поднялась, ёжась от прохлады, достала из комода связку конвертов. Поцеловала подвернувшийся листок и, улыбнувшись причуде, аккуратно положила письма мужа под свою подушку. Думая о любимом, сама не заметила, как подремь спутала мысли ...

И увидела она под ветром, в текучем золоте, колосящуюся ниву и себя — праздничную, распокрытую, в белом платье. Вдвоём с сынишкой идут они по степной дороге, над которой струится дивный свет, заливая горизонты, и навстречу им — неведомая путница. Чем ближе подходила она, тем необоримей охватывала Лидию радость. Старинное одеяние, омофор на голове, просветлённое чело, показалось, были знакомы. Она пригляделась. И восторженный ужас объял душу! Лидия узнала, узнала Богородицу... А та, что остановилась перед ними, в чьих омутных, сияющих очах таились жалость и скорбь, протянула руку, поднимая Лидию с колен. «Мы встретились на дороге, сестра моя. И равны в своём материнстве, — ласково увещевала Владычица. — Скажи, есть ли где поблизости источник? Меня мучит жажда. Я иду издалека». — «Есть! Мы покажем. Здесь, в балке, родничок», — приветливо отвечала Лидия и первой спустилась по тропинке. К удивлению, у родника сидели и дед Тихон, и свекровь. А Яша — она угадала его по походке — тоже спешил к родным по чабрецовому скату. Невыразимую благодать ощущала Лидия, пока не подошли к роднику, мерцающему на дне балки. Она глянула вниз и вскрикнула: вода почернела! «В этом каменном ложе не вода, а слёзы, — проговорила Богородица, вознося руку. — Разве ты не знала?» — «Нет! Мы раньше пили из него...» — «А теперь — война. И велики страдания, и безутешны печали. И ты, сестра моя, не приходи сюда. А кто испил — уже поздно... Там, на холме, зреют яблоки. Принеси мне, добрый отрок». И когда Федюнька подал сквозящие белым наливом плоды, Пресвятая Дева поцеловала его в вихрастую макушку. «Вот истинное счастье, зерно земное. В детях мы остаёмся. Или умираем дважды, если теряем их...» Владычица прощально кивнула и пошла, быстро удаляясь. Лидия оглянулась — балку затянуло сумраком: ни Якова, ни родных уже нельзя было разглядеть. Раскатисто загрохотало. Рыжей гадюкой вильнула по тучам молния. Лидия закричала вслед Богородице, взывая о помощи. Но не услышала своего голоса...

Разбуженная страхом и ощущением чего-то несбывшегося, Лидия долго лежала с открытыми глазами, стараясь разгадать запутанный сон, понять, к добру он или к беде. Говорят, Пресвятая дева является избранным. Но как объяснить родник? Чёрное — к несчастью. И без того тревожно на сердце, а тут привиделось такое... Одно утешало, что Странница поцеловала Федюньку в голову. Это, конечно, к хорошему.

А перед зарей, шлёпая босыми ногами по полу, пострел примчался из спальни. Растолкав мать, юркнул к ней под одеяло — в теплушко.

— Ты, маманюшка, сны глядишь, а на хутор немцы лезут. Слышишь, пушки? Давай в погреб сховаемся!

Спросонья Лидия не сразу сообразила.

— Какие пушки?

— Да на берегу! Близочко...

И верно, в поречье перекатывались гулы. Они доносились с разноголосицей ветра как будто издалека. Но громущие удары вдруг ахнули по соседству, сотрясая речную излучину. По окнам стегануло дождевым кнутом. И, не тая одури, ветрюган загудел верхушкой осокоря, прогрохотал — к пустым хлопотам — опрокинутым ведром. Жулька заметалась на цепи, подхватывая собачий переполох. Точно дразня, шквалистые порывы обложили двор шумом и посвистом, жа-а-алобно, как в дудки леших, заиграли в кривые водосточные трубы. Но на минутку притихло, — и Лидия распознала знакомые с детства, радостно волнующие раскаты.

— Это не пушки! — улыбнулась она, тормоша сынишке вихры. — Речку, слава богу, взломало. Ледоход! Может, скатится вода. Веселиться впору, а ты забоялся.

— И ничуточки! А как деда Тихон наказывал доглядать, то и доглядаю, — пробубнил Федюнька. — Шут его знает, что гремит. Я трошки спутал.

Предутренняя дремота заволакивала сознание. Лидия прильнула к сынишке, затаилась, ощущая беззащитную лёгкость его тельца, тонкость рук, талый, чудесный, до слёз волнующий запах кожи.

— Спи, защитничек мой родной, — не сдержалась она, охваченная жалостью. — А утром картошки сварим!

Федюнька согрелся и, высвободившись из постельной тесноты, вскарабкался на подушку. Засопел, прикидываясь спящим. А сам недоверчиво вслушивался в ненастную темень. Её коломутили петушиные запевки, лай, неведомые скрипы и стуки, завывание в дымоходе.

— Мамань, а Танька Дагаева сказала, что в трубе домовой воет.

— У него другие заботы. Он двор и хату оберегает. А это — ветродуй степной.

— А как он, домовой, оберегает?

— Тайком. Вот сейчас, может, стоит возле кровати и на нас смотрит.

— Ух ты-ы!.. — изумился мальчонка и прижался к матери. — А он дюже страшный?

— Ты бы не говорил так: «трошки», «дюже». Как старичок, ей-богу! Надо выражать мысли грамотно, как в школе учат.

— А домовой на кого похож? — не унимался Федюнька.

— Как тебе сказать... — задумалась Лидия, припоминая сказки и поверья. — Пожалуй, на человека. Только поменьше и шерстью весь покрыт.

— А что лопает?

— Он же дух бестелесный. Ему еды не нужно.

— Вот это да! — снова воскликнул Федюнька с изумлением и, помолчав, серьёзной интонацией, напоминающей дедову, рассудил: — Картошки — на дне ящика. Давай потерпим. А как посодим, уродится, тогда и наедимся от пуза.

— Далеко до лета! А у тебя рёбра, как карандашики, перечесть можно.

— Летом и тютина, и сливы, и груши...

— Ты бы не растравлял себя. Не фантазировал! Даст Бог, до зелени дотянем.

— Мы с Колькой Наумцевым на сусликов собираемся. Может, выльем, пока в балках вода. С мясом будем! У него и собака зверьков берёт!

— После расскажешь. Закрывай глазки и — спи. Ни о чём не думай, — остановила говорушку Лидия.

А на дворе ярился ветер, то усиливая, то относя громыхание ледохода. По окнам сёк дождь, дребезжал отошедшим от рамы стеклом. Федюнька почему-то вздыхал, ворочался, привлекая внимание дремлющей матери. Наконец не выдержал, вымолвил жалобно:

— Как же не думать, когда пацаны задразнили. Проходу не дают. А вчера и побили...

— Тебя? Батюшки-светы! За что?

— Да Коляденок... Приставал, обзывался. В лужу глубокую копырнул, а я его по ряшке! Он с их края мальчишек подговорил... Только я, маманюшка, не заплакал!

— Горе ты моё луковое! — попеняла мать, встав на колени и ощупывая голову своего сорванца. — Нигде не болит? Правда? Ну зачем ты с верзилой схватился? Всем клички дают. Ты не отзывайся!

— Я пробовал. Не отстают! Так «фрицем» и крестят. И дедушку Стёпу ругают по-всякому. Витька брехал, что он немцам ботинки лизал. А я, как услышу, снова Коляденку врежу!

— И дай! — вырвалось у Лидии, опалённой гневом. — Заступись за дедушку!

— Я помню, он мне пряник здо-оровенный привозил! И стишку учил: «Вот уж солнце встаёт, из-за пашен блестит». А деда Тихон показывал, как драться. Разок под дых, опосля — по скуле.

Лидия обхватила сынишку за плечи, сбивчиво зашептала:

— Никого первый не трожь. А если обидят, не робей! Дай сдачи! И помни... Все твои родные — хорошие люди. И дед Степан был справедливый человек. Витькину сестру из списков вычеркнул, чтобы в Германию не угнали. А теперь этот паршивец... Ты не слушай их! Они дразнят по глупости. И так говори: вот вернётся отец с фронта, он вам языки укоротит!

Поддержка матери Федюньку окрылила. Он подождал, пока она уляжется, и решительно предложил:

— А давай уедем! Мне места мало — клюют. Тебя в тюрьму сажали. Папанька ещё на войне. Может, к бабушке Поле удерём?

— Знать бы, где они сейчас, — со вздохом отозвалась Лидия и, отвернувшись к стене, окаменела. Лишь подрагивало неприкрытое одеялом плечо.

Федюнька догадался, что маманюшка плачет. И не шевелился, молчал, боясь расстроить ещё сильней. Наказывал дед Тихон терпеть и тайны хранить. С возникшим перед глазами образом бородатого прадеда, по ком скучал, он и уснул...

С воспалёнными, точно ослепшими глазами, Лидия поднялась затемно. Зажгла в горнице коптилку. Как заведённая, принялась растапливать печь. Выбрала из поддувала сажу, притащила с веранды мешок с кураем[54] и, царапая руки, доверху набила горнило колючими веточками. Подпалив, стояла и слушала рокот пламени и не могла отрешиться от думок — вязались они бесконечными узелками.

Прежде распад шагановской семьи и все мытарства Лидия воспринимала как несправедливо тяжёлое, неведомое наказание. И поныне угнетали враждебность уполномоченного НКВД Холина, раз в месяц вызывающего в райотдел, насмешки хуторян. Она научилась терпеть. Она умела это делать — не отвечать. Жизнь, во всей глубине, виделась иным, чем до лагеря, умудрённым зрением. Но Федюнька... Тут она оказалась безоружной. Сполна отведав горя, Лидия верила только в милосердие. Выходило, что напрасно. Новая напасть, повременив, опять метит в него. Да ведь как безжалостно! Даже кличку дали мальчонке не случайно, а по наущению взрослых, чтобы отделить от ровесников, чтобы сызмалу понял ущербное родство с дедом-старостой. А он, несмышлёныш, это чувствует своей маленькой душой и не может примириться. Готов и в одиночку драться (вот уж шагановская порода!) и за себя, и за деда. Обдумывая, как уберечь сына от ужалистых нападок, Лидия испытала негаданное волнение, — характером напоминал он отца, и ему передалось нечто главное, присущее предкам-казакам.

Курай раскалился на колосниках пышущими шапками. Пора было за дровами. На крыльце сторожил ветер — поцеловал в лицо, разметал узел волос, шало подбил подол юбки. Уже светало. Над крышей летницы розовела проталина неба. Дождь иссяк, но с желоба дробинами падали, громко разбивались о дорожку, сверкучие капли. Выкупанный осокорь празднично белел. А в другой стороне, на леваде, туманчик цеплялся за ветки верб. Ни огород, ни деревья не затопило. И, повеселев, Лидия зашлёпала по мощенке, по мелким лужицам. Перед дверью дровяника, на размокшей земле, она увидела два следа, отпечатанных подошвами армейских ботинок. Дверь со сдвинутым засовом покачивал ветер. Недоумение и страх пригвоздили на месте. Кто мог позариться на последние дровишки? Только нездешний. Она попятилась к базу, сдёрнула с огородки вилы. Надеясь, что злоумышленник всё же ушёл, Лидия рывком отдёрнула щелистую дверь.

— Кто здесь? — спросила отрывисто, грозно.

Из призрачного сумрака, из-за перевёрнутой тачки показалась большая лохматая голова. Окатила оторопь, — вспомнилось, как рассказывала о домовом. Через мгновение к ней шагнуло, встав в полный рост, человекоподобное существо, как показалось, в шерсти. В упор уставились на неё, блеснув, осколки одичалых глаз.

— Я есть Гервиг, — проскулило это жуткое, на сатану похожее создание, расправляя на плечах старую закошлатившуюся попону, найденную в дровянике. — Не прохонять менья, Лида... Я не есть фор! Я бешать Дрезден... Мнохо фота! Я искать тебья. Мишя сказать: дом и большой дерефо...

Только теперь она с недоумением узнала одного из пленных немцев, которых подкармливала прошлой осенью. На неё смотрел жалкий, полубезумный оборванец. Смуглое лицо в густой щетине, горбатый нос, углисто-черная шевелюра взаправду делали его похожим на захудалого чёрта. Одет этот бродяга был убийственно легко: короткая шинелька с болтающимся на пуговице хлястиком, грязные форменные штаны, дырявые ботинки.

— Как ты нашёл меня? — растерянно вымолвила Лидия, оценивая происходящее и холодея от мысли, что беглеца найдут в её дворе.

— Мишя! Мишя прифет передать! Дом и большой дерефо... Я малшик спросить, — он сказать.

Лидия с досадой вспомнила, что когда-то дядька Мишка Наумцев, ездивший в Пронскую, передавал поклон от пленного. Он, длинноязыкий, зачем-то и объяснил, где она живёт.

— Я не поняла... Ты удрал? Сбежал из-под конвоя? — посуровела Лидия, в которой боролись жалость и непримиримое желание немедленно выгнать сумасброда.

— Да! Бешать...

— Вот что, друг любезный, — объятая решимостью, строго сказала Лидия. — Выходи и чеши-ка подальше! А лучше в сельсовет. Добровольно сдайся. Всё равно от милиции не скроешься.

Гервиг вдруг скакнул назад и стал объяснять по-немецки, как будто хозяйка могла понять.

— Das ist nicht moglich! Jch will zu Hause unsinnig. Dort sind Eltem und liebe Lotta! Jch gehe nachts[55].

— Какой там дом... — осадила Лидия, услышав знакомое со школы слово.

— Mein Vater sagte: wenn etwas schwer und miihsam ist, versuch’s, anstatt zu klagen[56].

— Ну, довольно! He лопочи! Я не понимаю. Выходи! — сердито крикнула Лидия. — Шнель!

Измождённый голодом, сгорбившийся скиталец вылез в дверь, как-то потешно, высоко поднимая колени. Лидию обожгли звероватые, воспламенённые злобой глаза. Запоздало осенило, что он на краю помешательства. В рваной шинелишке собрался домой, в Германию.

Косясь на Лидию, на выставленные вилы, пленный бочком двинулся вдоль стены. И вдруг остановился, закрыв лицо бледными ладонями, зарыдал. Лидии стало не по себе, она смешалась. А хитрец, уловив это, бросился на неё отчаянным прыжком! Она с испугу дёрнула руками. Боковое остриё тройчаток впилось немцу в бедро. Боль откинула Гервига назад, он схватился за рану. И тут же, затравленно оглянувшись, припадая на здоровую ногу, похромал к зарослям краснотала. На леваде ещё раз оглянулся. И столько обиды, тоски было в плачущих его глазах, что Лидия отвернулась. На заострённом жале вил рдела ягодка крови...

Предыдущая главаГлава 73 из 108Следующая глава