К книге
КурортникКурортник. Уныние
19%
Курортник. Уныние
6

Когда я сейчас думаю об оптимизме первых своих дней в Бадене, о тогдашних своих детски радужных надеждах, наивном доверии к здешнему водолечению и тем более о почти фривольном самообольщении и мальчишеском тщеславии, с какими я себя тогда почитал сравнительно молодым и бодрым, вполне обнадеживающим легким больным; когда я вспоминаю все это игриво-легкомысленное настроение тех первых дней, свою примитивно-дикарскую веру в Баден, в безобидность и излечимость своего ишиаса, свою веру в теплые источники, в курортного врача, в диатермию и кварцевую лампу – тогда я лишь с трудом удерживаюсь от искушения подойти к зеркалу и показать себе язык. Боже ты мой, и как же рассыпались эти иллюзии, как угасли эти надежды, что осталось от того стройного, эластичного, благожелательно улыбающегося приезжего, который, играя ротанговой тросточкой и любуясь самим собой, пританцовывая, спускался по Баденштрассе! Что же я был за дурак набитый! Более того, что осталось от столь оптимистичной, лакированной, приспособленческой, светской философии, которой я тогда играл и рисовался не хуже, чем своей ротанговой тростью!

Правда, трость пока какой была, такой и осталась. Не далее как вчера я с возмущением отверг предложение банщика насадить на мою изящную тросточку проклятый резиновый наконечник. Но кто поручится, что я не приму это предложение, если мне его повторят завтра?

У меня жуткие боли, и не только при ходьбе, я и сидеть не в состоянии, так что с третьего дня все больше лежу. Когда я утром вылезаю из ванны, две крохотные каменные ступеньки доставляют мне немало трудов – пыхтя и обливаясь потом, я подтягиваюсь за перила вверх, едва нахожу силы накинуть на себя купальную простыню и надолго поникаю на стуле. Надевание ночных туфель и халата стало ненавистной, тяжкой обязанностью, путь до серного источника, затем от источника к лифту и от лифта к спальне – кропотливейшим делом, нескончаемым, мучительным путешествием. Я пользуюсь в свое утреннее путешествие всеми доступными мне подсобными средствами, цепляюсь за банщика, за дверные косяки, за перила, держусь за стенки и, пренебрегая всякой эстетикой, двигаю ногами и ворочаю тазом в той же тяжеловесно-обреченной, полуплавающей манере, что была с насмешливым сочувствием подмечена мною когда-то (о, как бесконечно давно это было!) у старой дамы, которую я счел возможным сравнить с морской львицей. Если когда-либо фривольная шутка оборачивалась против самого шутника, но тут, без сомнения, это имело место.

Утром, когда я сижу на краю кровати, страшась болезненной задачи – нагнуться за ночными туфлями, или, смертельно усталый после ванны, оседаю в полудремоте на стуле, память подсказывает мне, что еще недавно, еще несколько недель назад, я, бывало, по утрам, едва вскочив с постели, энергично и точно выполнял дыхательные упражнения, расширял грудную клетку, доской втягивал живот и, уверенно и ритмично, как из гобоя, выпускал набранный в легкие воздух. Вероятно, это правда, но сейчас трудно поверить, что я когда-то мог на прямых ногах, не сгибая колен, подолгу пружинить на носках, медленно и низко приседать и выполнять всякие другие сложные гимнастические штуки!

Правда, меня в самом начале курса сразу же предупредили, что подобные обострения возможны, что ванны очень утомляют и у многих пациентов во время лечения боли сперва даже усиливаются. Ну что ж, кивал я. Но что усталость будет такой ужасной, боли настолько сильными и гнетущими, этого я никак не предполагал. Всего за неделю я превратился в дряхлого старика, рассиживающего в доме или на скамейке в саду, лишь с трудом встающего опять на ноги, неспособного уже подняться по лестнице и вынужденного прибегать к помощи боя, чтобы войти и выйти из кабинки лифта.

Внешний мир тоже припас мне возможные разочарования. Совсем рядом, в Цюрихе, живет много моих близких друзей, и они знают, что я болен и нахожусь здесь на лечении, двое даже твердо обещали меня проведать, когда я по пути сюда навестил их. А приехать – никто не приехал и, конечно, не приедет; что я на это рассчитывал и заранее радовался, опять-таки следует приписать моей неистребимой ребячливости. Нет, разумеется, они не приедут, я же знаю, как они заняты, все эти бедные, загнанные люди, и как поздно они почти ежедневно ложатся спать по возвращении из театра, ресторана, гостей; глупо было с моей стороны об этом не подумать и, как малое дитя, легковерно ожидать, что им доставит Бог весть какое удовольствие навестить меня, больного, скучного старика. Но я всегда предполагаю самое невероятное, жду самого несбыточного; едва познакомлюсь с человеком и найду его симпатичным, как уже приписываю ему все достоинства, мало того, требую их от него и бываю разочарован и огорчен, если мои ожидания не оправдываются. Так получилось у меня и с довольно красивой молодой дамой в нашей гостинице, с которой я несколько раз беседовал и которая мне очень понравилась. Правда, когда в качестве любимых своих книг она перечислила мне несколько пошлейших развлекательных романов, я на миг смутился, но тут же сказал себе, что я, специалист и знаток в вопросах литературы, не вправе предполагать в других подобной же осведомленности и понимания в этой области. Я проглотил книжные заглавия, осудил себя самого и продолжал ожидать от дамы лишь самых прекрасных и благородных слов и поступков. А вчера вечером в гостиной она совершила убийство! Такая милая, приятная, даже красивая дама, женщина, которая, уж конечно, в моем присутствии никогда бы не ударила ребенка и не стала мучить животное, усевшись за рояль, с ясным челом и невинными глазами, в моем присутствии, неумелыми, но сильными руками изнасиловала и прикончила прелестнейший менуэт восемнадцатого века! Я пришел в ужас, сидел подавленный, красный от стыда, но никому и в голову не пришло, что случилось что-то дурное, я был одинок в своих нелепых претензиях. О, как тосковал я по привычному одиночеству, по своей берлоге, которую мне вообще не следовало бы покидать, где хоть достаточно бед и страданий, но зато нет роялей, нет литературных разговоров, нет моих культурных ближних!

Да и все это лечение, весь этот Баден – до чего они мне опостылели. Большинство постояльцев нашей гостиницы, как мне известно, в Бадене не впервые, многие приезжают на здешние воды в шестой, а то и в десятый раз, и, по теории вероятностей, со мной будет то же, что и с ними, что и со всеми больными обменом веществ: болезнь от года к году будет прогрессировать, и надежда на выздоровление сменится более скромной надеждой – ежегодными поездками в Баден хоть на время получать какое-то облегчение. Правда, врач по-прежнему тверд в своих заверениях, но ведь такова уж его профессия, а что мы, пациенты, внешне хорошо выглядим и производим впечатление цветущего здоровья, то этому – в отношении объема – способствует роскошная пища, а в цветовом – кварцевая лампа, придающая нам декоративный загар, так что нас легко принять за только что спустившихся с гор альпинистов.

Вдобавок еще морально опускаешься в этой ленивой и расслабляющей курортной атмосфере. Те немногие добрые спартанские привычки, которые я прививал себе на протяжении многих лет, дыхательные упражнения и гимнастика, умеренность в еде, пошли прахом, причем с прямого благословения врача; точно так же почти вовсе угасло мое первоначальное намерение наблюдать и работать. Не то чтобы я сожалел об этой Psychologia balnearia, напротив, она с самого начала не являлась опусом, целеустремленной попыткой создать художественное произведение, а всего лишь занятием, маленькой ежедневной тренировкой для глаза и руки. Но и тут возобладала лень, я потребляю ныне мало чернил. Если б не победа над голландцем, которая тоже далась мне несоразмерно тяжело, я вынужден был бы прямо-таки констатировать застой и загнивание. И в некоторых отношениях мне ничего другого и не остается. Прежде всего мною овладели вялость, унылая лень, удерживающие меня от всего доброго и полезного, а именно от всякого, даже ничтожного, физического усилия. Я едва могу принудить себя совершить краткую прогулку, а после еды, так же как и после ванны и процедур, часами валяюсь в постели и в шезлонге; что же касается моего душевного состояния, то о нем я составлю себе более точное представление позднее, когда перечитаю когда-нибудь эти дурацкие заметки, над которыми, не полностью еще утратив чувство долга, время от времени просиживаю час-другой. Я весь сплошная вялость, тупая скука, сонливая лень.

Однако мне не миновать еще более постыдного признания. Что меня не тянет ни работать, ни думать, ни даже читать, что я духовно и физически утратил всякую бодрость и энергию – уже само по себе достаточно плохо, но есть нечто и похуже. Я начал входить во вкус именно самой что ни на есть поверхностной и оглупляющей, пустой и порочной стороны нашей праздной курортной жизни. За обедом, например, я съедаю все подаваемые нам деликатесы отнюдь уже не просто так, шутки ради, с ощущением внутреннего превосходства или по меньшей мере с иронией, как было поначалу, – нет, я ем, я жру, хотя давно забыл, что такое голод, расправляюсь со всем изысканным длиннейшим меню дважды в день с невоздержанной тупой прожорливостью скучающего человека, жирного, равнодушного буржуа, как правило, пью к ужину вино, а перед сном взял себе в привычку опоражнивать бутылочку пива, от которого почти двадцать лет назад совершенно отказался. Вначале я принимал пиво в качестве снотворного, мне его рекомендовали, но вот уже много дней пью его чисто по привычке и невоздержанности. Просто диву даешься, до чего быстро усваивается все дурное и неразумное и до чего легко превратиться в разленившегося пса и жирного борова – чревоугодника!

Но мои порочные наклонности отнюдь не ограничиваются обжорством и выпивкой, ничегонеделанием и лежанием на боку. Рука об руку с физической изнеженностью и ленью идет и духовная. То, что я никак не считал возможным, произошло: я не просто избегаю в духовной сфере всех трудных, неровных и опасных путей, но и в духовной сфере лениво и прожорливо ищу те самые пошлые, извращенные, идиотски помпезные и бессодержательные развлечения, каких всегда избегал и которые ненавидел и за пристрастие к которым постоянно обвинял и презирал буржуа, и особенно горожанина, наше время, да и всю нашу цивилизацию. Я теперь настолько приблизился к среднему уровню курортника, что не только не ненавижу и не избегаю этих развлечений, а сам ищу их и в них участвую. Еще немного, и я начну читать списки приезжих на воды (из всех времяпрепровождений пациентов последнее для меня самое загадочное), буду часами обсуждать с фрау Мюллер ее ревматизм и все виды помогающих от этой болезни травяных настоев, буду посылать друзьям открытки с новобрачными или отважными людьми-бураками.

Теперь я часто посещаю концерты в курзале – долгое время я старательно их избегал, – сижу, как и все остальные, на стуле, слушаю, как течет и течет легкая музыка, и с удовольствием ощущаю, как с ней, слышимо и ощутимо, протекает отрезок времени, отрезок того самого времени, которого у нас, курортников, в таком избытке. Подчас меня завлекает и околдовывает сама музыка, чисто чувственное воздействие нескольких хорошо звучащих инструментов, причем ни характер, ни содержание исполняемых вещей вовсе не доходит до моего сознания. Пустые пьески, весь стиль и почерк которых всегда вызывал во мне отвращение, я теперь безропотно выслушиваю до конца. Я сижу четверть, а то и полчаса, усталый и обмякший, среди толпы других скучающих людей, тоже слушаю, как течет время, тоже делаю скучающее лицо, тоже бездумно почесываю себе шею или затылок, упираю подбородок в набалдашник тросточки или зеваю, и лишь в отдельные мгновения душа моя испуганно и непокорно вздрагивает, будто пойманный степной хищник, внезапно пробудившийся в неволе, но вскоре вновь погружается в дремоту, и спит, и грезит дальше, подспудно, без меня, потому что я отделился от души с тех пор, как рассиживаю на этих концертных стульях.

И лишь теперь, когда я сам целиком и полностью сделался частью толпы, средним курортником, скучающим, усталым обывателем, лишь теперь я сознаю, как смехотворно и легкомысленно было на первых страницах этих заметок разыгрывать из себя нормального представителя этого мира и этой психологии. Я иронизировал, и лишь теперь, когда в самом деле принадлежу к этому нормированному, обезличенному миру повседневности, когда без души сижу в зале, вкушая легкую музыку, как кушают чай или пильзенское пиво, лишь теперь я снова целиком и полностью сознаю, как сильно, как люто ненавижу этот мир. Ибо сейчас я ненавижу, презираю и высмеиваю в нем не что иное, как самого себя. Нет, быть заодно с этим миром, к нему принадлежать, пользоваться в нем признанием и чувствовать себя хорошо – сейчас я это ощущаю всеми фибрами своего существа – не для меня, заказано мне, есть грех против всего доброго и святого, что мне известно и участвовать в чем для меня счастье. И лишь потому, лишь из-за того, что я сейчас совершаю этот грех, из-за того, что я заодно с этим миром и его приемлю, мне сейчас так тошно! И все же я ничего не предпринимаю, инертность сильнее сознания, жирное, ленивое брюхо сильнее робко скулящей души.

Теперь я иногда позволяю другим постояльцам гостиницы втянуть меня в разговор; мы задерживаемся после трапезы где-нибудь в коридоре и высказываем совершенно одинаковые мнения о положении в политике и на бирже, о погоде и лечении, а также о житейской философии и семейных заботах. Что молодежь, как ни верти, нуждается в авторитетах и очень даже иногда полезно столкнуться с трудностями и проглотить горькую пилюлю, и еще много такого, с чем я заранее охотно соглашаюсь и чему с желудком, набитым хорошей пищей, выражаю полное свое одобрение. Время от времени душа вздрагивает, слово во рту оборачивается желчью, и я вынужден поспешно и бесцеремонно спасаться бегством, ища уединения (о, как трудно его здесь найти!), но в общем и целом я повинен и в этом преступлении против духа, грешу глупой, пустой болтовней, ленивым, бездумным поддакиванием.

Другое развлечение, к которому я здесь стал привыкать, – это кинематограф. Я провел несколько вечеров в кино, и если в первый раз пошел туда лишь затем, чтобы как-то уединиться, избежать докучливых разговоров и вырваться из-под наваждения голландца, то во второй отправился туда уже ради удовольствия, ради рассеяния (вот я и приучился к словечку «рассеяние», раньше вовсе отсутствовавшему в моем лексиконе!). Я был там неоднократно и, совращенный соблазнительной для глаз сменой картин, утратив всякую разборчивость, не только безропотно мирился с самым возмутительным и неряшливо состряпанным суррогатом искусства и псевдодраматизмом, наряду с ужасающей музыкой, но терпел и зловредную, как физически, так и духовно, атмосферу зрительного зала. Я начинаю все терпеть, проглатываю все, даже самое глупое, самое безобразное. Я часами сидел на бесконечно длинном фильме, и мне показывали императрицу Древнего мира, вкупе с театром, цирковой ареной, храмом, вкупе с гладиаторами и львами, святыми и евнухами, и я терпел, когда высочайшие ценности и символы, трон и скипетр, мантия и ореол святого, крест и держава, наряду со всеми вообразимыми и невообразимыми свойствами и состояниями человеческой души, с сотнями людей и зверей валились в одну кучу и выставлялись напоказ ради никчемной цели и все это само по себе нелепое зрелище, обесцененное длиннейшими идиотскими титрами, отравленное ложным драматизмом и униженное бессердечной и безголовой публикой (в том числе и мной), превращалось в балаган. Минутами это было просто ужасно, и не раз я готов был убежать, но ишиатикам не так-то легко бегать, я остался и досмотрел эту пошлятину до конца и, вероятно, завтра или послезавтра снова отправлюсь в тот же самый зал. Несправедливо было бы отрицать, что я видел в кино также и прелестные вещи, в частности обаятельнейшего французского акробата и юмориста, чьим находкам могли бы позавидовать большинство писателей. Если я что обвиняю, если что вызывает у меня досаду и отвращение, так это не кино, а единственно я сам, его посетитель. Кто заставляет меня туда ходить, выносить отвратительную музыку, читать идиотские титры, слышать гогот своих более простодушных братьев? В упомянутом выше боевике я видел, как волокли по песку окоченелые трупы целой дюжины красавцев львов, которых мы всего две минуты перед тем видели живыми, и слышал, как половина зала встретила это гнусное и печальное зрелище громким хохотом! Неужели в здешних термальных водах содержится нечто такое, какая-нибудь соль, кислота, известь, нечто нивелирующее человека, тормозящее в нем все высокое, благородное, ценное и, напротив, стимулирующее низменное и пошлое? Что ж, склоняюсь и стыжусь, а на будущее, ко времени возвращения в свою степь, даю себе несколько обетов.

Кончается ли на этом перечень моих дурных привычек и благоприобретенных пороков? Нет, еще не кончается. Я приобщился также к азартным играм, неоднократно с удовольствием и увлечением играл за зеленым столом и развлекался у автомата, которому через маленькие отверстия даешь заглатывать серебряные франки. К сожалению, играть по-настоящему я не могу, для этого у меня мало денег, но что мне по карману, я все же всадил туда, и дважды мне посчастливилось играть целый час кряду и в конечном итоге потерять не более одного-двух франков. Разумеется, это не были переживания настоящего игрока, но все же я и тут, так сказать, нюхнул пороху и должен признаться: игра доставила мне большое удовольствие. Должен также признаться, что не испытывал при этом никаких моральных угрызений, как на концертах, при разговорах с курортниками и знакомстве с кинольвами, напротив, предосудительный и антибуржуазный душок данного порока мне весьма нравился, и я искренне сожалею, что не могу сорвать более солидные куши.

Мои ощущения при игре были примерно следующие: сперва я некоторое время стоял у края зеленого стола, глядя на поля с цифрами и слушая голос человека у рулетки. Цифра, которую выкликал этот человек, избранная катящимся шариком цифра, еще секунду назад слепая и бессмысленная среди множества других, вдруг жарко и светло вспыхивала в голосе человека, в занятой шариком клетке, в ушах и сердцах публики. «Quatre», – называл он, или «cinq», или «trois», и не только в моих ушах и сознании, не только на круглой вогнутой колее шарика вспыхивала цифра, но и на зеленом столе. Когда вышла семерка, чопорно подтянутая черная цифра семь в отведенном ей зеленом поле на секунду празднично засияла, оттеснив в безвестность все остальные цифры, потому что все другие были всего-навсего возможностями, и лишь она стала осуществлением, действительностью. Осуществление возможного, ожидание этого и сопричастность – вот в чем была душа игры. Стоило мне несколько минут понаблюдать и послушать, начать интересоваться игрой, как наступил первый восхитительный и сладостно волнующий миг: выкликнули шесть, и цифра эта меня нисколько не удивила, она возникла так закономерно, так естественно, так реально, словно я ее наверняка ждал, больше того, словно я сам ее выкликнул, ее сделал, ее сотворил. С этой секунды я всей душой принадлежал игре, предугадывал судьбу, чувствовал себя на дружеской ноге со случаем, а это, скажу прямо, блаженное чувство, в нем стержень и магнетическая сила всей игры. Итак, я услышал, как вышла семерка, потом единица, потом восьмерка, не почувствовал себя ни удивленным, ни разочарованным, поверил, что именно эти цифры я и ожидал, и вот уже связь установилась, меня втянуло в поток, и я ему доверился. Теперь я смело оглядывал зеленую гладь стола, читал цифры, и какая-нибудь из них меня притягивала, я слышал, как она тихонько зовет (иногда это были даже две сразу), видел, как она украдкой мне кивает, и ставил свои франки на эту цифру. Если она не выходила, я не огорчался и не разочаровывался, я мог ждать, моя шестерка или девятка непременно еще выскочит. И она выскакивала, во второй или в третий раз она в самом деле выскакивала. Сам момент выигрыша чудесен. Ты воззвал к судьбе и положился на нее, тебе кажется, ты сопричастен великой тайне, у тебя как бы смутное предчувствие, что ты с ней в союзе и в дружбе, – и что же, это правда, это подтверждается, твое робкое, затаенное предположение, твоя маленькая сокровенная мечта вспыхивает, происходит чудо, предчувствие обращается в действительность, твоя цифра избирается всемогущим стеклянным шариком, человек у колеса громко ее выкликает, и крупье бросает тебе веером горсть сверкающих серебряных монет. Это необыкновенно хорошо, это чистое счастье, и дело тут не в деньгах, поскольку пишущий эти строки из всех выигранных франков не сохранил ни единого, рулетка все их вновь поглотила, и тем не менее прекрасные мгновения выигрыша, эти удивительно непосредственные, по-детски цельные и насыщенные осуществления светятся все так же ярко и восхитительно, каждое было сияющей, пышно украшенной рождественской елкой, каждое было чудом, каждое – праздником, причем праздником души, подтверждением, признанием, взлетом сокровеннейшего, глубочайшего жизненного инстинкта. Конечно, можно ощутить ту же радость, то же несказанное счастье на более высоких уровнях, в более благородных и утонченных формах: при озарении глубокой жизненной истиной, в момент внутренней победы над собой и особенно в минуты творчества, в минуту нахождения, блеснувшего наития, торжествующе нащупанной цели в работе художника, все это в более высоких сферах сходно с ощущением выигрыша, подобно образу и отражению. Но как редко переживает такие высокие, божественные минуты даже счастливец, даже талант, как редко зажигается в нас, усталых поздних людях, удовлетворение, насыщающее чувство счастья, которое по силе и великолепию могло бы сравниться с радостными переживаниями детства! За этими-то переживаниями и гонится игрок, пусть с виду его привлекают деньги. Эту райскую птицу радости, ставшую столь редкой в нашей плоской, пресной жизни, он и старается добыть, к ней устремлена пылающая в его взоре страсть.

Теперь игра шла с переменным счастьем, временами мы были с ним едины, я сам сидел в катящемся шарике, выигрывал, и меня ознобом пробирал восхитительный трепет возбужденны. Потом высшая точка была пройдена. В брючном кармане у меня бренчала солидная пригоршня выигранных монет, я раз за разом продолжал ставить, но прежняя уверенность постепенно стала меня покидать, выскочила единица, затем четверка, которых я никак не ждал, явно враждебные и словно бы издевавшиеся надо мной. Я стал неспокоен и боязлив, ставил на цифры, не испытывая никакого смутного предчувствия, долго колебался между четом и нечетом, но, будто по принуждению, продолжал ставить, пока не просадил всех выигранных денег. И не спустя какое-то время, а тут же, еще играя, я ощутил всю глубину сравнения, увидел в игре картину жизни, где происходит буквально то же самое, где необъяснимое, неразумное предчувствие дает нам в руки сильнейшие чары, развязывает могущественнейшие силы и где, когда добрые инстинкты ослабевают, вмешиваются здравый смысл и рассудок, какое-то время лавируют и сопротивляются и в конечном итоге происходит то, что и должно произойти, безо всякого нашего участия и вовсе помимо нас. Переваливший за высшую свою точку и все же неспособный остановиться, ослабевший духом игрок, не руководимый никакой интуицией, никакой глубокой верой, точь-в-точь походит на человека, который, не видя выхода в серьезных жизненных вопросах, вместо того чтобы подождать и закрыть глаза, неизбежно попадает впросак от излишних расчетов, стараний и мудрствований. Вернейшее правило игры за зеленым столом следующее: если видишь, что какой-нибудь усталый и невезучий игрок много раз кряду ставит то на одну, то на другую цифру и затем все-таки отступается – смело ставь на цифру, которую он долго и безуспешно осаждал и, отчаявшись, бросил, она непременно выскочит.

Игра на деньги до странности отличается от всех прочих городских и курортных развлечений. Здесь за зеленым столом и книжек не читают, и не ведут пустопорожних разговоров, и не вяжут чулок, как на концертах и в парке, тут не зевают и не почесывают себе шею, даже ревматики и те не думают здесь садиться, а стоят, подолгу и с трудом, прямо-таки героически стоят на собственных, обычно столь щадимых ногах. Здесь, в игорном зале, не услышишь ни шуток, ни разговоров о своих болезнях или о Пуанкаре[8], тут почти никогда не смеются, обступившая стол толпа зрителей серьезна и разве что перешептывается, приглушенно и торжественно звучит голос помощника крупье, приглушенно и нежно звенят друг о друга монеты на зеленом столе, и уж это одно, это благоговение и относительная сдержанность и достоинство, придает в моих глазах игре неизмеримое преимущество над другими видами развлечений, при которых люди ведут себя так шумно, так развязно и необузданно. Здесь, в игорном зале, царит строгая торжественность и праздничность, посетители входят сюда словно в храм, тихо и несколько робея, говорить решаются лишь шепотом, благоговейно взирают на господина во фраке. А тот ведет себя выше всяких похвал, не как живой человек, а как бесстрастный носитель высокой должности или сана.

Я не стану здесь разбирать психологические причины такого праздничного настроения и прекрасной, благотворной торжественности, поскольку давно отказался от фикции, будто моя Psycholigia balnearia повествует о чьей-либо посторонней, а не моей собственной психике. По-видимому, исполненная достоинства и набожности атмосфера шепчуще-молитвенной святости в игорном зале вызвана просто тем, что здесь дело идет не о музыке, драмах и прочих ребячествах, а о самом важном, любимом и святом в представлении людей – о деньгах. Но, как сказано, я не намерен в это вникать, последнее не входит в мою задачу. Я только отмечаю, что, в противоположность другим публичным увеселениям, здесь, в игорном зале, атмосфера не лишена благочестия. И если, например, в кино публика не очень-то стесняется и словесно, да и всякими иными способами, выражает свое одобрение и неодобрение, здесь даже главный персонаж, игрок, в минуты наисильнейшего, обоснованнейшего и вполне дозволенного волнения, а именно при выигрыше или проигрыше денег, почитает себя обязанным проявлять выдержку и достоинство. Я вижу, как люди, сопровождающие при ежедневной карточной игре потерю несчастных двадцати сантимов взрывами досады, бранью, проклятиями, проигрывают здесь в сотни раз больше, не хочу сказать «не моргнув глазом», потому что глаза даже очень моргают, но не поднимая голоса и не докучая окружающим непристойным выражением своих чувств.

Поскольку мудрые правительства заботятся обо всем, могущем способствовать подъему народного просвещения, и поощряют и поддерживают все служащие тому учреждения, я возьму на себя смелость, хоть я и совершенный профан в данной области, указать специалистам на тот факт, что из всех игр, развлечений и забав ничто так не воспитывает в участниках самообладание, спокойствие и благопристойность, как азартная игра в открытых игорных залах.

Но какой бы привлекательной и даже благотворной ни казалась мне игра, я все же нашел возможность поразмыслить также и над ее теневыми сторонами, точнее, испытать их на собственном опыте. Горячо и с морализующим пафосом выдвигаемые политэкономами возражения против рулетки, с моей точки зрения, сплошь несостоятельны. Что игроку грозит опасность слишком легко разбогатеть и потому утратить всякое уважение к святости труда, что, с другой стороны, ему грозит потеря всех собственных денег и, в-третьих, что, долго наблюдая круговращение шариков и талеров, он может даже лишиться основы основ всей экономической буржуазной морали – безграничного почтения к деньгам, – пусть это и справедливо, но я не могу признать все эти опасности такими уж серьезными. Мне как психологу представляется, что для очень многих душевнобольных людей быстрая потеря всего состояния и крушение их веры в святость денег означали бы отнюдь не несчастье, а вернейшее, даже единственно возможное спасение, и совершенно так же мне представляется, что при теперешней нашей жизни, в противовес исключительному культу работы и денег, было бы весьма желательно приятие случая, доверие к прихотям судьбы и ее превратностям, чего всем нам очень недостает.

Нет, если что является, по-моему, недостатком азартной игры и, несмотря на ее положительные стороны, все же превращает ее в конечном счете в порок, это нечто чисто духовное. По моему личному, весьма приятному опыту, ежедневное двадцатиминутное погружение в азарт рулетки и нереальную атмосферу игорного зала всегда радостно возбуждает. Для скучающей, оскудевшей, усталой души это истинный бальзам, лучший из всех, мною испробованных. Недостаток лишь в том (и этот недостаток азартная игра разделяет с таким же весьма приятным алкоголем) – недостаток в том, что при игре это возбуждение идет извне и оно чисто механическое и материальное; вот тут-то и возникает большая опасность: положившись на такое безотказное механическое возбуждение, начнешь пренебрегать, а затем и вовсе забросишь собственную тренировку и душевную активность. Приводить душу в движение не размышлением, не мечтами, не фантазированием или медитацией, а чисто механически – рулеткой – все равно что для тела пользоваться ванной и услугами массажиста, но отказаться от собственных усилий, от спорта и тренировки. На том же обмане основывается и возбуждающий механизм кинематографа, подменяющий собственную творческую работу глаза, открытие, выбор и запоминание прекрасного и интересного, чисто материальным зрительным кормом.

Нет, так же как помимо массажиста ты нуждаешься в гимнастике, так и душа, вместо или наряду с рулеткой и всеми этими прекрасными возбудителями, нуждается в собственных усилиях. Поэтому во сто крат предпочтительнее азартной игре любая активная тренировка души: дисциплинированное, четкое упражнение ума и памяти, упражнение по воспроизведению с закрытыми глазами виденных предметов, вечернее припоминание всего случившегося за день, свободное ассоциирование и фантазирование. Я это добавляю также для ревнителей народного благополучия и, возможно, во исправление данного выше дилетантского совета – ибо в данной области, в области чисто душевного опыта и воспитания, я отнюдь не дилетант, а старый, чуть ли не слишком опытный профессионал.

Вот я и опять далеко отклонился от темы, но таков уж, видно, удел этих заметок, что, неспособные довести до разрешения ни одной проблемы, они скорее ассоциативно и случайно нанизывают приходящие в голову мысли. Но, быть может, думается мне, это как раз и присуще психологии курортника.

Я отвлекся от своей темы, своей весьма неутешительной темы, ради небольшого панегирика азартным играм, каковой панегирик я склонен был бы еще продолжить, ибо возвращение к теме дается мне нелегко. Но ничего не поделаешь. Вернемся же к курортнику Гессе, взглянем еще раз на этого расслабшего пожилого господина, на его поникшую, усталую фигуру, ковыляющую походку! Он нам не нравится, этот субъект, мы не можем его полюбить, не можем искренне, от всего сердца, пожелать ему долгого, а тем более бесконечного продления его и необразцовой и неинтересной жизни. Мы не будем возражать, если этот господин однажды сойдет со сцены, где давно не представляет отрадного зрелища. Если он, например, однажды утром ненароком уснет в ванне, нырнет под воду и захлебнется, мы не станем особенно по этому поводу горевать.

Однако если мы с таким безразличием высказываемся о вышеупомянутом курортнике, то относится это исключительно к его нынешней жизнедеятельности, его сегодняшнему агрегатному состоянию. Нам нельзя упускать из виду никогда не исчезающую возможность того, что состояние его изменится, что существо его будет приведено к новому знаменателю. Такое чудо, не раз уже пережитое, может произойти ежечасно. Когда мы, покачивая головой, глядим на курортника Гессе и считаем его созревшим для исчезновения, то не следует забывать, что исчезновение, в какое мы можем верить, подразумевает не уничтожение, а лишь метаморфозу, ибо основой и питательной почвой всех наших взглядов, а следовательно, и нашей психологии является вера в Бога – в единство, а единство, как путем озарения, так и познания, даже в самых безнадежных случаях всегда может быть восстановлено. Нет такого больного, который одним-единственным шагом, пусть даже шагнув через смерть, не мог бы обрести исцеления и вернуться к жизни. Нет такого грешника, который одним-единственным шагом, возможно даже через казнь, не мог бы очиститься и обрести божественность. И нет такого хмурого, сбившегося с пути и, казалось бы, пропащего человека, которого внезапное озарение не могло бы в один миг обновить и превратить в счастливое дитя. Эту мою веру, это мое убеждение, не следует никогда забывать ни пишущему, ни читающему эти строки. И автор этих строк действительно не знал, откуда бы ему черпать мужество, право, решимость для своих порицаний и настроений, пессимизмов и психологий, если бы всему этому в душе его постоянно не противостояла вера в единство как в некое нерушимое равновесие. Напротив, чем больше я себе позволяю и дальше захожу по одну сторону, чем беспощаднее порицаю, чем легче поддаюсь настроениям, тем ярче сияет по другую, противоположную сторону свет примирения. Не будь этого бесконечного, постоянно колеблющегося равновесия, откуда взял бы я мужество сказать хоть слово, судить о чем-либо, чувствовать и выражать любовь и ненависть и хотя бы час прожить на земле?

Предыдущая главаГлава 6 из 32Следующая глава