К книге
ПрорывЧасть 2. Продолжение жизни
67%
Часть 2. Продолжение жизни
2

«…Когда он приземлился, все чайки были в сборе, потому что начинался Совет…

– Джонатан Ливингстон, сказал Старейший, – выйди на середину, ты покрыл себя позором перед лицом своих соплеменников… своим легкомыслием и безответственностью… тем, что попрал достоинство и обычаи Семьи Чаек… Настанет день, Джонатан Ливингстон, когда ты поймешь, что безответственность не может тебя прокормить. Нам не дано постигнуть смысл жизни, ибо он непостижим, нам известно только одно: мы брошены в этот мир, чтобы есть и оставаться в живых до тех пор, пока у нас хватает сил.

Чайки никогда не возражают Совету Стаи, но голос Джонатана нарушил тишину:

– Безответственность? Собратья! – воскликнул он. – Кто более ответственен, чем чайка, которая открывает, в чем значение, в чем высший смысл жизни, и никогда не забывает об этом? Тысячу лет мы рыщем в поисках рыбьих голов, но сейчас понятно, наконец, зачем мы живем: чтобы познавать, открывать новое, быть свободными! Дайте мне возможность, позвольте мне показать вам, чему я научился…

Стая будто окаменела.

– Ты нам больше не брат, – хором нараспев проговорили чайки, величественно все разом закрыли уши и повернулись к нему спинами».

Ричард Бах. «Чайка по имени Джонатан Ливингстон».

1

«Продолжается! Жизнь – продолжается. О, моя божественная креолка, ты подарила мне столь многое, и теперь ты со мною всегда. Что мне вчерашние неудачи, разочарования на птичьем дворе, если стоило только сесть за стол, взять в руки тетрадь, шариковую ручку – и мы вновь оказались с тобой – все с самого начала вернулось, и возникшее в памяти оказалось ничуть не хуже прошедшего, а может быть даже лучше, потому что нет уже тех досадных прозаических мелочей, которые так докучают нам в реальной жизни. Мы вновь с тобой, сладостная моя индианка, и, что бы ни случилось, будем всегда…

Вот наша первая встреча – какие благие силы привели тебя ко мне в келью с Василием? – вот ты сидишь на моей кровати, напротив, и лицо твое подвижно и живо, а глаза посылают молнии, и еще нет в лице твоем того свечения счастья, которое разгорелось потом, но оно уже зреет, и я чувствую, как и во мне вопреки сознательной воле растет волнение, брезжит ожидание и естественная тревога, твои руки неспокойны, ты вся неспокойна, и мои шутки и твой смех окрашены странной серьезностью…

Потом тебя нет долго, несколько дней, но связь уже налажена, я чувствую, что ты где-то недалеко, и подозреваю, что ты чувствуешь то же, и дурашливо-блаженное лицо Василия после встреч с тобой не может меня обмануть.

– Когда она уезжает? – спрашиваю у него.

– Скоро. Ты знаешь, мне страшно спросить.

Ну что ж, ну что ж. Как говорится, что суждено, то и…

Наконец, случайный, ставший историческим для нас мой выход на набережную и опять блаженно-дурашливое лицо моего приятеля, так и не понявшего ничего, не разрешившего мне даже сфотографировать тебя одну, без него. Он даже не почувствовал историчности того, что произошло, бедный! Он просто-напросто раздосадован был моим незапланированным появлением…

А ты – ты вся в ожидании праздника, открытая, смело шагнувшая навстречу! Что нам до каких-то «обстоятельств», когда свершается главное: мы – вместе! Эта безоглядность, эта раскрепощенная готовность – вот счастье…

Целый день тогда я был с тобою, моя креолка, я вновь переживал праздник встречи нашей, но знаменательный вечер, когда были и фрейлины, не затмил очарования твоего. Танец с Леной был как бы освящен тобой, и мне приятно, что ты потом говорила с симпатией о всех девочках, но что больше всех из троих тебе понравилась именно Лена – хотя ты не могла не видеть, как мы танцевали с ней… И даже кофе в банке, которое ты мне оставила перед отъездом, ты разрешила пить с ними – ты предполагала и ты не противилась тому, что после отъезда твоего, я буду с ними еще встречаться… И, главное – с ней, с Леной. Да, тот волшебный вечер – словно отзвук воображаемых индийских ночей… И провожанье троих, и ожиданье твоего прихода, и воспоминание о танце с Леной в твоем присутствии, и ее симпатия к тебе были продолжением праздника…

Вчера на пляже я сказал Лене, что проводил тебя, что мы были с тобой в «Новом свете», и это было как сказка, – так и сказал, – и это, похоже, у Лены не вызвало ревности, мелкой зависти. Наоборот! Я видел, как глаза ее загорелись… Что еще больше расположило меня к ней, хотя она и была вчера на танцплощадке странно чужая. Нет, нет вчерашний птичий двор – это, конечно, случайность, досадная случайность, не более, Лена освящена тобой, тот наш вечер – вот истина! Не верь глазам своим, истина мира – в прорыве, а прорыв – это безоглядность, свобода и щедрость, это царство гармонии, любви и красоты, это прекрасное настоящее, очищенное от предвзятостей, это доброта и великодушие, это радость. «Не верь глазам своим – они видят только преграды»…

Уйти – чтобы остаться… Ты уехала, но ты – осталась!

Ах, как нужна нам была бы разрядка с тобой – ну, хоть еще одна встреча с девчонками, что ли! Может быть в предчувствии этого так прекрасны и так притягательны были мои фантазии ночью, когда нас, будто бы, было трое… Человек все же слишком социальное существо, общественное, и слишком все же открытое всему миру, свободное… Тогда бы… Тогда я непременно просил бы тебя задержаться, взял бы у тебя твой билет, и – продлился бы наш с тобой праздник! И – вдруг?… – мы бы подключили и Лену… Да, современная, да, открытая, да, свободная любовь – прорыв! Нам мало вздохов, клятв верности и умиленья друг другом. Наслажденье мужчины и женщины друг другом – высокое, несомненно высокое чувство, но при всей прелести такого блаженного бытия возможно и что-то еще… Мы не можем и не хотим закрываться от мира, мы – свободны!

Уйти – чтобы остаться…

Когда я рассказал тебе о своих грезах ночью – умолчав, правда, осторожно умолчав все же о Лене, но признавшись в страстном ожидании твоего возвращения, в напряженном вслушивании в тишину за окном… – ты рассмеялась, признавшись, что сама об этом мечтала, но этот нудный, навязчивый Вася-Роберт довел тебя аж до самого твоего жилья и дождался, мерзавец, когда ты скроешься за дверью и тебе уже неловко будет опять выходить и идти обратно. Да ты и не уверена была все же в моей готовности к твоему возвращению – не стали ведь мы тогда еще настолько близки… О, сколько же теряем мы в жизни своей от нерешительности, неуверенности, воспоминаний о неудачах и прошлом печальном опыте! Так редки, так недоступны слабому нашему существу моменты прорыва… Фантазии – вот максимум того, на что мы и то не всегда способны…

Уйти – чтобы остаться! Он остался, этот милый Галчонок, со мной навсегда, моя креолка, моя индианка – и теперь кажется, что все те дни длились один лишь миг – миг прозрения, освящения, миг прорыва в истинную реальность – светозарный, ослепительный миг…»

Все это писал я тогда в своей тетради, после того, как вернулся с «птичьего двора», с горечью осознавая… И как же странно было вспоминать, что именно тогда – еще вчера, позавчера… – нам обоим казалось, что никакой это не миг, а, наоборот, – насыщенная, растянутая во времени, яркая, многообразная, многослойная жизнь. Вне времени… Еще во второй наш день из трех – 7-го, – после обеда, кажется, сидели мы в лоджии и вспоминали что-то «из прошлого» – да-да, из «далекого» прошлого нашего как будто, которое состояло у нас даже из двух периодов: один – самая первая встреча, когда Василий привел ее ко мне, она сидела на кровати напротив, я что-то говорил, шутил, а сердце уже билось тревожно, и нити наши неудержимо тянулись, сплетаясь, и откликались живо ее глаза, а все стройное, полное жизни тело ее уже излучало, притягивало мучительно. Другой период – та самая «историческая» встреча на набережной, когда глаза наши и существа просто ринулись навстречу друг другу уже как бы после долгой разлуки; а потом вечеринка у меня в комнате, когда я закутывал ей горло рубашкой, а еще она танцевала настолько пластично, настолько красиво свой индейско-креольский танец, что даже девочки залюбовались, а мы с Василием потом не спали ночь каждый в своей персональной келье… А следующий день – Первый Наш День? Это была поэма с захватывающим сюжетом: с коварством фрейлин и лицемерием претендентки на престол, с разрушением грандиозного плана похода в горы, но – искренней верностью королевы, – с борьбой двоих, малодушием и трагическим поражением одного, с могучим, все нарастающим притяжением друг к другу главных героев, с предполагаемой попыткой самоубийства, бессильной ненавистью с одной стороны и презрением и жалостью с другой, и с неизбежным, как рок, фатальным и прекрасным финалом – когда так счастливо, вопреки всем ничтожным козням и расчетам людским, в очередной раз победно восторжествовала природа!

Эту музыку наших тел, это пение каждого друг в друге, эти женственно-детские, мучительно-блаженные стоны ее, аромат сухой, чистой, бархатной, золотистой от солнца кожи, прикосновения упругих и нежных, девственно-свежих холмиков ее, горячую, знойную глубину ее естества можно ли забыть? Что перед великим ЭТИМ убогие радости повседневного унылого бытия! Какую цену готовы заплатить вы, достигшие «материального достатка» и «положения в обществе», но и – желчной, бессильной старости, продавшие за «достигнутое» то лучшее, чем наградила от рождения Бог-Природа ваше заблудшее – обманутое кем-то или чем-то – несчастное существо… – какую цену действительно готовы заплатить вы?!

И даже сравнительно блеклый, замутненный усталостью Второй наш день по-своему был прекрасен. Ощущение уже состоявшегося, уже подтвержденного ночью родства, спокойная уверенность друг в друге, расцветшие, негасимо сияющие новым светом ее глаза… И даже миниатюрная изящная ящерка на каменистом пляже, словно бы освятившая своим доверчивым появлением наш союз. И первое лицезрение ее тела, и первые ослепительно великолепные снимки…

Бог был с нами – он и подарил нам вершину Нашего – Третий день. «Новый свет» – простое совпадение названий. Но для нас действительно открылся свет новый, свет истинный, словно отзвук той самой песни, о которой сказал поэт: «И звук этой песни в душе молодой – остался…»

Писал и размышлял обо всем этом я еще в Крыму: за окном холод, ветер – после ее отъезда тотчас испортилась и погода! Я не знал, естественно, что будет дальше. Хотя, конечно же, ждал, надеялся, фантазировал, предвкушал в волнении звонок ей из Москвы и нашу возможную, такую желанную, такую уже долгожданную встречу. Но из немалого опыта своего извлек: что бы ни было теперь, как ни распорядилась бы в дальнейшем судьба, но то, что было – есть. Есть всегда! Это прекрасный, щедрый, царский подарок! И на пороге «синей черты», устремляя дух свой к высшим мирам, дай мне, Господи, вспомнить и это – в том высшем значении происшедшего, каковое в нем несомненно есть. И для меня, и для нее. Для нее, несомненно, – тоже.

2

Добрый, спокойный, открытый, кажется, всему миру, я вышел днем в поселок и умиротворенно, радостно смотрел на людей. И судьба вновь оказалась великодушна ко мне. Я встретил Лену.

Уже издалека она улыбнулась мне, и не было почему-то в ней ничего от вчерашней безликости, мертвости, опять глаза ее излучали. Она шла навстречу, словно несла привет, словно на этот раз была послана… Уж не тобой ли, великодушная, щедрая моя индианка, добрая колдунья, услышавшая песню верности моей и – решившая наградить? Статная, ладная девушка, красивая, с удивительно приветливой, доброй улыбкой шла мне навстречу – участница того прекрасного вечера – и сна! – свидетельница, освященная знакомством с тобой, вторая героиня моих ночных буйных фантазий…

– Здравствуй.

– Здравствуй…

– Что же ты бросила меня вчера?

– Я не бросила. Я же сказала вам, что вернусь. Вы разве не слышали? Это вы ушли…

Она все еще была со мной на «вы», и мне это не нравилось.

– Может быть, встретимся сегодня? – сказал тем не менее я.

– Давайте…

– В половине девятого у нас на набережной, хорошо?

– Ладно. Я приду.

Музыка не кончилась?… Музыка продолжается?… Хотя до вечера мы и расстались, но… Удивительно: предстоящая встреча с ней почему-то имела для меня связь с Галей.

И когда встретились при свете тусклых электрических фонарей на набережной – она даже не опоздала, – а потом пошли во мрак к морю, и над нами мерцали звезды, музыка, которая звучала, когда мы были с креолкой моей – продолжалась… И размеренный шум прибоя включился в нее и даже родственное, покорное какое-то молчание Лены тоже включилось в нее. Я с трудом удерживался сначала, а потом все же не удержался – начал упоенно рассказывать Лене о Гале, о нашем необычайном прорыве, о том, что жизнь все же так прекрасна, и хотя есть в ней болезни, неудачи, зависть и ревность, но есть – бывают, если мы захотим! – прорывы, за которые можно все отдать! Кто знает, что такое жизнь человеческая, зачем она и почему? – с пафосом говорил я ей, Лене. Но человек живет по-настоящему только тогда, когда любит…

И самое – самое-самое! – удивительное было то, что я определенно чувствовал, уверенно ощущал, что моя любовь к креолке поразительным образом распространялась на Лену – словно Богиня Любви вновь объединяла всех нас! Теперь снова троих! И еще более поразительным было то, что Лена, мне кажется, чувствовала то же, понимала и – принимала…

– Пойдем ко мне, – сказал я вдруг.

Поколебавшись лишь миг, она согласилась.

И мы пошли.

Да, удивительно. Возможно, что удивительно это лишь для человека моего поколения, обманутого, запутанного и обкраденного в свое время. Лена согласилась естественно и спокойно, хотя явно чувствовала, что Галя – с нами. А я не только не ощущал угрызений совести от якобы измены – вот ведь особенно удивительно что! – но искренне и радостно был как бы с ними обеими! А может быть нет? Может быть, Лена была как бы послана от нее, может быть, она была ее представительницей теперь, как бы это ни казалось странным…

И еще удивительно: несомненно понимая все женским чутьем – в этом я потом убедился, – Лена тоже не испытывала, похоже, ни ревности, ни торжества соперницы, дождавшейся своего часа, ничего из этих, столь знакомых из повседневной жизни чувств. Она была нежна, чутка, и глаза ее – как тогда, вечером! – излучали. Она тоже оказалась в щедрой, великодушной власти любви!

Мы вошли ко мне, внесли столик из лоджии, сели около него. Я на кровать, она на стул. Начали пить сухое вино.

Как странно! Креолка, моя любимая индианка, казалось, незримо присутствовала во всем – везде! – и в воздухе комнаты, и в окружающих предметах: ее светлая улыбка витала над нами, а мы с Леной сидели, освященные ею – и воспоминание о незабываемом вечере танцев объединяло нас.

– Правда, был великолепный вечер тогда? – сказал я.

– Да, – кивнула она искренне.

– А ты почувствовала, что понравилась мне больше всех из вас троих? – спросил я.

– Почувствовала.

Она улыбнулась.

– Удивительно все-таки, – сказал я, имея в виду, конечно, все, что сейчас происходило.

Первый тост был за встречу, а второй я предложил за «на-ты». И выпили через руку, как это принято, и поцеловались.

И опять было все естественно, просто – ее влажные горячие губы уверенно и по-родственному соединились с моими, – и казалось, что, появись сейчас в реальности индианка наша, ничего между мной и Леной не изменилось бы – мы целовались бы одновременно все трое, – и праздник только еще ярче бы продолжался! Праздник троих. Как в моем сне.

А потом произошло еще удивительное. Удивительное – потом, а тогда принятое мною естественно, как будто именно так оно и должно было быть. Мы ведь сидели напротив друг друга, а когда пили «на брудершафт», я встал с кровати и поднял ее со стула, на который после нашего «традиционного» поцелуя она опять села. Но тут вдруг она сама встала и пересела ко мне на кровать…

Ну, как же не послана она? Ну как же не пылкая жрица Богини Любви? Ну как же у нас не общий радостный праздник?

Естественно, мы начали целоваться, горячо, безоглядно, в полнейшем восторге. И это было как музыка, и не было даже оттенка ощущения какого-либо предательства, обмана…

Теперь, вспоминая, я искренне и честно пытаюсь понять. Думаю, что это нужно, необходимо понять, осмыслить, чтобы знать, наконец: в чем же он, секрет правильной жизни, свободной, счастливой, незамутненной благоприобретенными глупостями. Где, в чем разгадка божественного прорыва?

И думаю: почему? Почему Лена была такой мертвой и странной накануне на танцплощадке, и почему теперь все лилось так естественно – она была живой, доброй, искренней и свободной? Почему и у меня не было ощущенья измены? Странно, но его нет и сейчас…

Ах, как мечется беспокойно, как тщится ум ворваться задним числом в ту волшебную нашу обитель, как хочет он немедленно навести стройный, привычный порядок… Стройный и мертвый. Убийственный.

А ведь на самом деле: что странного?

Ведь измена – это измена прежде всего себе самому, измена собственным чувствам своим, данным тебе природой. Измена гармонии чувства и разума – ложь. Когда торжествует гармония, а лжи нет – нет и измены!

«Прелюбодеяние», избегать которого необходимо, следуя заповедям Христа, это, я думаю – измена Любви истинной, Любви Христовой, а вовсе не той, какую закрепляют своими подписями и штампами в паспорте земные «управители жизни». Опасна не физическая измена – опасна измена чувствам своим и предательство. Пребывание в безлюбом браке, совокупления не по любви, а «по долгу» или за деньги – разве не это прелюбодеяние? Прелюбодействует муж, совокупляясь с женой своей без любви – это да. Любящий же не прелюбодействует никогда!

А любовь явно торжествовала у нас в тот вечер, я чувствовал. Только не нарушить гармонию, не унизить ни ту, ни другую, ни самого себя, не оскорбить! Творить добро и – дарить.

…И вот сподобился я лицезреть божественную, упругую и нежную грудь Лены, совершенно жемчужную на фоне остальной загорелой кожи. Тоже прекрасную, как и у Гали. Молодая женская грудь, искуснейшее, совершеннейшее из творений природы – что может сравниться с ней в притягательности и совершенстве? Предмет безусловного, благоговейного поклонения, шедевр из шедевров Создателя, гармоничнейшая из природных форм…

И чуткие малиновые ягоды сосков, набухающие в центре слегка коричневатых кружков на вершинах жемчужных холмиков, казалось, не только мучительно притягивали меня, но сами стремились ко мне, дразня задорной, таинственной нежностью… Я гладил, ласкал это чудо, я в ослепительном, детском восторге брал губами живые ягоды – восхитительные, чуть-чуть солоноватые и пахнущие чем-то забытым, детским…

Но вот вдруг она сказала:

– Я еще маленькая…

– Что-? Что ты сказала? – не понял я.

– Я еще маленькая…

Вот оно что, понял я. И переспросил. Она подтвердила. Да, девушка. Девственница… Не было, не было еще в ее жизни Главного Первого Праздника, вот ведь какое дело…

3

Да, именно так. Не очень-то весело, конечно, мне было узнать, насколько серьезное испытание мне предстоит… Но и мысли не возникло от испытания этого отказаться. По всему видно было, что Лена согласна, хочет этого и мне доверяет. Возможно ли было для меня малодушно скрыться?

Конечно, вопрос целомудрия, как и вопрос измены, всегда волновал людей, тут много ломалось копий. Господи, сколько же мучился над этими вопросами и я когда-то! Ну, вот – еще раз – измена… Как мучительно ревновал я первую свою любовь, как дико ревновала и она! И что же? Нет чистой радости во мне при воспоминании о наших встречах, не было тогда настоящего счастья! Я, конечно, благодарен ей, своей первой любви, а также и судьбе за то, что у нас тогда было, потому что понимаю: через такое нужно было пройти! И все же не о ней вспоминаю сейчас с особенной благодарностью, нежностью и любовью. Нет!

Бывают встречи – пусть даже короткие, – когда Богиня Любви воистину осеняет двоих и когда нет ни ревности, ни соперничества, ни страха. Говорят, что любовь ходит рядом со смертью. Нет! Она ходит рядом с бессмертием! Это ревность ходит рядом со смертью. Ревность и слепой эгоизм. Именно ощущение Вечности, великого бессмертия Вселенной, торжествующей Жизни присуще настоящей Любви! Истинная любовь понимает: жизнь вечна, хотя тело и бренно! И может быть не столько в пылкой душевной, так называемой «платонической» любви, сколько в прекрасные моменты соединения тел, в высшие мгновения близости, в те самые миги полета, не понятые до сих пор ни медициной, ни даже философией, мы прикасаемся к великой тайне Бессмертия! Так какой же страх может быть, когда мы имеем дело с бессмертием? Какой расчет, если речь – о вечном?

Что такое «измена», «ревность», если любовь сама по себе – объединяющее чувство, на котором построен мир, если она – высшее выраженье добра? Измена, ревность… Не голым ли эгоизмом живы эти примитивные, унижающие человека чувства – и того, кто ревнует, и того, о неверности кого беспокоятся? Неискренность чувств, страх, скованность, сознание ничтожества своего, неуверенность – вот паутина, из которой несчастное человеческое существо взывает о верности! Верности чему? Его, трусливого, эгоизму? Его тщательно скрываемому ничтожеству? Его ограниченности?

Да, человек должен отвечать за свои чувства. Но он не менее того должен быть честен в них. Какая польза в натужной «верности», в неискреннем самоограничении, в тупом следовании случайно выбранному однажды или указанному кем-то пути? Любовь прекрасна только тогда, когда она исходит от свободного человека. Нет ничего ненадежнее, противоестественнее и эгоистичнее, чем «любовь» беспомощного раба. Свои нерешенные проблемы и беды, свою гнетущую пустоту раб всегда тщится переложить на того, кто позволяет ему себя «любить». Раб никогда никого не ценит, кроме одного человека – себя самого. Но если хорошо разобраться, то и себя в глубине души он на самом деле вовсе не ценит. В глубине души он очень хорошо видит, кто и что он на самом деле есть. В глубине души раб, конечно же, не любит, а ровно наоборот – презирает и ненавидит себя… Хотя и жаждет, как животное, выжить, выжить, выжить! Так как же он может любить другого? Он ведь даже не имеет представления о том, что это такое – любовь…

Потому-то «любовь» раба никогда не сопряжена с уважением к предмету любви. Наоборот! На самом деле раб всегда ненавидит предмет своей «любви»! Ненавидит – потому что страдает, завидует и – боится… «Так не достанься же ты никому! Не достанься тому, кто лучше меня! Пусть погибнет весь мир, раз я не сумел вписаться в него, преодолеть свою мерзость, взять от него то, что мне так хотелось! Пусть всем будет еще хуже, чем мне, несчастному! Гори огнем все на свете, раз оно не принадлежит мне…» Вот она, ревность.

В рабской любви никогда нет уважения, в ней всегда кто-то унижен – либо «любящий», либо «любимый», – а, следовательно, в любом случае унижены оба. И всегда в рабской любви самое главное – расчет. Мелкий, шкурный расчет. И страх.

Вот потому-то с благодарностью высшей, с радостью и волнением я вспоминаю всегда тех женщин, которые шли на сближенье со мной пусть даже и «легкомысленно», но – неравнодушно! И – без расчета! Потому что хотели этого! Искренне хотели – именно его, именно сближения, а не каких-то «результатов» его, и не вообще мужчину хотели, а именно – меня! То есть честно следовали святому зову природы. То есть, как и я, чувствовали: нет ничего естественнее, ничего ценнее, чем сближение любящих тел и душ! Оно свято, это приобщение к Песне Жизни! Если, конечно, человеческое достоинство соблюдено, и если нет самого страшного, самого губительного для любви – лжи.

4

Так рассуждал я тогда, так считаю и теперь, понимая все же, что никогда, пожалуй, не поставить тут последней точки – всегда каждый вынужден будет решать этот вопрос для себя.

Но, вот, ко всему прочему, Лена, то есть первая фрейлина, то есть оставленная мне в наследство, желанная и, как я надеялся, освященная моей индианкой молодая милая девушка оказалась еще и девственницей…

Да, удивительно, конечно, что природа создала эту странную живую загородку, прорываемую мужчиной при Первом Соитии. Конечно, наворочали вокруг этого множество условностей, мифов, но что-то не видится особой многозначности в этой чисто физической, материальной преграде. Кроме, пожалуй, одного: не играет ли этот кусочек нежной плоти роль все же не столько биологической, моральной, социальной, сколько нравственной роли?

Играет, конечно, играет! Для девушки это соитие – первое. Это – весьма и весьма важное событие в жизни будущей женщины, тем более важное, что происходит «импринтинг», то есть «впечатывание», то есть как всякое начало, это начало определяет дальнейшее… А потому – внимание! Уважайте, люди, этот святой акт в вашей и чужой жизни! Не штамп в паспорте уважайте, не звон церковных колоколов, а – НАЧАЛО. Приобщение девушки к «взрослой» жизни. То есть импринтинг. Потому что как начнется, так и продолжится… Вот с такой трактовкой наличия святой «девственной плёночки», я полностью и абсолютно согласен.

И вот теперь, видимо, мне предстояла ответственная миссия с Леной…

Милая моя креолка! Я встал перед новой проблемой! Судьба нарочно подсунула ее мне. «Ты считаешь себя свободным? Так будь же им до конца. Как ты поступишь в таком вот случае?» – словно бы задал мне вопрос мудрый сфинкс, охраняющий врата Рая.

Слава Богу, что я не ощутил тревоги, стыда, боязни провала, услышав признание Лены. Не стал рвать на себе волосы и не пал на колени, прося прощения и умоляя освободить меня от дальнейших безнравственных, безответственных действий, не закутал ее тотчас же в легкомысленно скинутые одежды… Наоборот! Я ощутил гордость, хотя и полностью осознал груз ответственности перед предстоящим Актом. Я был благодарен ей за доверие, преисполнен нежности, доброты и… решимости!

Правда, признавшись и, похоже, согласившись, она все же не решалась именно сегодня остаться на всю ночь, говорила, что ей обязательно, обязательно нужно сегодня уйти… Но решительность ее, скажем так, была не очень уверенной. К тому же натикало уже два часа ночи.

И я еще раз предложил ей остаться, торжественно пообещав, что в эту ночь – пока! – лягу на другую кровать. И она согласилась.

– А Галя девушкой была? – спросила вдруг она.

– Нет, – ответил я, понимая, что стоит за этим вопросом.

– Ей легче, – вздохнула Лена, и нетрудно понять, что еще более расположила меня к ней спокойная решимость, которая явно была в ее вздохе.

– А как ты пишешь? С чего рассказы начинаются? – спросила она еще, переходя, наконец-то, на «ты».

Я, как мог, объяснил.

Эта ее спокойная доброта, желание сблизиться по-человечески и полная ненужность уговоров и лжи с моей стороны как раз и создавали то духовное единение, ту необходимую нравственную подготовку, которая совершенно необходима, если она действительно решила доверить мне «самое дорогое».

Должен признаться, что два таких события в жизни моей уже состоялось, двум девушкам путевку в жизнь я дал. А некоторым из тех, кому такая путевка была совершенно необходима, дать не смог. И вовсе не по причине физической, а по причине моральной… За что теперь остро ощущаю свою вину. Не смог выполнить свой мужской долг, хотя – как уверен теперь – мог и должен был!

Совесть мучает особенно за одну… Ко времени нашего знакомства ей было уже 27 лет: прекрасное, доброе русское лицо, светлые длинные волосы, женственность, мягкость во всем облике. Но, увы… Она сама в глубине души считала себя «неполноценной» именно потому, что была девственницей, и это стало для нее уже настоящим горем, источником многих комплексов и даже болезней… И рада была бы расстаться со своим «недостатком», но теперь это стало для нее препятствием почти непреодолимым. Так случилось в ее жизни – как она в конце концов сама мне поведала, – что любила мужика молодого, женатого – давным-давно, когда было ей восемнадцать, – но когда дошло у них до решающего момента, тот испугался. «Не стал брать на себя ответственность, – сказала мне с оттенком презрения. – Слинял. Боялся, что это карьере и семье его повредит, боялся, что я ему навязываться буду…» Кто тут виноват – она или он, – конечно, вопрос. Но тогда, очевидно, и произошел у нее «импринтинг»… Потом никак не могла ни в кого влюбиться по-настоящему, а без любви отдавать «самое дорогое» не хотела кому попало… А потом решилась. Однако… Как только подходило к «решающему моменту», вспоминалось ей прежнее – «импринтинг»! – так и ожидала, что очередной «герой» испугается, не будет брать на себя ответственность, и… Сама, видимо, его и отталкивала. И вот теперь со мной… Несмотря на вполне юное лицо, фигура ее уже бесформенно расплылась. И дело, конечно, не только в фигуре… Душа ее начала расплываться! Вошло у нее в привычку ездить на выходные и в отпуск в деревню к родным, пить молоко, много спать… А те охотники, которые все же находились, тотчас же и «линяли», как только узнавали о ее положении – странном, неестественном для ее возраста и внешности, казалось бы… И она искренне возненавидела свой «недостаток». Это помешало и мне. Хотя она и нравилась мне как женщина, но… Чего-то не хватило мне тогда для того, чтобы ей на самом деле помочь. Не врач же я в конце-то концов! И – хоть убейте! – не могу относиться к столь святому действу так прозаично. Если бы она на самом деле влюбилась в меня, и если бы я тоже – тогда другое дело. А просто из сочувствия и жалости – извините…

Но теперь, представьте себе, меня мучила совесть.

А таких случаев вообще-то вокруг немало. У меня даже статистика появилась: клинические изменения в теле и душе девственницы начинаются приблизительно к 27 годам…

Так что, вспомнив обо всем этом, я тем более горел желанием исполнить с Леной свой мужской благородный долг! Тем более, что ее доброе согласие уже было. И мне она очень нравилась. Однако, она была еще не совсем готова, и мы спали на разных кроватях.

Так и закончилось наше первое утро.

– Я сама найду тебя, – сказала она, уходя.

– Хорошо, – согласился я смиренно.

5

Очерк мой был о поездке в Азербайджан, в город Кировабад (бывший Гянджа), на родину одного из крупнейших поэтов и философов Востока Низами Гянджеви. По счастливому стечению обстоятельств в городе этом происходили весьма любопытные события в последнее время, как, впрочем, и вообще в Азербайджане. Это официально называлось так: «Принципиальный, последовательный, бескомпромиссный, целеустремленный курс по повышению ответственности за порученный участок работы». Вот такая длинная формулировка – и в отношении Кировабада тоже. Естественно, как и все официальные лозунги того времени, она воспринималась скептически, однако приехав в Кировабад и начав знакомиться с тем, что там происходит, я постепенно стал убеждаться, что кое-что толковое и соответствующее этому лозунгу действительно существует – не знаю, как во всем Азербайджане, а вот в Кировабаде, как будто бы, и на самом деле.

Упомянутый «курс» воплотился здесь, например, в том, что полтора года назад первым секретарем Горкома, а значит фактически хозяином города стал человек действительно неординарный – молодой, широко эрудированный, культурный и, кажется, на самом деле добрый. Короче – живой. Я повидал за время своих командировок немало партийных работников, но никого, подобного ему, пока не встречал, и существование именно такого человека в роли хозяина города было фактом весьма удивительным. Весь город, как говорили, был в него прямо-таки влюблен, и я сам не раз убеждался, что при одном упоминании его имени лица людей светлели.

Первое, что бросалось в глаза при знакомстве с городом – особенно внимательное, пристрастное, можно сказать, отношение к памятникам старины вообще, а особенно – к тем, что связанны с именем Низами Гянджеви. Причем было ясно, что отношение это стало проявляться совсем недавно, а именно – полтора года как. Восстанавливались и расчищались мечети и медресе – вместо ресторанов, шашлычных, хашных или даже складов, которые были в них раньше, размещались там теперь музеи или, к примеру, аптека лекарственных трав с таким вот названием: «Целебный цветок». Или Любительская киностудия. Или Национальный фольклорный хор. Или даже – Театр поэзии имени Низами Гянджеви…

Вообще же не только внимание к старине ощущалось в городе, но и внимание к жизни вообще, к человеческим, а не исключительно «социалистическим» радостям. К культуре. К искусству.

В это даже не верилось поначалу, казалось очередным показательным «мероприятием», однако чем дальше, тем больше я убеждался в реальности происходящего. Например, дважды довелось мне побывать на приемах граждан в кабинете первого секретаря, и то, что там происходило, опять удивило меня. Если кто-то из записавшихся на прием жаловался на кого-то, первый секретарь непременно вызывал в кабинет того, на кого жаловались – будь это директор школы, начальник ЖЭКа, милиционер, следователь, директор предприятия, ректор института или даже судья. Первый секретарь ценил чужое время, избавляя обиженных от бесконечной волокиты, он, видимо, вообще понимал, что такое жизнь человека – в отличие от многих и многих своих коллег, «товарищей по партии»… Он понимал, в частности, что для человека правда важнее даже, чем хлеб, и никакое добро без нее, правды, не имеет смысла. «Соломонов суд»? Да, именно! И в наших, советских, условиях это далеко не самое худшее. Ведь каждый, по крайней мере, имел на него право и каждый получал «очную ставку»…

И все это, повторяю, происходило в городе, который раньше назывался Гянджа и был родиной Низами. Что это за поэт я, к своему стыду, до того времени имел представление смутное, но здесь, кажется, по-настоящему познакомился с ним – и, в частности, от начала и до конца прочитал одну из пяти его знаменитых поэм, а именно – «Семь красавиц». И не только прочитал, но и не поленился выписать строчки, которые особенно меня тронули.

«Разум главный наш помощник, наш защитник он, муж разумный всем богатством мира наделен… Создан не для пожиранья мяса и хлебов человек, нет – он источник умственных даров… Вникни, мудрый, в суть растений, почвы и камней, вникни в суть существ разумных, в суть природы всей, – и в любом живом творенье можешь ты открыть главное, что и по смерти вечно будет жить. Все умрет, все сгубит время, прахом истребя. Вечно будет жить познавший самого себя. Обречен на смерть кто сути жизни не прочтет, но блажен себя познавший: будет вечен тот… Человек двумя делами добрыми спасет душу: пусть дает он много, мало пусть берет… Только тот достоин вечной славы, кто добра людям хочет, ценит правду выше серебра… Ибо в той стране, где правду властелин хранит, делается тёрн плодами, золотом – гранит, и железо обретает свойства серебра»…

А вот и еще одно, символическое:

«Не смотри на взлет надменной башни в облаках,

Помни, что и эти стены обратятся в прах…»

Описываемые в моей повести события относятся ко времени самого начала восьмидесятых – они еще из той, «советской» жизни, которая канула, кажется, безвозвратно, – однако, я убежден, что суть этих событий не утратила значения и теперь, в эпоху, как все думают, иную. А Низами и вовсе жил и сочинял свои поэмы около восьмисот лет назад… Столько поколений сменилось, а люди по сути остались те же. Сколько умных людей писало о все том же и после него, но… Все признают, что мудрецы, философы, писатели правы, однако… Что же мешает людям жить по-человечески – по совести, по уму?…

Естественно, что большой поэт и мыслитель не мог обойти и столь важную сторону человеческой жизни, которая как раз и занимала меня в те крымские дни. А именно – взаимоотношения мужчин и женщин. То есть эротику и любовь. Меня всегда особенно интересовало, как именно разные писатели и поэты описывают красоту женщины, как передают словами то, что чувствует женщина или мужчина в счастливые минуты интимных встреч, что они сами видят и чувствуют. Именно на этом «оселке» и проверяется художник! Ведь вокруг «этого» накручено столько всякой ерунды, что освободиться и начать свободно и реально мыслить – как в жизни, так и на страницах, в словах, – самое трудное. Ясно же, что как раз в этой сфере ханжество торжествует чаще всего, именно тут претенденты на «избранность» напустили больше всего туману. Именно на этом поприще предательски, подло, с помощью лжи, так часто торжествует Система Господства, которая, по моему глубочайшему убеждению, губит людей! Никогда не хотели мужчины – хозяева, господа! – делиться с другими главной ценностью жизни – женской нежностью, красотой, лаской. Женщины обязаны были принадлежать именно – и только! – им, хозяевам, господам. Не имеет значения для «господина», что думает и чувствует женщина, – главное то, что чувствует он, самый великий и самый ценный человек на свете – он сам, Господин! Тело женщины, ее красота и человеческое достоинство должны принадлежать только ему! А следовательно… Вот это и есть начало Системы Господства и – мерзость.

«Семьсот жен и триста наложниц», к примеру, было у библейского царя Соломона. А он еще и увлекся девочкой Суламифью, которой всего 14 лет. И это с восторженным трепетом описано в Библии и составляет ее часть! При том, что в той же Книге Книг сказано о «грехе прелюбодеяния», о том, что женщине нельзя «давать разводную» и позволять ей выходить за другого… Это – по-человечески?!

Вот они-то – «господа»! – и насочиняли систему запретов, систему непременного целомудрия – не по отношению к «господину», естественно (себе-то всегда, разумеется, он берет «право первой ночи», право «владеть» женщиной и унижать ее всячески…), а – по отношению к другим. «Только мне, и никому больше!» И не важно, хочет этого женщина или не хочет. Важно одно – желание Господина! Нормальную, свободную жизнь, в которой побеждает лучший, сильнейший, они заменили убогим, душным, расчерченным на клетки существованием, в котором торжествуют не лучшие и сильнейшие на самом деле, а – ханжи, лицемеры, обманщики, бандиты и воры. И именно в такой системе мы, увы, существуем сегодня…

И как же порадовало меня, что именно на эту тему – еще восемьсот лет назад! – писал Низами… Больше того: эта – именно эта! – тема была, оказывается, главной в его поэмах!

Настоящим открытием была для меня поездка в Азербайджан. Настоящим открытием стал для меня Низами…

И тем более приятно – уместно! – было сочинять мне свой очерк здесь, в курортном поселке у южного моря. Где сама обстановка располагала и где происходили столь приятные события моей жизни…

Хотя очерк и должен был быть не о Низами вовсе (к сожалению…) и не о первом секретаре Горкома города Кировабада, а – о председателе Горисполкома, депутате Верховного Совета СССР, бывшем каменщике, тоже, надо сказать, неплохом человеке… Однако неплохом, главным образом, в отношении «производства».

И свободно писать этот очерк я не мог. То есть мог-то мог, но тогда надежды на его опубликование не было бы никакой ровным счетом. Как уже говорил, я не первый год имел дело с нашими советскими газетами и журналами и отлично знал, кто в них сидит и кто ими руководит и что им от нас, журналистов и писателей, нужно. Протиснуться сквозь ряды «хозяйчиков» жизни с моими «легкомысленными» размышлениями и – особенно – размышлениями о женском и о красоте природы было практически невозможно. Для них такое всегда либо «ни о чем», либо крамола – то есть: «Не пройдет!» Но хоть что-то хорошее протащить все же очень хотелось. Во всяком случае, я изо всех сил старался…

И вот, худо-бедно закончив очерк, я начал искать оказию, чтобы переправить его как можно быстрее в Москву – в то время не было ноутбуков и вообще интернета….

Прошло между тем два дня после ухода Лены, а она не появлялась. Неужели передумала? Жаль, если так. Погода наладилась, настроение мое тоже, и возникла у меня мысль: попробую-ка я сам найти на пляже девчонок и ее, Лену. Есть хороший предлог – подойти к ним и спросить, не едет ли кто из их знакомых вечером сегодня или завтра утром в Москву. Я бы и попросил их взять конверт с очерком и бросить там в любой почтовый ящик…

Тут два преимущества: во первых, причина подойти и напомнить, а во-вторых объяснение, что вот, мол, я два дня упорно и серьезно работал, а потому, Лена, я сам не искал тебя… Она же сказала, кстати: «Я сама тебя найду».

Вдумчивому, внимательному читателю, я думаю, понятно, что вопрос встречи и дальнейшего продолжения с Леной был для меня ничуть не менее важен, чем вопрос с очерком (привет тебе через века, дорогой Низами!). Добавлю, что процент содержания «золота Жизни» был в первом случае даже больше, хотя и… Да, все зависело от того, пойдет ли на дальнейшее Лена! Решилась она на самом деле или все-таки не решилась? Да и не исключено вовсе, что на примете у нее кто-то еще…

И приблизительно в полдень отправился я на пляж. И действительно увидел всех троих на том самом месте, где прежде. А с ними – вот новость… – и троих парней, в том числе и веселого Таниного саксофониста с зубами, и крепкого усатого юнца, который, как я сразу понял, заигрывал как раз с моей фрейлиной, хватая ее, между прочим, аж за ноги… «А не состоялся ли уже, часом, Праздник у нее?…» – естественно, подумал я тотчас, хотя обиды своей решил ни в коем случае не показывать.

Подойдя, я поздоровался как мог приветливо и насчет оказии тотчас спросил. Встретили меня сдержанно, смутились девочки отчего-то – за меня перед ребятами или из-за ребят передо мной, неясно, – и один только саксофонист заговорил по-человечески, другие молчали.

Наконец, удостоила меня вниманием и Лена, отвернувшись, в конце концов, от молодого усатенького паренька. Я приветливо, как ни в чем не бывало, поговорил с ней о чем-то, сказал, что все это время работал над очерком для газеты, и – тоже как ни в чем не бывало – предложил пойти завтра в Тихую бухту.

– А мы сегодня после обеда пойдем, – сказала она, улыбаясь.

– Да? Ну, что ж, с богом, – сказал я, изо всех сил стараясь сохранить полное равнодушие. – Передавайте привет бухте и морю. Желаю вам хорошей погоды.

– Заходи ко мне как-нибудь, – добавил я все же тихонько, сев на песок и придвинувшись к ней почти вплотную, пока усатенький о чем-то говорил со своим приятелем. – Ты ведь помнишь, где? Зайдешь?

– Меня на территорию не пустят без пропуска, там у вас сейчас строго, – ответила она, опять улыбаясь.

Я в первый миг, естественно, подумал, что не пустит ее этот самый усатенький, но все же сказал:

– А ты мою фамилию назови, корпус и комнату. Скажи, что сестра, к примеру, и что я тебя жду…

Она пожала плечами и вновь улыбнулась, а я встал с песка, отряхнул штаны, еще раз пожелал счастливого времяпрепровождения ей и другим девочкам, а также саксофонисту, который явно был лояльнее ко мне, нежели два юнца.

И удалился.

Оказию для очерка надо было искать в другом месте.

Что ж, думал я, не исключено, что я проиграл, хотя ясности, конечно же, нет. Ну и что же? И в поражении есть своя прелесть. Если ты, конечно, сохранил главное. Сами понимаете, что.

6

И все же было мне, конечно, очень и очень грустно. Ну, какого же черта… Ее заставляли идти ко мне, целоваться отчаянно, признаваться в том, что «еще маленькая», и так далее, и так далее? Так, запросто… Она ведь не мне изменяет, она изменяет нам с Галкой! Я ей все рассказывал, понимаете ли, я Галке чуть не изменил с ней, я уже и философию подо все подвел – готов, короче говоря, был на труд и на подвиг, – а она…

Особенно грустно было вспоминать тот знаменательный вечер – с танцами и моими радужными грезами ночью потом. Что даст ей тот усатый юнец? Ничего! Уверен, что ничего. Уверен, что и подвиг-то он совершить не сможет, а если все же и сделает свое черное дело, то дилетантски, неумело – это по нему видно. «Импринтинг» будет не тот! Ну не дура она, скажите? Дело, конечно, ее, но все равно дура. И еще какая.

Опять я, значит, поддался своим иллюзиям, своим, скорее всего, нереальным представлениям о действительности. Что ей Гекуба, что она Гекубе?

Тут же ведь дело в чем? Любовь к одной женщине, пусть даже самая чистая, горячая, искренняя, не спасает. Любовь, которая зачеркивает, застит весь мир – это все же слепота и наркотик. Истинная любовь, я уверен, должна – ровно наоборот! – открывать весь мир, а не отнимать его. Любовь, за которую необходимо платить свободой, – та ли это Любовь? Ведь если ты, любя, впадаешь в рабство, то тем самым – неминуемо! – делаешь рабом и того, кого любишь. Связываешь и себя и ее. Что ж тут хорошего? Я, может быть, в своих рассуждениях опять повторяюсь, но дело-то ведь того стоит. Я хотел разобраться, понять…

Что на самом деле произошло у нас с Галей? Прорыв! Три прекрасных, ослепительных дня, которые, конечно же, останутся в моей памяти навсегда; запомнятся навсегда, надеюсь, и ей. Три дня, в которые оба мы вышли в непривычное, запредельное, прикоснулись к чему-то вечному и великому, что – как я всегда подозревал – существует близко, совсем рядом с нами и чего не видим, не испытываем мы исключительно из-за собственной близорукости, глухоты, из-за своей скованности и страха! Страх перед свободой – самый живучий человеческий страх… И если нам с ней удалось преодолеть этот страх однажды и сразу, то почему же нужно мне опять – по-прежнему – прятать голову под крыло?

И появление Лены тотчас после отъезда Гали я воспринял именно как продолженье прорыва и убежден, что было оно неслучайным. Но вот теперь… Впрочем, она еще не уехала, не исчезла пока что из моей жизни, так что… Посмотрим, посмотрим…

Конечно, вокруг по-прежнему было море, солнце проглядывало – хотя частенько опять скрывалось… – ходили по набережной и лежали на пляже люди, оставалось у меня впереди еще больше недели. И, конечно, грело все-таки, очень грело воспоминание о прорыве – Золотой фонд! Но… Честно сказать, все больше и больше это воспоминание казалось нереальным, фантастичным, как сон, как игра пылкого воображения – слишком не похоже оно на то, что теперь опять вокруг меня. Вот, и с Леной… И уже появлялась мысль: а было ли? Да, конечно, в воображении, в памяти оно есть. Однако не случайно ли оно? Не вообразил ли я все это на самом деле? Не придумал ли?

Ведь даже искра, оставленная солнечной королевой в первой фрейлине, как бы переданная ей по наследству – как я, очарованный, думал, – погасла… Хватило ее на один только вечер… И – все?

Теперь этот усатенький… Бог с ней, конечно, но целоваться со мной так отчаянно и говорить то, что говорила, зачем? Опять ложь, иллюзия? Случайное удачное стечение обстоятельств с Галей – праздность, море, солнце, роскошь «Нового света» – тоже иллюзия мимолетная? Не исключено, думал я теперь, что даже если мы и встретимся в Москве с «солнечной индианкой», то вовсе не будет того, что состоялось здесь, в благословенном Крыму… Как-то все это для них мимолетно.

На другой день с утра я направился в Тихую бухту.

Нужно было миновать цепочку пляжей, усеянных в этот сравнительно теплый день множеством человеческих тел, подняться на высокий берег и по рыжим, выжженным солнцем склонам холмов, напоминающим короткошерстную бугристую шкуру животного, пересечь основание длинного скалистого мыса, далеко выступающего в море – в течение дня, а особенно в утренние и вечерние часы постоянно меняющего свой цвет и за это прозванного Хамелеоном, – и только тогда спуститься к пологой песчаной полосе берега, изгибающейся ровным серпом и образующей так называемую Тихую бухту. Тихой назвали ее потому, очевидно, что суровые северные и восточные ветры не залетают сюда, сдерживаемые грядой холмов. Зато южным ветрам она открыта вполне. И солнцу. Темно-синее на горизонте, зеленое у берега море тихонько выплескивало бесконечные валики волн, солнце рябило на огромной бескрайней поверхности, слепило глаза, прохладный сентябрьский южный ветер приносил липкий аромат соли, покачивал высохшие до соломенной желтизны травы на берегу и кустики своеобразных растений, цветущих колючими лиловыми шариками.

Тут тоже было довольно много людей, но – как и в «Новом свете» – более молодых, не остановленных расстоянием в 4-5 километров, отделяющим Тихую бухту от пляжей пансионатов и турбаз. Для каждого из этих людей поход в Тихую бухту – тоже в какой-то степени прорыв, пусть и скромный, не претендующий, конечно, на многое.

Слишком много нас на земле стало, и все труднее вырваться на свободу – вот когда-то, вероятно, одно лишь пребывание в Тихой бухте, одинокое, зачарованное, составляло прекраснейшие часы и было тоже как «отзвук песни», однако теперь многолюдье глушит всякие отзвуки, а экзотические и девственные некогда берега замусорены консервными и пластиковыми банками, бутылками, бумажками, травы вытоптаны, очумелые редкие бабочки мечутся в поисках уцелевших цветов. В одном нашем прекрасном мире слишком много разных человечьих мирков, причем далеко не самых богатых, не самых духовно развитых, а потому трудно стало спеть свою, именно свою – полноценную, живую, не навязанную кем-то, не заглушенную «обстоятельствами» – песню, свою полноценную партию в едином общем хаотическом хоре. И как же отыскать чей-то чистый голос в суетливом, примитивном многоголосье?

И все же мы вынуждены как-то ориентироваться – тела и лица несут все же какую-то информацию о душах, которые их населяют. И пусть неминуемы здесь ошибки, искать все равно приходится. Ведь правильно сказано: «Один человек – не может», то есть общество необходимо…

А для меня тем более: познав прекрасное, так не хочется удовлетворяться посредственностью… Этим был, конечно, отягощен мой поиск. Казалось бы: так уместно сейчас мне вообще ни на кого из девушек не смотреть, наслаждаться морем, чайками, окружающим райским пейзажем, воспоминаниями… Однако… Не верю, не верю я все-таки, что прорыв был случайностью. Не верю! Все есть вокруг, все должно быть вокруг – многое, очень многое наверняка зависит от себя самого. «Все – во всем»!

Каков мир на самом деле? Где разгадка настоящей, правильной, полноценной жизни? Как добиться ее?

Да, поиск мой не увенчался успехом. Полусонные загорающие тела, пусть иногда и неплохо сложенные, не будили воображения, а лиц достаточно живых что-то вообще не было видно. Я прошел довольно далеко вдоль берега – туда, где людей уже стало меньше, песчаный пляж кончался, прямо из воды вырастали дикие бурые камни с нежно-зеленым бордюром водорослей – словно коротенькие юбочки, колыхаемые тихим прибоем.

Природа неизменно прекрасна, если она не изуродована «человеческим фактором», но все равно уходить лишь в нее, отвергая своих соплеменников – особенно противоположного пола, – в этом есть большая печаль и, конечно же, неполноценность. Не от хорошей жизни мы все же так часто ищем уединения, уходя от людей, делая лучшими своими друзьями и любимыми кошек, собак, попугаев и даже мышей и крыс… Не говоря уже о цветах и деревьях, лесных и морских далях, закатах, восходах… А хорошего общества все же очень хочется. И – к слову – не верю я в мазохистские уверения некоторых сегодняшних, даже вполне еще молодых и здоровых мужчин, что им, мол, наскучил «убогий человеческий мир» и они готовы с радостью уйти в полное одиночество, скрыться от мира, который «не соответствует» их «высокому интеллекту», их «развитому сознанию» и прочее, прочее. Как правило, это индивидуумы, слишком возомнившие о себе и терпящие фиаско – главным образом с «убогим» женским полом, и просто-напросто сдавшиеся. Учиться надо и не пугаться жизни, не уходить от нее позорно – вот что достойно мужчины! Напяливать на себя тогу «мудреца», не познав великих возможностей жизни – последнее дело. Достаточно оглядеться внимательно – увидишь совсем рядом такие возможности, что дух захватывает! Зажмуривать глаза, затыкать уши и складывать конечности легче всего, но тогда спрашивается: зачем ты сюда пришел? И какое это имеет отношение к мудрости?

Но не было, не обнаружил я в Тихой бухте ничего для себя в человеческом образе (естественно, женском)! Природа, как всегда, щедро показывала свои прелести – море меняло цвет, оттенки и ароматы, песок ласково щекотал ступни, галька пестрела формами и рисунками, будя фантазию; иногда пролетали быстрые бабочки, напоминая о существовании таинственного и прекрасного мира крылатых созданий, всегда так волновавших меня своей необъясненной никем красотой, звавших в путешествия за уникальными видами (здесь, как я заметил, встречались сатиры нескольких видов, перламутровки, желтушки, эребии…); травы пахли, качались, вызывая в воображении какие-нибудь экзотические пампасы; цветы, даже самые скромные, неизменно удивляли глаз своим загадочным совершенством… Но люди, люди! Высшее произведенье природы, сложнейшее творение Бога… Где вы – живые, эмоциональные, открытые этому богатейшему из миров и друг другу? Не слепые, не глухие, не копошащиеся убого в своих тусклых мирках, не гасящие эмоции, не загоняющие в подполье дух при живом еще теле… Где вы? Или на самом деле неудержимо уплывающие в прошлое несколько моих счастливых дней были случайным, редчайшим всплеском, а, может быть, и вообще иллюзией? Может быть, я все это вообразил?

Купанье в легких теплых – дружественных! – волнах было великолепным, но и оно, естественно, не могло полностью удовлетворить мой смятенный, ищущий дух. Желание понять, разгадать тайну нашего общего бытия на Земле, не оставляло ни на миг, делало озабоченным, несвободным. Я словно бы ощущал странное обязательство – мне нужно было во что бы то ни стало кого-то найти, чтобы до конца убедиться! Не бабочек, не цветы, не камни и море, не теплый, нашептывающий что-то ветер… – с этим всегда было у меня в порядке, мы всегда находили общий язык…

И разумеется, не в эротической зацикленности было дело – сексуальную озабоченность я вообще испытываю не так уж часто. Даже дома, в городе, бывало так, что, мучаясь от долгого сексуального воздержания, понимая разумом, что оно даже физиологически вредно, я находил чей-нибудь телефон – желательно «понадежнее», – звонил, договаривался, она приходила… Однако озабоченность моя исчезала тотчас с ее приходом – едва я видел ее лицо. Не потому, что оно мне не нравилось, а потому что я ощущал стыд. Я ведь позвонил ей из сугубо «потребительских» соображений, а это унизительно для нас обоих. И мне уже – не хотелось! Как будто это не я мучился от воздержания всего лишь несколько часов назад… Простой онанизм – и тот благороднее несравнимо, считаю я. Там ты только одного себя успокаиваешь и унижаешь обманчивым компромиссом, к тому же вполне можешь дать волю изысканнейшей фантазии. А с ней… И приглашенная мною «скорая сексуальная помощь» уходила невостребованной, как правило, а я мучился раскаянием в одиночестве… Нельзя унижать божество, нельзя!

О, моя возлюбленная индианка, креолка, русалка! О, торжественно садящееся за горами солнце! Ну ведь должен же быть отблеск еще хоть в ком-то!

Прекрасным, романтичным, красивым был мой поход в Тихую бухту. Но – неполноценным, увы…

7

После обеда в столовой Дома творчества (Вася-Роберт не появлялся там уже несколько дней подряд, я встречал его лишь вечерами на набережной, он, очевидно, все еще переживал наше с Галкой «неблагородство»…) я меланхолически стоял у парапета набережной, глядя в морскую даль, и вдруг увидел внизу, на гальке молодую женщину, которая прежде, чем войти в воду, довольно долго смотрела на небо, на облака. Стало прохладно, вода, очевидно, была не очень-то теплой, и девушка, видимо, следила за облаками, рассчитывая, чтобы к моменту выхода ее из воды выглянуло как раз солнце.

Она была хорошо сложена, но особенно привлекли мой взгляд ее плечи, спина. Было в форме их то самое «чуть-чуть», что отличает гениальную скульптуру от какой-нибудь пусть даже искусной, но не озаренной истинным талантом поделки. Великолепные были плечи! В них звучали едва уловимые ноты гармонии, которые как раз и рождают музыку. Музыку бытия… Я не видел тогда еще одного знаменитого французского фильма, но уже слышал, что сюжетом его стала очарованность достаточно взрослого и бывалого мужчины всего лишь коленями молодой и вполне глупенькой девушки. Заветной мечтой его было просто потрогать, погладить эти худенькие, совершенно еще «целомудренные», хотя и прекрасные, волнующие суставы… Так и называется этот фильм – «Колено Клер». Фильма я, повторяю, тогда не видел, но… Как я француза этого понимал! «В лесу, в горах, на суше и на море, в стволе древесном, в бабочке, в цветке, в касанье легком ветерка, в сверканье волн, в полете облака – везде я вижу образ твой, о, Афродита!»… Признаюсь, это стихи мои личные, уж извините.

Наконец, девушка решилась, ступила осторожно в воду, поплавала немного у берега и вышла. С ее царственных плеч и по спине, по невысокой груди, затянутой в темный купальник, по загорелым бедрам стекали струи воды. Чуть постояв, она улеглась на подстилку. Лежа она тоже выглядела великолепно.

Торжественным и неспешным было мое движение вдоль парапета, спуск по каменным ступеням лестницы, шаги по хрустящему галькой пляжу. Сначала еще нужно было поближе разглядеть ее лицо, чтобы хоть приблизительно представить себе обладательницу чудесных плеч и спины.

Она лежала навзничь, глаза были закрыты, но лицо мне в общем понравилось. На вид было ей лет двадцать пять. Пройдя мимо, отойдя шагов на двадцать, я повернул назад и, поравнявшись с ней, приблизился вплотную. И тотчас решительно присел рядом на корточки.

– Ну, как вода? – сказал я негромко. – Я видел, вы купались…

Она приоткрыла лишь один глаз, слегка скосила его в мою сторону.

– Прохладная, – сказала сухо, и глаз закрылся.

– Да, похолодало, – риторически произнес я и спросил:

– А вы здесь одна?

Девушка слегка пошевелилась, как бы отгоняя назойливое насекомое, – я всеми фибрами чувствовал поднимающуюся в ней досаду и был готов уже к тому, что она вообще не ответит, – однако она ответила:

– Ну, скажите, какая вам разница?

Так. Именно вот поэтому я терпеть не могу знакомиться, хотя жизнь и вынуждает. Своими обычными действиями ты тотчас попадаешь в разряд обычных навязчивых самцов, кои для любой мало-мальски приятной девушки представляют нечто напоминающее надоедливых мух. Но что же, милые вы мои, божественные создания природы, – но что же делать? Как еще подойти к тебе, случайно встреченная прекрасная незнакомка, как начать, как удержать тебя хоть не надолго рядом, чтобы появилась возможность дальнейшего, чтобы не затерялась ты в суетливом окружающем многолюдье? Да ведь не собираюсь же я тотчас предлагать тебе вечную дружбу, загс или еще что-то длительное и обязывающее. Даже любовь свою предлагать вовсе не собираюсь, даже, представь, сексуальную близость! Но простое-то человеческое общение – пусть мимолетное, ни к чему никого не обязывающее – разве на него согласиться так трудно? Ведь ты еще ничего не знаешь обо мне, решительно ничего. Мало ли… Вдруг?

Что же ответить ей на это ее досадливое: «Ну, скажите, какая вам разница?» Проблема…

– Вы лежите одна, – сказал я спокойно. – Я подумал, может быть, вы скучаете?

Глупость! Понимаю, что глупость. Но все же лучше, чем вообще ничего не ответить и позорно удалиться в ответ на ее досаду. Хотя я и понимал, что в моих дурацких словах мог прозвучать для нее оттенок жалости, некоторого, якобы, неуважения к ее женской привлекательности, неверия в то, что ее возможности никогда не позволят ей скучать.

И вполне естественно, что досада еще больше поднялась в ней, и она ответила с раздражением, неприязненно посмотрев на меня:

– Послушайте! Я приехала отдыхать. Неужели обязательны знакомства, встречи? Могу я просто отдохнуть?

Раздражение все-таки лучше, чем оскорбительное равнодушие, оно-то и дало мне возможность поддержать «беседу».

– Можете, разумеется, – ответил я уже более твердо. – Вы правы: вовсе не обязательны знакомства, встречи.

И – вот парадокс! – тотчас почувствовал, что положение улучшается, одна только нотка твердости в моем голосе сбивает с нее дурацкую спесь, напоминая хотя бы издалека, что оскорблять меня просто так, просто за то, что я подошел случайно, а, следовательно, испытал какой-то интерес к ней, еще нет оснований.

– Удивительная у вас реакция! – продолжал я, став уже почти совсем самим собой. – Первый раз встречаю такую. Понимаю, конечно, что вам, видимо, надоели – вы девушка привлекательная. Я видел вас сверху, когда вы купались. У вас очень красивые плечи, просто царственные. Разве я вас оскорбил чем-то? Почему такой раздраженный тон?

Подействовала, конечно, не логика. Подействовал комплимент. Она смягчилась и в первый раз посмотрела на меня двумя глазами и даже улыбнулась слегка.

– Извините, я буду загорать, – сказала она уже почти по-человечески. – Скоро уезжаю, последнее солнце…

Она уже как бы оправдывалась передо мной! Но все же опять легла и закрыла глаза.

Теперь вполне уместно было спросить, когда именно она уезжает, давно ли здесь, откуда, где учится или работает. Появилась тема, а с ней и букет нюансов. Теперь даже ее колючесть я мог поставить ей в заслугу, посчитав ее свидетельством раскованности и отсутствия интеллигентской фальши.

Она из Москвы.

А еще сработало, видимо, что отдыхаю я в Доме творчества, следовательно писатель, и было очень удобно пригласить ее в кино вечером, но почему-то я вспомнил о Васе и сказал, что она может прийти и с подругой.

– Не знаю, согласится ли Ирка, – ответила она. – Если согласится, то мы придем.

Звали ее Наташа.

8

Уже стемнело почти, были поздние сумерки, я вглядывался в проходящих, чтобы не пропустить ожидаемых, и сердце мое – в который раз! – слегка сжималось в предчувствиях и надеждах. Какую тайну несет эта новая знакомая с царственными плечами, что подарят минуты с нею, оправдаются ли на этот раз ожидания, смогу ли увидеть хоть отблеск того, что в столь сильной степени проявилось совсем недавно в ослепительном и незабвенном прорыве? Негаснущее воспоминание о нем, разумеется, грело меня, делая отчасти независимым и свободным. Однако…

Да, я все-таки понимал Василия и не мог оттолкнуть его окончательно от себя – «кто без греха, пусть первый бросит камень»… Кажется странным, что после всего того, что произошло с Галкой, я поддерживал с ним какие-то отношения и даже имел его в виду, когда знакомился с Наташей на пляже. Однако если подумать, то что же здесь странного? Разве не делаем мы все то же самое, всю свою жизнь в общем-то идя на компромисс? Да, и с мужчинами тоже приходится «гальванизировать трупы». Если не «гальванизировать», не рискуем ли мы остаться в гордом одиночестве? Да и не всегда это трупы, сплошь да рядом это всего лишь больные, нельзя же вот так запросто оставлять их в беде.

Конечно, было смешно и жалко наблюдать в первые дни после отъезда Галки, как вполне взрослый этот, сложившийся, казалось бы, человек упорно хранит на лице обиженно-злое выражение при встречах со мной в столовой, как тянет кверху свой остренький носик и оттягивает книзу углы тонких губ, как бросает всего лишь короткое «привет» и старается не смотреть на меня. Чувствовалось, что даже свое скупое «привет» он считает великодушным актом со своей стороны… Но так хотелось мне все же, чтобы он понял наконец то, что произошло, осознал бы и то, что мешает ему в столь существенном для него вопросе. Ведь он суетился по-прежнему, и видно было, что по-прежнему без успеха. Кого теперь находит он виновником постоянных своих неудач? Ясно было, что все еще не того человека, который им на самом деле является…

И за ужином я сказал Васе, что познакомился с девушкой и она собирается прийти с подругой.

Разумеется, Вася не оттолкнул на этот раз протянутую мною руку, тем более, что в руке было не что-нибудь, а то, что имеет для него преобладающую надо всем другим, высшую ценность. Он только сказал, что у него телефонный разговор с Москвой в восемь часов, и он придет в половине девятого с магнитофоном. А я договорился с Наташей на восемь.

И вот теперь я ждал там, где договорились, у живого календаря – то есть у клумбы, на которой каждый день выкладывал садовник число и месяц из маленьких живых кактусов…

И опять, опять настаиваю я, доброжелательные свидетели моих писаний: не было во мне коварной измены той и тому, чем так ослепительно жил я совсем недавно! Наоборот! Я не хотел быть рабом того, что уже было, я хотел понять… Прорыв остается прорывом, и разве может посягнуть на него упорный и искренний поиск нового, попытка разгадать и понять, желание овладеть секретом постоянного непрекращающегося полета?

Наконец, девочки появились в одной из аллей. Их было двое – Ирка согласилась… – но уже первый взгляд на них принес мне трезвое осмысление действительности, грубо разрушив иллюзии, которые начали, было, разрастаться.

Лицо, глаза, взгляд Наташи оказались при новом рассмотрении уже не теми, какими привиделись днем на пляже. Лицо Наташи было каким-то стертым, смятым, явно зависимым – неужели от Иры? – никакой царственности не было в нем, а несомненно царственные все же – я помнил! – плечи ее были закрыты одеждой. «Ирка» оказалась черненькой круглолицей девушкой, курносенькой, с черными кругловатыми глазками, словно пуговки, улыбчивой и, кажется, живой. Но что-то в ней с первого взгляда насторожило меня…

Я сказал, что кино, как мне сообщили, плохое, поэтому пойдем лучше к нам в гости слушать музыку, а товарищ мой придет чуть позже. Девушки согласились. И когда шли, я с грустью убедился еще и в том, что царственные плечи, так приглянувшиеся мне на пляже, находятся на несколько более высоком уровне, чем мои – Наташа оказалась безнадежно высокой. Ох уж эти акселерированные современные поколения… Кому-то это несоответствие, возможно, безразлично, однако меня таковое всегда смущает… Фигурка Иры была складненькая и невысокая, грудь мило топорщилась, но… Пока мы шли по аллеям с коротенькими незначительными разговорами, моя первая настороженность почему-то все больше крепла, а когда поднялись по лестнице на второй этаж и вошли в мою комнату, я, кажется, окончательно понял…

Человек несет очень много информации о своем внутреннем мире в одном только внешнем облике – недаром же есть целая наука, которая уже только по лицу определяет и эмоциональный, и психологический портрет человека, – но движения, жесты, а тем более слова несут еще больше… Короче говоря, когда мы вошли в комнату и вспыхнул свет, и девушки осматривались, улыбаясь и произнося коротенькие реплики, я хотя и старался из любезности сохранить на своем лице вполне доброжелательное, гостеприимное выражение, почувствовал однако тянущую безнадежную тоску, столь привычную, столь знакомую…

Наташа начала как-то странно хихикать – совсем не царственно, – а Ира, которая явно главенствовала, так и излучала полную уверенность в своей непогрешимости как в отношении своих внешних данных, так и в отношении умственных, что меня всегда раздражает крайне.

Трудно вспомнить, с чего начался наш разговор, но он начался и перешел вдруг на тему, которая достаточно серьезна для меня и которая, как я понял тотчас, составляет любимый предмет для Иры. Оказалось, что она работает в редакции телевидения и абсолютно – «на сто процентов» – довольна своей работой, которая заключается в ответах на письма телезрителей.

– Раньше я принимала все близко к сердцу, без конца переживала по пустякам, когда жалобы приходили, а теперь все поняла, и работа мне стала нравиться.

– Что же вы поняли, Ира?

– Я поняла, что все равно ничем не могу помочь, поэтому и переживать нет смысла.

– Но тогда чем же вам нравится эта работа?

– Ну, как чем. Интересно. Чего только ни пишут. Смешно иногда. Забавного много. Ответы составлять интересно.

– Но какой же смысл ваших ответов, если вы ничем не можете помочь?

– А надо так составить ответ, чтобы человек думал, будто ему помогли.

– И это вам нравится?

– А чего же? Главное не переживать по пустякам. Это – мудрость…

А у меня прямо-таки в затылке что-то заныло и щеки, наверное, задергались, потому что окончательно понял: вечер пропал. И по привычной двойственности так обидно стало за девочку – молоденькую, стройненькую, с большой грудью и совершенно невинными кругленькими глазками. И, конечно же, за себя. Что же делать в предстоящие несколько часов? Нельзя же выгнать их вот так, сразу…

А Ира тем временем увлеклась и уже развивала тему. Она говорила, например, что я вот «свободный художник», как я сам выразился, а следовательно живу я, значит, исключительно для себя, эгоистично и узко. А она и такие, как она, которые служат кому-то, живут как раз наоборот для других. Такие, как я, с точки зрения социальной, плохие люди, бесполезные в обществе, а такие, как она – служащие, – наоборот, полезны. Все это была, разумеется, скуловоротная чепуха и лучше всего было бы не обращать внимания, перевести разговор на другое, но я уже завелся и не мог удержаться, потому что есть вещи, которые нельзя трогать походя, просто так, даже в том случае, если говорят о них мужчина и женщина, даже если пришли наши девочки совсем не для этого.

– Кому же вы служите, Ира? – спросил я, не в силах скрыть своего отношения к тому, что она говорила. – И кто эти «другие», для которых такие хорошие люди, как вы, живут?

– Есть правительство, есть руководство, они поставлены не случайно, правда ведь? Если, например, человек работает двадцать лет, он же знает, что делать, так? Как же его не слушаться?

– А вы можете быть с ним не согласны? Разве не может этот человек ошибаться?

– Согласна я или не согласна – не важно. Он лучше знает.

– А если ваша совесть не позволяет вам поступать так, как вам велят, вы все равно поступаете?

– А, совесть!… Что такое совесть? Когда речь идет о деле, причем тут совесть. Если она меня мучает, значит, плохая совесть. Социально неразвитая…

И она не шутила! Больше того, я видел, что и она не может остановиться, случайно мы затронули то, что и для нее является важным, и в разговоре нашем нет и намека на какой-нибудь флирт. Как это ни нелепо, но два мировоззрения столкнулись вдруг так не вовремя – вот тебе и мужчина и женщина с потенциально могущими запеть друг от друга телами!

– Но, Ира, вот вы говорите, что свободный художник живет исключительно для себя. А может быть свободный художник как раз и пытается понять, правильно ли поступает руководство, правительство, он ведь и изучает жизнь для того, чтобы знать, как правильно жить. В этом как раз и заключается долг художника, журналиста, писателя…

– А, это чепуха! Никто не знает, как правильно. А раз правительство есть, значит, ему и нужно служить.

– И партии?

– И партии.

– А если, например, курс ошибочен?

– Поправят. Сами и поправят. А художники не при чем. Знаю я «свободных художников»! Папе звонят эти «свободные художники», писатели так называемые, а со мной советуются, с девчонкой. Советуются, как папу моего ублажить…

– Папу? А кто у вас папа?

Ира замялась, и тут, наконец, Наташа получила возможность вставить словечко. В продолжение всего нашего разговора она молчала, всем своим видом, однако, демонстрируя согласие с Ирой, и это меня особенно злило, ибо так не вязалось с царственностью ее плеч, спины…

– У Иры папа главный редактор. Издательства. Поэтому и…

Ну, конечно. Вот оно что. Что еще могла проповедовать дочка главного редактора? И как же ей не считать себя непогрешимой, если наши бедные писатели, звонящие всемогущему папе, естественно, внимали каждому ее слову! А еще и ответы на письма телезрителей, причем в сознании собственной непогрешимости на своем «официальном» посту… Бедная, бедная девочка! И все же не мог я вызвать в себе искренней, доброй жалости к ней и сочувствия, как ни пытался добровольно подпасть под власть ее внешней привлекательности. Ведь фигурка, ведь божественное женское тело – дар природы, – со всеми необходимыми признаками, ведь грудь такая высокая и вроде бы милые живые глаза… Но казалось уже, что грудь ее – это просто муляж, как, вероятно, и все другое, а глаза не выражали никакой истинной женственности, хотя и блестели на женском как будто лице.

– Ну, это все ладно, Ира, это все ладно, – пытался я хоть как-то найти путь к примирению. – Но вот что удивляет меня. Вы ведь не знаете даже фамилии моей, хотя догадываетесь, что пришли к писателю. Почему бы вам не узнать хотя бы, кто я такой, почему бы не прислушаться к моим доводам, вдруг в них что-то есть полезное и для вас? Такое впечатление, что вы давно все для себя бесповоротно решили и никаких сомнений у вас теперь не может быть, не кажется ли вам, что это абсурд? Вы молодая девушка, у вас вся жизнь, можно сказать, впереди, неужели вы навсегда распрощались с сомнениями?

– Я не такая уж молодая. А сомнений мне хватит. Надо жить для людей, а не для себя. Все эти сомнения – сплошной эгоизм. Надо честно работать.

Ну, это бы ладно. Ясен был хотя бы анамнез. Происхождение болезни. Болезни сознательного, чуть ли не научного рабства. Самое горькое, как я осознал, наконец, было все же не это. Каждый, в конце концов, волен поступать так, как ему нравится. Но Наташа…

Да, вот что печалило меня больше всего и не давало остановиться. Наташа! Та самая незнакомка с царственными спиной и плечами, так высокомерно, гордо и как будто бы раскованно отвечавшая мне на пляже, сейчас отсутствовала начисто! Девушка Наташа, сидевшая или ходившая по комнате, когда мы с Ирой пикировались, была бледной копией той, совершенно неузнаваемым слепком, она была целиком, со всеми своими вторичными половыми признаками под Ирой, она прямо-таки чуть ли не в рот ей смотрела, пыталась перебивать меня, чтобы немедленно возразить, и тотчас почтительно умолкала, когда Ира безапелляционно изрекала свои сентенции. И она еще имела наглость так презрительно отвечать мне на пляже! Вот разгадка: человек высокомерный – не важно, женщина или мужчина! – обязательно с кем-то холоп, высокомерие его, таким образом, это месть, которой наслаждается он, унижая других за то, что кто-то унижает его. Даже когда говорил я, Наташа смотрела не на меня, а на Иру, чтобы таким образом, значит, осведомиться, как нужно мною сказанное воспринимать.

Но вот прибыл Вася. С кассетным магнитофоном. И, несмотря на все прошлое, глянул я на него с надеждой, но с первого же взгляда понял, что здесь – тоже стена, и некуда мне будет сегодня деться. Вася был надут, все еще обижен, остренький носик его топорщился кверху, а тонкие губы плотно, в ниточку, сжаты – и все это относилось ко мне. В отместку. Но зачем же тогда он пришел? Ах, Роберт, Роберт…

Ну, и куда же мне тут, дорогие товарищи, было деться? Новая маленькая модель общества предстала передо мной в моей комнате в лице этих троих внешне как будто бы живых людей: добровольно порабощенной Наташи с царственными плечами, которые, оказывается, сами по себе еще ничего не значили; туповатой, циничной, самовлюбленной, Иры, в которой, кажется, и женского ничего не осталось, кроме чисто внешних вторичных половых признаков; и, конечно, карикатурного, совершенно лишенного чувства собственного достоинства и даже юмора приятеля моего, этого жалкого обиженного мальчика с внешностью старичка, который, едва войдя, начал, игнорируя меня, играть перед девушками «рокового мужчину», «англичанина», даже отчасти «ученого», храня многозначительную серьезность, нудно рассказывая по своему обыкновению что-то до умопомрачения примитивное, пользуясь тем, что я, вконец обескураженный происходящим, молчал, предварительно, правда, протянув-таки ему дружескую руку тем, что представил его девочкам как «специалиста по космической медицине».

И надо было видеть, как жадно принял он из моих рук эту подачку, как старательно смаковал ее, даже не поблагодарив меня ни улыбкой, ни выражением лица, ни даже простым добрым человеческим взглядом. И как уже через несколько минут ощутив себя в центре внимания двух дур, клюнувших тотчас на примитивную эту приманку, пользуясь этим счастливым, нечасто перепадающим мигом, стал записывать побыстрей московские телефоны – и той, и другой…

Господи, как жаль, что нельзя было нажать на кнопочку, чтобы вмиг очистить мое жилище и сесть бы мне за свой стол, продолжив записки, – вновь встретиться с индианкой! – предварительно, конечно, хорошенько проветрив. Вот когда особенно ярко вспомнил я слова приятеля о гальванизации трупов! И еще подумал: вот почему нас на Земле так много – потому что среди тысяч и тысяч мертвых всего лишь единицы живых! И как же, господи, как же обидно, что и мертвые ведь носят подчас неплохие тела, и у них бывают под саваном царственные плечи… Так нерасчетлива, так слепо щедра природа…

Хотя сказать, что абсолютно мертвыми были гости мои, нельзя. Ибо трупы ведь не едят и не пьют вина, тем более с такой энергией и быстротой. Особенно в этом отличалась царственная Наташа. Мои запасы неудержимо таяли, а я еще имел глупость, когда только сели за стол, открыть тумбочку и предложить им бутылку на выбор. Теперь выбор падал поочереди на каждую, и, судя по выражению лица и быстроте действий Наташи, ее вкусы отличались поистине демократической широтой…

Я не успевал наливать, как она тотчас поднимала стакан и пила, даже не дожидаясь тоста – так что все остальные, и я в том числе, так и не могли угнаться за ней. Она уже порывалась петь и плясать и, пожалуй, не прочь была бы даже показать плечи, сняв саван, который явно ее тяготил, но ей же богу для этого сейчас было неподходящее время. Как ни святы для меня женские прелести, как ни готов я лицезреть их всегда, но одно сознание, что принадлежат они фактически трупу (а в лучшем случае тяжело больной), одна мысль о том, что она, демонстрируя их, может оскорбить весь женский род, ибо то, что они для нее не представляют никакой ценности, было совершенно ясно. Одно понимание того, что природа ошиблась и быть свидетелем этой ошибки и значит не уважать природу, вызвало у меня дрожь отвращения. Настоящую дрожь, ибо поднимая стакан, я видел, что он дрожит.

И я сидел и не чаял, как же нажать поскорее ту самую кнопочку, и на моем лице, вероятно, все было четко написано, потому что все трое заметили это и по естественному чувству рабского противоречия никак не хотели уходить.

– Ты не расстраивайся, мы, правда, хорошие девочки, – утешала меня игриво Наташа, и я хорошо понимал, что она имеет виду под словом «хорошие». Тон ее был однозначен.

А ведь в принципе я был бы совсем не против созерцания плеч и всего другого, пусть даже в компании с Робертом. Но созерцания живого, не оскорбляющего того, что свято, не вступающего в противоречие с законами природы! Живым – живое, а мертвые пусть сами хоронят своих мертвецов, как сказал однажды умный человек…

Эта пытка длилась до половины двенадцатого. А потом мы еще провожали их, и тут-то, на темных ночных аллеях, Наташа, наконец, дорвалась – попела и поплясала, – причем ее ничуть не трогала наша с Василием реакция, известно же: мертвые сраму не имут. Под влиянием выпитого она, похоже, освободилась даже из-под власти Иры. Что ж, хоть так!

9

А на другой день с утра над морем поднялось яркое горячее солнце и оживило землю, и на участке, поросшем бледненькой скабиозой за моим корпусом опять запорхали бабочки, и, идя на завтрак, я с удовольствием наблюдал за ними – особенно за огненными желтушками-колиас, которые вспышками живого пламени перелетали с цветка на цветок.

Эти желтушки напомнили мне опять поездку в Азербайджан и короткое путешествие в горы над изумрудным озером Марал-гёль, когда на два часа я вдруг оказался счастливо свободным, несмотря на то, что был в официальной газетной командировке и внизу у родника ждала меня машина и двое сопровождающих, для которых мое путешествие, разумеется, было странным, хотя они и старались этого не показать. Я поднимался тогда на одну из зеленых вершин, и трава была выше колена, и хотя было пасмурно, а потому не летали те бабочки, ради которых я попросил привезти себя сюда, на Марал-гёль – Аполлоны, названные так в честь Бога Искусства и Света, – но все равно я был опять в единстве со всем, торжественно и независимо сущим, я оторвался от суеты многочисленных братьев своих, то есть, как бы ненадолго вышел в прорыв. А на обратном пути сверкнуло солнце в просвет, и вместо Аполлонов в награду мне были огненные искорки – желтушки-колиас, – словно живые драгоцености живой зеленой горы… И удивительно было, кстати, что когда я вернулся к сопровождающим – аж через два часа! – они ничуть не выразили своего недовольства долгим моим отсутствием и с интересом слушали восторженный рассказ о горе и о бабочках, а по пути потом несколько раз останавливали машину, когда я заметил сначала одну Пандору (бабочку-перламутровку), а потом сразу целую колонию крупных бабочек этих, а также больших лесных перламутровок на цветущем высоком татарнике… А ведь как далеко было все это от их повседневной жизни!

И еще я рискнул сказать тогда, что одного лишь не хватило мне для поистине уникальных цветных фотографий озера Марал-гёль. А именно – молодой и красивой девушки, которая согласилась бы позировать обнаженной на берегу, как нимфа или наяда… И такой миг единства, понимания создался между нами в машине, что они, конечно же, закованные в современные железобетонные моральные установки Советского Кавказа, все же согласились со мной, и один из них, молодой, сказал даже, что жаль, что он не знал этого раньше, и жаль, что я уезжаю завтра, а то бы он знал, кого пригласить, у него красивые знакомые девушки есть… Конечно, с нами присутствовал Низами, он и помог нам в нашем единстве.

Но теперь, теперь…

О, боже, как же обидно было ощутить себя теперь вновь на грешной земле, среди суетливых, ослепленных кто чем, братьев своих и сестер. Что делать? Куда идти?

Царственной индианки нет, а первая фрейлина…

Может быть, все же попробовать еще раз, рискнуть?

После завтрака я еще раз сходил на их место на пляже. Но их не было там. Наверное, уехали-таки в «Новый свет».

И опять я направился в Тихую бухту и ходил одиноким среди множества тел, и купался в синей прохладной воде, и радовался ласке солнца и прикосновениям ветерка. И счастлив был воспоминаниями, но вечный вопрос и поиск не давал мне покоя.

Да, слышу. Слышу, как скажет кто-нибудь, почитывая мои записки. Что это, мол, все несерьезно. Об аморальности автора сих писаний, мол, мы уже говорили, это само собой. Но даже если не обращать сейчас внимания на эту, решительно обличенную уже, явно неприглядную сторону личности автора, то и тогда непонятно, никак не понятно, что же может заинтересовать тут нормального взрослого человека? Легкомысленные, чрезвычайно поверхностные взаимоотношения с женщинами, даже девушками! Увлечение бабочками… Что за бред! Разве такие инфантильные фантасмагории и адюльтеры составляют и наполняют жизнь нормального, серьезного человека? Это раньше, может быть, подобные времяпрепровождения, а также легкомысленные рассуждения легковесных героев составляли суть литературных реминисценций и даже пользовались известным успехом среди наивной части… Но теперь! В ХХ веке! В стране развитого социализма! Когда мир стоит на грани катастрофы, когда каждый четвертый человек на Земле голодает! Когда кончаются природные ресурсы, когда умы лучших людей занимает борьба идеологий, систем и каждому необходимо включиться в эту борьбу и ясно же, на чьей стороне… Нет, воистину сейчас все, о чем пишет автор здесь, не только неактуально, неинтересно, банально, но – преступно! Человек – хозяин природы! С мотыльками-бабочками нечего цацкаться, тем более, что они – вредители сельхозпосевов. Вообще с природой нечего церемониться, нечего ждать от нее милостей: «взять их у нее – наша задача» (И.В.Мичурин). «Человек проходит как хозяин…» (Лебедев-Кумач). «Философы до сих пор изучали мир. Наша задача – изменить его» (Карл Маркс).

Что же ответить? Ответить, наверное, нужно… Что же?

Друзья! Соотечественники! Братья и сестры! Почему мир стоит на грани катастрофы? Почему голодает теперь каждый четвертый человек на Земле, а природные ресурсы донельзя истощены? Не потому ли, что люди слишком редко принимали всерьез бабочек и вообще красоту и заботились больше о пище для тела, чем для души, и – объедались безмерно и толстели безудержно, хотя все равно не были счастливы? А всякие лжеморальные и лжевеликие глупости, вдолбленные тем или иным «учителем» или «вождем» в восприимчивые людские головы, как раз и раскололи мир на два больших, враждебных друг другу лагеря и сотни более мелких, причем так, что некоторые лагерники считают даже своим «святым» долгом не понимать и ненавидеть других! Те же, кто не принимает всерьез бабочек и напяливает на себя тогу «серьезного» человека, не принимают ли они слишком всерьез нечто другое – например, когда двадцать здоровых людей пинают ногами на специально построенном и тщательно «оборудованном» поле надутый и покрытый кожей резиновый шар, или надевают железные лезвия на ноги и уже на ледяном поле гоняют кривыми палками небольшой резиново-пластмассовый круг да еще и чрезвычайно переживают при этом, да иногда даже калечат друг друга, потому что «защищают честь Родины»! И ведь сколько подобных примеров можно еще привести! Но при этом самые простые, самые, казалось бы, естественные и доступные всем радости – и самые желанные для многих! – считаются сплошь да рядом «легкомысленными», «несерьезными»… Почему это, а? Ничего не имею против увлечений вообще, но чем же бабочки или цветы хуже футбольного мяча или хоккейной шайбы?

Да и если бы только это. А желание во что бы то ни стало всегда настаивать на своем и обязательно быть «круче» других? А убивать тех, кто не согласен, когда «руководителям» или «вождям» хочется побольше власти? И – верить им, подчиняться слепо… А позволять пудрить себе мозги – вместо того, чтобы слушать сердце свое?!

Увы, не слышат. Сколько раз я уже и писал, и говорил прямо в лицо, да и я ли один… Не слышат! Увы…

Итак, не было королевы, исчезла первая фрейлина, и жизнь для меня потекла опять обычным путем, словно в царстве, где люди все заколдованы: видишь как будто бы живого человека, подходишь, пытаешься заговорить, а он, оказывается, деревянный. Или из железа. А чаще всего из пластмассы. И только кажется, что живой это человек, а на самом деле – заводная кукла с определенной жесткой программой внутри, кем-то вложенной… То же и с женщинами, только материал, из которого сделаны они, ближе, пожалуй, к поролону, резине или какое-то органическое полужидкое вещество.

ТТЛ – вот такую формулу-аббревиатуру вывел я: Тупость, Трусость, Лень. Это и есть то, что мешает всем нам, глушит нашу природу, губит наши способности, делает жизнь тоскливой и тусклой. Индианка и первая фрейлина – разве их не было в окружающем мире раньше? Если бы не случайность Васиной встречи, если б не случайность нашего с ним приглашения потом троих девушек, по случайности попавших нам на глаза в полумраке вокруг танцплощадки – разве состоялся бы столь долгожданный прорыв во всей своей полноте и, в частности, теперешние эти записки? Странно мы все-таки воспринимаем мир. То, чего нет перед нашими глазами, то, чего мы не смогли открыть, увидеть, считается нами безусловно несуществующим. Мир неограниченных возможностей, в котором мы тыкаемся, как слепые щенки, да еще и скулим о воображаемой «мертвости» этого мира, суживается нами до микроскопических размеров своего кругозора. Кто ж виноват в его тусклости и убогости?

Как я уже упоминал в самом начале, в столовой, рядом со столиком, где мы с Васей сидели, стоял еще столик, за которым вместе с пожилой четой завтракали, обедали, ужинали еще и две девушки. К которым частенько подходила третья… Эти две были вполне очаровательны – одна худенькая, стройная, с лицом, густо усыпанным веснушками, что совсем не портило его, тем более, что среди веснушек светились огромные карие глаза, другая чуть полноватая, но тоже достаточно хорошо сложенная, круглолицая, с приятной улыбкой. Но вот третья… Третья, как я уже говорил, поразила меня в первые же дни! Я не очень люблю Александра Грина за его мечтательную бездейственность, но помню его идеальный образ Ассоль – так вот эта третья так и напрашивалась на такую именно роль, а ее, к тому же, еще и звали Асей… Довольно высокая, с ювелирно выточенной фигуркой, что особенно бросалось в глаза, когда она надевала ослепительно белые шортики, аккуратно обтягивающие… А еще и распускала прямые светлые длинные волосы… Разумеется, большие голубые глаза светились на полудетском наивном лице, а изящество так и сквозило в каждом движении…

Да-да, Васе я так и сказал в первые дни: «Вот девушка, фотографировать которую я посчитал бы таким полным и достаточным счастьем, что большего, кажется, даже и не желал бы…» «Так уж и не желал бы?» – иронически переспросил он тогда, и я оценил эту реплику, потому что на этот раз она была сказана по-мужски, с нормальным, здоровым юмором. Три этих красавицы были обычно все вместе на пляже, и Вася однажды познакомился с ними и даже немножко пофотографировал для затравки – ради меня, как он сказал! Он понимал, кажется, что Ася ему не по зубам, согласен был на любую из двух других, но все же в первую очередь для меня он знакомился с ними – так он сказал, и я ему поверил! Это было в первые дни его платонического романа с Галей…

Теперь Вася все же немного смягчился, по крайней мере уже не тянул вверх носик при встречах в столовой, хотя и старался сохранять пока еще серьезное насупленное выражение, что делало его очень смешным. По некоторым деталям я видел, что он по-прежнему суетится, пытаясь везде успеть, опять совершенно не считаясь с собственным самолюбием и достоинством, словно умирающий от жажды, попавший под дождь и пытающийся на лету поймать ртом капли – и невдомек ему, что нужно просто подставить хотя бы ладони.

Не в силах ему помочь, я зато еще раз убедился в спасительной истине: человек многообразен, и самый большой грех не замечать тех искорок жизни, которые в нем все же есть. Пусть даже в железном, деревянном, пластмассовом. Ибо природа колдовства такова, что замеченные и раздутые искорки могут колдовство уничтожить. Не случайна сказка о мертвой царевне, ожившей после того, как ее поцеловал принц! Или даже о говорящей противной лягушке, которая тоже после поцелуя обрела совсем иные черты…

И после одного из обедов, когда в наших отношениях опять забрезжило нечто вполне человеческое, мы решили пригласить к себе двух тех самых очаровательных девушек, сидевших за соседним столом. Увы, только двух, потому что пока я наслаждался прорывом, а потом выяснял отношения с первой фрейлиной, прекрасная Ася уже отбыла в Москву…

Девушки и на самом деле оказались очаровательными, они с интересом смотрели коллекции разрисованных камней, которые мы покупали на набережной – Вася по такому случаю «сбегал» быстренько за своей, – потом играли в кости, и уже затеплилась дружба, причем на этот раз наши симпатии без всяких конфликтов распределились: мне больше понравилась та, что с веснушками, Васе маленькая, и они, похоже, это спокойно приняли. Именно спокойно, потому что перспективы, видимо, не просматривалось…

Провести с нами вечер девочки «не смогли». Что и не удивительно, ибо какие же симпатичные девушки будут совершенно свободными после стольких дней, проведенных уже на курорте?

И тогда по моему настоятельному предложению мы с Васей направились после ужина к столовой турбазы, где намеревались встретить давешних фрейлин. То есть Лен.

10

Напоминаю к сведению отчаявшихся пессимистов: под лежачий камень вода не течет. Все это знают, конечно. И я всю жизнь знаю. Однако же как трудно «камню» не лежать, а подняться! Да, за это я все-таки уважаю Василия: при всех своих странностях, он – активен. Пусть ему не везет, пусть слишком он суетится, пусть активность его иногда чрезмерна и мелка. Но он действует! В отличие, например, от меня, который все-таки очень много сам с собой рассуждает.

Зря Вася обижался на меня – мы бы с ним все же составили прекрасный тандем. Он – разведка, летучий отряд, я – тяжелая артиллерия. Или так: он – артподготовка, а я – танковая бригада, занимающая обстрелянные позиции. Разумеется, и разведка, и орудийные расчеты артиллеристов тоже занимают отвоеванные позиции – и мы могли бы, не ссорясь, каждый раз договариваясь, неплохо проводить время, и ему не надо было бы догонять пролетающие мимо капли. И совсем не обязательно было бы ему всегда быть на вторых ролях, доказательство этого, пусть и не из самых привлекательных – Наташа и Ира, которые вполне симпатизировали ему, и он намеревался обязательно связаться с ними в Москве… Но чтобы все продолжалось, мы должны прежде всего быть в добром согласии друг с другом и, конечно, уметь уступать, а не переть бесполезно на стенку, когда женщина делает выбор…

Так думал я, когда мы шагали к столовой турбазы и между нами установилось нечто похожее на то, что было в самые первые дни, до Гали. Вот что разделяет людей – обиды и зависть! Одному повезло в чем-то, другому нет… И все равно есть выход: достоинство! Человеческая высшая суть!

Если вы можете держать голову высоко,

Когда вокруг теряют головы

И обвиняют в этом Вас…

Если Вы умеете ждать

И не уставать от ожидания…

Если вы можете справиться

С успехом и провалом…

Если вы можете поставить на карту

Все свои победы и проиграть

И начать все с начала,

И никогда не промолвить слова

О своем поражении…

Если вы можете заставить

Сердце, мускулы, нервы

Служить Вам долго…

Если Вы можете заполнить

Одну быстролетящую,

Не прощающую минуту

Шестьюдесятью секундами смысла…

Тогда Земля и все, что на ней –

Ваше!

Это – Киплинг. Неплохо, не правда ли?

Не доходя до столовой, мы встретили Таню, одну из троих принцесс, явно претендовавшую в тот наш вечер на лидерство и своей капризностью и амбициозностью, очевидно, разрушившую наш предполагавшийся совместный поход в горы. И – нашедшую, слава Богу, свое счастье со стальнозубым саксофонистом…

– А девочки на набережной, у причала. Вы их не встретили? – вполне доброжелательно произнесла она.

И мы пошли. И действительно у причала увидели их. Двух Лен. Они стояли в сумерках, прислонившись к железному парапету, и смотрели, как мы приближаемся. А когда мы приблизились, глаза первой фрейлины заполнили все ее лицо, смотрели на меня, не отрываясь, и светились таинственным светом. И губы ее слегка шевелились, как будто она очень хотела сказать мне что-то. И если есть на самом деле такое явление, как биотоки, то они просто струями излучались и образовывали за моим затылком завихрение таким образом, что прямо-таки притягивали меня к ней… Что это вдруг?

– Ну, как жизнь, Лена? – бодро спросил я.

– По-разному, – сказала она, и я только еще убедился в том, что почувствовал с первого взгляда.

Так она это сказала, с такой интонацией, не отводя своих огромных светящихся глаз, что стало ясно: я могу ее сейчас взять за руку и вести. Она пойдет. Ничего себе, да?

Вася говорил что-то другой Лене, а мы с первой фрейлиной продолжали смотреть друг на друга. Машинально я взял ее за руку, и тотчас сжавшиеся вокруг моей кисти пальцы ее еще раз подтвердили то, о чем я подумал.

И мы все четверо, разговаривая о чем-то, пошли по набережной. Начался дождь.

– Придешь ко мне чуть попозже? – спросил я свою Лену тихо.

– Приду, – ответила она тотчас.

Мы все направились ко мне смотреть камешки. Посмотрели – Вася не преминул сказать, что у него коллекция больше и богаче, что я, разумеется, подтвердил, – а другая Лена сказала, что ее ждут, а потому придется уж как-нибудь одному Роберту… Вышли все, но через некоторое время мы с первой фрейлиной вернулись.

Вернулись, вошли в мою комнату. Едва вошли, как Лена сказала, что очень устала сегодня и хочет спать.

– Ты останешься у меня? – спросил я.

– Нет, сейчас пойду.

Но не пошла. Все было на этот раз как-то спокойно и просто. Мы легли рядом, составив кровати, но не касаясь друг друга. И спали. Но под утро…

Да, сколько же все-таки туману напустили по этому поводу не очень уважаемые мною наши предшественники-братья! Сколько пустых наставлений, здорово похожих на заклинания от нечистой силы. А любовь как расценивали? Чем больше человек ослеплен, чем больше он не владеет собой, чем больше он фактически эгоист, причем одуревший, ничего не соображающий, не могущий даже видеть, словно обалдевшее от похоти животное – тем больше он, значит, любит… И тем больше ему прощается. Даже в Уголовном суде человек, ослепленный ревностью или внезапным аффектом получает скидку… Фантастика! Кто кого перещеголяет в тупом безумстве! Как будто голова дана человеку для того, чтобы ее терять, как будто разум только и ждет, чтобы его лишились. И это как раз считалось, а частенько и сейчас считается мужественным, «крутым», «прикольным»! Когда человек размышляет («шестьюдесятью секундами смысла»…), когда сохраняет голову, когда видит, что делает, то это, якобы, унижает женщину. Это он, значит, не любит и рассудочен, холоден. Что ж удивляться, что молодежь наша понятия не имеет о том, что к чему, как и зачем, и думает, что главное – разрядиться, а «все мужики сво…», а «все женщины бля…» ?

В сумеречном, опаловом свете утра обнаженная Лена была прекрасна. Не закрываясь и почти совсем не смущаясь, она лежала рядом со мной, спокойно и естественно, позволяя мне любоваться ею и осторожно ласкать. Я смотрел на нее, любуясь то одним, то другим плавным изгибом божественной плоти, гладил и целовал нежно и бережно, и не знаю, что было в ней прекраснее – лицо с полузакрытыми глазами и длинными ресницами, осиянное легкой блаженной улыбкой, плечи, шея, изящные руки с удивительно красивыми тонкими и гибкими пальцами, светлые, жемчужные холмики грудей – «гранаты», по выражению Низами… Или сходящиеся округлые линии ног, плавная выпуклость бедер, нежная бархатная поверхность живота с аккуратной впадинкой посередине и – особенно! – коричневато-розовые влажные лепестки, скрытые в мягких, золотисто-каштановых завитках волос, подпираемые двумя белыми (без загара), тесно сдвинутыми яблоками снизу…

«Отыскал я роз охапку между ивняков,

Потонул в охапке белых, алых лепестков,» -

так писал Низами.

Да-да, два коричневато-розовых, чуть сморщенных лепестка, полускрытых в золотисто-каштановых завитках волос, открылись моим глазам, когда Лена, покорно мне подчиняясь, раздвинула свои роскошные бедра. В волнении созерцал я таинство природы. Сердце билось, горло сжималось в восторге… Я трепетно трогал нежнейшие эти складочки, раздвигал осторожно, и она не возражала, ей нравилось, она улыбалась какой-то, казалось мне, материнской улыбкой. Раздвинутые складочки были похожи на небольшую розово-перламутровую ракушку с чуть загнутыми вовнутрь толстенькими краями. Святое женское естество было перед моими глазами, обитель и источник блаженства – изначальная колыбель, сокровенный альков, чертоги Богини Любви… Путь в неведомое…

Она, кажется, совсем не стеснялась меня, в ее раскинутой позе была естественность и покой. Да, именно доверчивое спокойствие ее особенно волновало. Она напоминала бабочку, легко распахнувшую покрытые бархатом крылья. Бабочка не пугалась, не складывала крылышки, не улетала. Мне казалось, что все божественное тело Лены источает таинственные лучи, словно оно светилось…

«Вновь он вместе был с прекрасной

Девой молодой.

Млея, роза истекала

Розовой водой»…

Вот же о чем писал Низами, оказывается, вот о какой розе

Чем больше я смотрел, тем явственнее видел: женское естество – это действительно цветок, больше всего похожий на розу, еще не полностью расцветшую, не раскрывшую нежные лепестки. Бутон, а вокруг него – покрытые шелковистыми волосками аккуратные губы чашелистиков… А если осторожно раздвинуть лепестки, то – влажный, слегка коричневатый снаружи и перламутрово-розовый внутри мягкий венчик, в глубине которого, как мы знаем, притаился невидный пестик, с рыльцем, столбиком, завязью, с которой началась жизнь каждого из нас…

Влекущий, прекрасный цветок, истекающий маслянистым нектаром смазки, на цветоложе бархатных, раскинутых в стороны ног и упругого девичьего живота, за которым высятся жемчужные холмики грудей, и выглядывает блаженствующее лицо – вот какова эта великолепнейшая картина!

А цветок был сейчас центром, сутью всего существа, он казался воплощением совершенства и красоты, и к нему влекло меня с пьянящей, таинственной силой…

В то время я ни у кого еще из своих девушек-женщин не видел эту прелесть в таких подробностях! Они обычно стеснялись, и я стеснялся. И у Галки я не видел, потому что было темно. Но тут… Да, это оказалось удивительно волнующим и – красивым!

Да, конечно же, мучительно хотелось утонуть в цветке, проникнуть, словно шмелю, зарыться во влажных, шелковистых лепестках, погрузиться в таинственную, влекущую глубину… Тело мое трепетало, упругий мощный стебель восстал и пылал, словно факел.

Она позволяла слегка прикоснуться моему факелу к мягким, нежным лепесткам, но тотчас отталкивала, как только я достигал упругой преграды. И несмотря на то, что страстно желаемого проникновения никак не происходило, я не чувствовал раздражения, вот интересно что! Наоборот! Могучая радость жизни, нерастраченная сила переполняла меня, все с большим и большим восторгом я восхищался этой волшебной картиной, слова, вздохи, легкие стоны Лены казались божественной музыкой! Да, я жаждал целиком слиться в ней, но… Именно то, что я владел собой, мужественно удерживался, выполняя ее просьбу, именно это доставляло наибольшую радость. Тем более, что постоянно слышал ее блаженные вздохи и зрительно наслаждался…

Да, настал миг нашей духовной близости, «праздник созерцания тела и цветка», как можно сказать на манер японских ценителей красоты! Праздник бережной ласки, сладостного, восхитительного общения, чувственного соединения друг с другом. Глаза ее сияли нежностью и любовью…

Мне показалось даже, что как будто бы что-то святое появилось в ней, что-то от Мадонны. Да, именно теперь, именно в этой, такой непривычной, казалось бы, позе, такой раскрепощенной, такой «бесстыдной», она была естественна и прекрасна особенно! Я был уверен, что прикоснулся к наивысшей тайне, что-то поистине сокровенное приоткрылось мне, что-то изначальное! Столь понятное и естественное, столь привычное желание физического немедленного проникновения утихло, меня переполняло нечто более сильное, властное, схожее, наверное, с религиозным экстазом – все, все мое существо было охвачено светлой радостью, желанием преклоняться, может быть даже молиться…

Понимала ли тогда Лена, что происходит, знала ли эта девушка, какие чувства и мысли она вызывает? Все-таки не уверен. Хотя, мало ли… Неподвластно нашему разуму женское существо!

Ну, в общем так и не дошло у нас до Великого Акта в то утро все же. Лена сказала, что «остается пока в прежнем качестве» и никак не может решиться. «Ты не торопи меня, ладно?» – как-то по-детски попросила она.

– Конечно, девочка, милая Но ты подумай, – сказал я на прощанье, когда она оделась и собралась уходить. – И если решишься, то… Приходи вечером в девять часов на набережную сегодня. Хорошо?

Она кивнула.

11

Да, человеческие взаимоотношения тем прекрасны особенно, думаю я, что не только сознательное, хорошо объясненное, доступное нашему разуму и логике есть в них, а и что-то другое. Таинственное, трудно объяснимое. И – влекущее. Казалось бы: ведь все просто! На самом же деле…

Миг истины открылся мне сначала с царственной Галей, а теперь и утром с божественной Леной. Открылся и промелькнул – я вспоминал о нем с непроходящим волнением и опять всячески пытался понять, осознать. Я ощущал, что и «праздник лицезрения» с Леной – прорыв. У меня никогда не было раньше такого искреннего, естественного – детского! – любования женской прелестью, хотя я многих уже фотографировал. Мне открылось новое. Женщин у меня было не так уж и мало, но такого откровенного, «бесстыдного» и спокойного созерцания, такой музыки «целомудренных» божественных прикосновений, такой доверчивой открытости с ее стороны и уважительной сдержанности с моей – не было!

Конечно, женщина излучает, конечно, излучаем и мы, мужчины, и внешняя, медицинская физиология – нечто не такое уж и сложное в сравнении с тем, что происходит энергетически. «Не верь глазам своим…»

Да ведь и на самом деле: разве может не быть красивым, чудесным то, что так привлекает нас, от чего испытываем мы такую радость и с чем связано появление каждого существа на свет Божий? Только вдолбленные с детства предвзятости, страхи мутят наше восприятие, закрывают пеленой глаза, искажают представление о реальном мире. «Не верь глазам своим – они видят только преграды»? Потому и преграды видят, что мы сами их создаем!

Вот тут и вспомнилось мне еще одно незначительное, как будто бы, событие, которое произошло незадолго до моего приезда сюда, в Коктебель.

…На окраине многомиллионного города, в одном из лесопарков столицы есть обширная поляна, поросшая редкими молодыми березками и довольно высокой травой, которую не скашивают – почему и можно в выходной день приехать сюда и позагорать, если погода позволяет.

Вот я и приехал как-то в выходной день по своему обыкновению на велосипеде и стал искать свободное местечко на поляне, а когда нашел и расположился, то шагах в двадцати увидел…

Понимаю, что не каждый воспримет это так, как воспринял я, да вскоре я в этом и убедился, однако очень хорошо помню свое первое впечатление.

Три женщины расположились шагах в двадцати от того места, где я решил позагорать вместе со своим велосипедом. Две молоденьких – едва за двадцать, – а одна постарше, лет тридцати пяти. Я близорук, а был без очков, потому и не разглядел подробности сразу, но тотчас почувствовал – очень хорошо помню! – что нечто светлое и доброе, прямо-таки исходит от них. Одна, которая постарше, лежала, подстелив что-то на траву, две – молоденькие – стояли рядом, улыбаясь, и что-то говорили друг другу.

Но почему же, почему меня так привлекло то, что я видел? Повторяю: деталей поначалу не разглядел, тем более, что молоденькие березки своей жиденькой майской зеленью слегка прикрывали их… Но что-то, пока еще подсознательное и – повторяю! – светлое, доброе излучалось от них. Да, день был погожий, теплый. Да, сразу три молодых женщины, которые даже без очков показались мне симпатичными… Кстати и много других людей мирно соседствовали на обширной зеленой поляне, в том числе молодые женщины тоже… Однако именно три эти фигурки как-то особенно излучали!

Но тут, опять же пока еще не разглядев явно и в деталях, почувствовал я, что еще одна небольшая группка из трех человек – молодой мужчина, женщина, вероятно, его жена и девочка лет восьми, – которая тоже расположилась недалеко от меня, шагах в пятнадцати, но так, что от трех женщин она тоже была шагах в двадцати, – тоже каким-то образом реагирует на женское трио. И еще одна небольшая группка, тоже невдалеке, почти совсем скрытая от меня березками, тоже реагирует на них же. Что же такое в этих девушках все-таки?

Я нацепил очки и разглядел.

Три девушки были без того обязательного предмета одежды, которому даже нет достойного названия на русском языке и для обозначения которого мы пользуемся немецким на редкость неблагозвучным словом, которое и в переводе-то обозначает весьма неуклюжее и грубое словосочетание. Бюстгальтер: «держатель (или подниматель) бюста», то есть груди. Или – тоже не самое благозвучное – лифчик (очевидно, от английского глагола lift – поднимать)… Так вот все три были без этих предметов одежды, хотя и в трусиках. И у все троих груди были прекрасны, совершенны, а особенно великолепной была грудь темненькой, коротко стриженой девушки, что как раз лучше других была мне видна…

Конечно, я давно уже был в состоянии смотреть на обнаженную женщину без страха и дикой похоти, уже не одной из них любовался чисто эстетически и, как говорил уже, фотографировал обнаженными, причем фотографировал и вот так, на природе. Но тут, в этой неожиданной сценке я ощутил нечто особенное.

Во-первых, все три девушки были молоды и хороши собой. Во-вторых, они чрезвычайно удачно вписывались в молодую майскую зелень поляны, берез, и позы их были совершенно естественны, и выражения лиц тоже. А в-третьих… Да, в-третьих, эта живописная сценка, эта картинка, будящая в подсознании представление то ли об утраченном, то ли о грядущем когда-нибудь «Рае», возникла не в моем пылком воображении, не во сне и не тайком. Она возникла в непосредственной, реальной жизни нашей – здесь, сейчас, и в окружении других, столь привычных будничных человеческих сценок – неожиданный всплеск, маленький «пир во время чумы», мини-прорыв…

Господи, а ведь всего-то! – думаю я и теперь… Всего-то и снять с тела узенькую, столь привычную и столь обязательную «в обществе» тряпочку! Но…

Напомню: это было в самом начале 80-х, обнаженное тело в нашей стране было фактически под запретом, и не захлестнула нас еще мутная волна порнографии, западной и своей, а «нудизм» если и был кое-где, то целью его было вовсе не восхищение женским телом, а – ровно наоборот – низведение его до уровня обыденности и эстетики общественной бани…

Потому-то это и была вспышка! Ослепительными были освобожденные от покрова девичьи тела (хотя освобожденные и не полностью)! Словно мутная пелена спала с них, и они вспыхнули скрытой до тех пор, а теперь вот освобожденной, торжествующей красотой! И – среди других людей, привычно одетых.

Знали об этом воздействии на окружающих девушки или не знали? Нарочно сняли они обязательные в обществе тряпочки – чтобы шокировать публику – или не нарочно? Думаю, знали, возможно, в какой-то степени и нарочно, но только не с целью шокировать общество – это чувствовалось. Никакого вызова, ни оттенка вульгарности не было ни в позах их, ни в выражении их лиц, наоборот. Думаю даже, что, они просто хотели позагорать именно так – чтобы без полосок, – и хотя понимали, что возможно, эпатируют почтенную публику, однако понадеялись на сдержанность и такт окружающих – в наш-то просвещенный Двадцатый век! Да к тому же ведь и березки их хоть как-то, но прикрывали.

Что касается меня, то ясно, что во мне они нашли именно ту – понимающую и одобряющую – аудиторию. Когда я, нацепив этак непринужденно очки, разглядел и все понял, мне, ей богу же, захотелось подойти к ним и кивком ли, улыбкой ли, словом ли уверенно продемонстрировать свое понимание и недвусмысленное одобрение их поступку, и их смелой естественности в нем! Я бы даже восхищение красотой их тел не так уж и выразил, потому что важно было высказать восхищение более важное, более нужное им сейчас – восхищение смелостью их и тем достоинством, с которым они, пойдя на него, держались! Да, именно! ДОСТОИНСТВОМ! Вот что восхитило меня все же больше всего, вот почему картинка, сценка эта была столь прекрасной! ДОСТОИНСТВО было в каждой из них, и именно оно делало их неуязвимыми, защищенными от вульгарных мыслей и чувств! Вот почему особенно были они так прекрасны, и теперь я считаю, что это был с их стороны тоже – прорыв

Но, увы. Не только красотой, достоинством, смелостью женщин и моим восхищением запомнилась мне та сценка.

Ведь на поляне были и еще люди, не только они и я…

Конечно, не многие видели их – березки скрывали!… – но кое-кто видел, и вот реакция тех, кто видел, тоже мне очень запомнилась.

Во-первых, та самая небольшая группка, ближайшая ко мне. Молодой мужчина лет тридцати пяти, очевидно, муж и отец, женщина такого же возраста, полная, плохо причесанная, вся какая-то озабоченная, одетая в безвкусный, мятый, некрасивый купальник – очевидно, жена. И их дочка лет восьми. С самого начала, надев очки, я обратил внимание на обеспокоенное лицо женщины, которая поглядывала то в сторону живописной группы женщин, то на мужа, то на меня. Теперь же, когда я водрузил очки и смотрел туда, женщина прямо-таки не находила себе места от беспокойства, смотрела на меня, ища сочувствия, чувства так и распирали ее, и чувства эти были, конечно же, весьма далеки от моих. «Что же это делается, граждане? Как же это? Средь бела дня прямо… Что же это?» – только что не кричала она во всеуслышание, а не кричала потому, видимо, что ее муж хотя и поглядывал время от времени в сторону девушек, но очень сдержанно и незаметно, и ей никак не представлялось возможности наброситься на него с упреками. Увидев же меня и поняв, что я разглядел, она так пыталась найти хоть на моем лице признаки «благородного негодования», но не нашла, и это, очевидно, вызвало еще большее недоумение в ее смятенной душе. И было смешно и жалко наблюдать ее беспомощность, ее растерянность, ее плохо скрытое отчаянье от того, что мы, молодые мужчины, видим, видим эту бесстыдную красоту и… и… может быть, даже сравниваем… «Безобразие! Бесстыдницы… Конечно, у них детей-то нет, небось, поэтому и… Ах, негодницы!» Но и муж ее, и я, и сами девушки вели себя спокойно, тактично и никак, никак не могла она найти что-то, к чему можно было бы открыто придраться…

Но еще более яркой была не ее реакция и не реакция ее тактичного мужа.

Молодой – лет двадцати пяти – парень отделился от другой группки, почти совсем скрытой березками от меня, и, проходя в двух шагах, тоже явно рассчитывая на мою солидарность, угрюмо и мрачно, с распирающей его досадой, не проговорил – прошипел:

– Что, это теперь такая мода, да?

Такого, признаться, даже я не ожидал, хотя столько раз сталкивался с ханжеством. Чтобы двадцатипятилетний здоровый парень… Только что камнем не бросил в их сторону.

В сторону то ли утраченного, то ли – вдруг? – грядущего Рая, о котором наверняка и сам мечтал…

Да, вот так. Остается только представить, с каким чувством читал бы он эти мои записки, а особенно то место, где я описывал женские прелести Лены. Как жаль его, но чем же ему помочь? Впрочем, наедине он читал бы, может быть, как раз с интересом истинным…

Да, вот так, несмотря ни на что, думаю я: вдруг даже ему, этому «оскорбленному» парню, помогли все же те девушки? Вдруг, шипя и плюясь, все же задумался он? Ведь теперь, когда появился интернет с его огромными возможностями, известно, что наиболее посещаемы именно эротические, то есть, к великому сожалению, именно порнографические сайты. Хотя удивительного в этом нет ничего – запретный плод сладок, даже если он на самом деле гнилой и загаженный, увы.

Но тот небольшой прорыв на полянке, тот «пир во время чумы» быстро кончился. Слава богу, что естественно. Дело в том, что погода начала портиться, надвигалась тяжелая темно-серая майская туча («Люблю грозу в начале мая…») Девушки облачились в тряпочки свои – и тотчас сияние померкло. Потом они и вовсе оделись, натянули брюки и блузки, и тихо ушли с поляны. «Пир» кончился. Скрылось и солнце. Засобирались все. Оседлал и я своего двухколесного «конька-горбунка»…

А теперь возвращаюсь памятью к дням у южного моря.

12

Что же происходит, когда сближаются мужчина и женщина? Откуда эти удивительно сильные чувства? Почему красота природы, как правило, связана именно с продолжением жизни – ведь известно, что и цветки растений, и брачные, красивые и яркие наряды животных, и пестрые краски их вообще суть не что иное как половые признаки, привлекающие представителей разных полов друг к другу…

Когда встречаются мужчина и женщина – встречается нечто гораздо большее, чем два видимых глазом тела, столь похожих, имеющих лишь небольшие различия. Встречаются два таинственных поля с неясными пока для нас свойствами, которые столь сильно влияют друг на друга. Встречается нечто, может быть, почти независимое от нашей воли, нечто удаленное, чьими видимыми отростками, слабыми, смертными, несмышлеными являемся мы… И – кто знает? – может быть та душа, что, согласно оккультным учениям, ждет своего воплощения на Земле, как раз и сводит мужчину и женщину и дает им радость как награду за то, что они создадут, наконец, еще одно живое земное тело, которого она, душа, с таким нетерпением ждет? Именно об этом и в таком же ключе написал великолепное стихотворение Максимилиан Волошин, и написал он его, видимо, именно здесь, в Коктебеле:

«Сперва мы спим в пурпуровой пещере, наш прежний лик глубоко затая: для духов в тесноту земного бытия иные не открыты двери… Потом живем… Минуя райский сад, спешим познать всю безысходность плоти; в замок влагая ключ, слепые в смертном поте, с тоской стучимся мы назад… О, для чего с такою жадной грустью мы в спазмах тел горящих ищем нег, устами льнем к устам и припадаем к устью из вечности быстротекущих рек? Наш путь закрыт к предутренней Пещере. Сквозь плоть нет выхода – есть только вход. А кто-то за стеной волнуется и ждет… Ему мы отмыкаем двери.»

И естественно, что всеобщая единая сила жизни, что движет всеми, проявляется как раз тогда, когда встречаются и входят друг в друга два противоположно заряженных поля – мужское и женское! Ведь высвобождается же громадная энергия при синтезе, например, двух атомных ядер…

Как бы то ни было, но вот что удивляет меня вновь и вновь. При всем том, что по-прежнему верен был я воспоминаниям о прорыве с солнценесущей креолкой моей, я с замиранием сердца ждал вечера. Придет ли Лена? Недавно пережитый с нею миг истины соединился с прорывом, который мы пережили с Галей…

Такое, как с Галей, все же бывало у меня и с другими. Но «волшебное лицезрение» с Леной… Не испытывал я такого раньше! А чудесная эта картина так и стоит у меня перед глазами… Но ведь на самом деле все такое очень и очень доступно! Картина эта всегда рядом, если с тобой женщина, которая нравится! Однако…

Поразительно все-таки: смотрим – и не видим, слышим, но не слушаем, касаемся – и не ощущаем… И – боимся, боимся, боимся…

Итак, я понял, что и мое «лицезрение цветка» Лены, и то, что мы пережили с Галей было из одного таинственного источника. И одно никак не зачеркивало, не перебивало другого, наоборот – только усиливало. И я ощущал, как согревающее чувство родства с обеими все больше и больше овладевает мною. Хотелось заботиться о них обеих, видеть их снова и снова, оберегать. Но… как будто бы не только их… Да, все больше и больше я понимал, что не только миг истины с Леной, пережитый мною в утренних сумерках, есть продолжение солнечных дней прорыва с Галей, но что и те волшебные солнечные дни есть продолженье и отзвук чего-то еще более возвышенного, таинственного. Того, что всегда есть вокруг – хотя мы не видим, не слышим, не ощущаем… Может быть, это и есть секрет той самой Песни жизни, ради которой мы родились на Земле?

Я размышлял в своей келье обо всем этом и, глядя в окно, видел с печалью, что опять надвинулась плохая погода. Нарушилось что-то в высях… На самом деле, ну что это: в середине сентября, на юге, в «бархатный сезон» дожди и дожди! Правда, в тот год планеты солнечной системы начали выстраиваться в одну линию – «парад планет», – может быть, живая душа Земли реагировала на это по-своему?

А вечером дождь полил всерьез. Он усиливался, и состояние мое стало еще более смутным. К девяти вечера дождь совсем разошелся. К месту свидания я направился, взяв с собой большой кусок полиэтиленовой пленки – зонта у меня не было. Хорошо нам было с креолкой – погода способствовала, – а тут…

Мрак в небе был полный, только электрические фонари освещали мокрый асфальт и камень, я стоял под крышей нашего административного здания и с весельем отчаяния наблюдал мерцание струй вокруг фонарей на пустынной набережной, слушал плески и шум бесчисленных капель, тяжелые вздохи моря, словно бы тоже переживавшего непогоду.

Ну, что ж, не придет, так не придет, думал я с лихим безразличием, и мне было ужасно жаль и себя, и ее… Ну что ж…

Но не прошло и пяти минут после того, как стрелки часов показали девять, и на набережной появилась она. Лена шла, накрывшись своей нейлоновой курточкой совершенно спокойно, даже как будто не торопясь.

Нежность вспыхнула во мне тотчас, но, когда Лена подошла, ответного порыва в ней я, увы, не заметил. Очевидно, ее хватило только на то, чтобы прийти. Выражение ее лица было опять будничным…

Тем не менее, без малейшего колебания она пошла за мной вглубь парка, к моему корпусу, и этот наш недолгий путь под дождем волновал меня: ведь это для нас обоих исторический путь! Или… или в решающий момент она опять передумает?

Мы вошли – торжественность момента во весь голос пыталась звучать во мне, но как-то глухо, потому что в Лене что-то не заметно было такого. Да, лицо ее было унылым, потухшим и уж конечно совсем не праздничным. В нем не было ничего «исторического»! Как же так…

Да, погода, пытался я успокоить себя, но вот она же все-таки пришла, значит решилась, и разве уже одно это само по себе не есть событие действительно «историческое»?

Да, вот оно, вот оно, типичное противоречие моей жизни! Глаза трезво засекали действительность, а пылкое воображение лихорадочно пыталось приукрасить ее. Вопреки очевидности. Столь прекрасное тело не может быть мертвым, глаза в тот первый вечер, а потом и на набережной вчера, а главное во время «праздника созерцания» не могли же лгать! И то, что она пришла, то есть, возможно даже, решилась – что-нибудь да значит! – убеждал я себя настойчиво. Однако видел перед собой вялую, замедленную, словно спящую первую фрейлину (заколдованную, погашенную опять!), и не ощущал никакого – ну, ровным счетом никакого излучения от нее! Ах, совсем, совсем не так было у нас с индианкой!

Тем не менее, быстро я начал готовить стол – ставить бутылку с вином, фрукты, конфеты, стаканы… Но она, с тоской посмотрев на все это, сказала вдруг:

– Знаешь, сейчас я хочу только спать. Давай поспим сначала.

«Сначала»! Это, конечно, толкнуло мое сердце волнением, однако все вместе, сказанное ею, повергло еще глубже в пучину печали. «Спать! Сейчас – спать?!» – негодующе взвилось во мне. Однако трезвый рассудок спокойно ответил, что это, напротив, вполне оправданно, что обида никак не уместна, что она ведь пришла, а погода всегда сильно действует и на меня. Зачем же тужиться понапрасну? Не лучше ли действительно сначала поспать?

– Хорошо, – сказал я, изо всех сил пытаясь скрыть обиду, досаду. – Давай.

И, как вчера, мы сдвинули рядом две кровати, соорудив просторное «царское» ложе. Она тотчас разделась и с облегчением легла. А я из принципа – хотя и лег тоже – даже не прикасался к ней. Почти тотчас она уснула…

Я лежал рядом с этой молодой девушкой, пришедшей на торжественное для себя событие – на свадьбу нашу перед лицом природы, на великий, единственный в жизни праздник, важнейший из праздников! – решившейся, скорее всего, на это, а сейчас, тем не менее, крепко спящей, и разные чувства владели мною.

Обида, волнующее ожидание несмотря ни на что, воспоминание о цветке и лице Мадонны, нежность, недоумение, желание снова понять, разобраться, решить, как нужно себя вести, досада…

Да, я понимал, что погода действует на нее, что она, разумеется, не нарочно, а даже мудро, ибо какой же смысл заниматься столь ответственным делом в усталом, нерадостном состоянии? Но негасимым упреком жгло тут же воспоминание о солнечной индианке, и унизительным для обоих – а вернее: для всех троих! – казалось сейчас положение… Ведь немыслимо!

Сурдинкой прозвучала мысль о том, как повернулась бы подобная ситуация веков этак двадцать назад. Рывок первобытного зверя, преодоление всякого сопротивления, мощный напор, и…

«И что же? Какой смысл? А дальше?» – подавал голос цивилизованный человек ХХ века. Где же место тому, к чему пришло человечество с таким трудом – стихи, песни, взволнованная проза, музыка… Мы же развиваемся! Ведь сам факт прост, примитивен… Суть не в формальном, физическом соединении, проникновении – суть в духовном общении двух людей, в восторге, который возникает при этом, в Радости! В приобщении к великой Песне, Гармонии бытия!… Продолжении Праздника Лицезрения…

А Лена спала. Безмятежным был ее сон… И досада моя все-таки росла. Не было сна во мне совершенно! Вот они, современные молодые, брюзжал я уже сам с собой. Раскованность, отсутствие глупых запретов, которые в свое время с таким жестоким упорством вдалбливали в нас, раскрепощенность – это, конечно, прекрасно. Но… Тусклое равнодушие с другой стороны! Отсутствие святости. Отсутствие уважения к Тому, что составляет одну из основ человеческого бытия! Следствие глобальной, всеохватывающей, всепроникающей лжи, в которой живет человечество уже столько веков! Мое поколение еще застало сталинский инфернальный идеализм и хрущевское наивное просветление, у нас была возможность что-то сопоставить самим: ложь газет, радио и ТВ с одной стороны – правда жизни с другой. Фимиам пропаганды – и жестокая альтернатива «вражьих голосов», «самиздата», рассказов тех, кто побывал «за кордоном», мизерная зарплата, бесконечные дефициты то одного, то другого, десятилетняя очередь на квартиру, толкучка в полупустых или забитых нелепыми товарами магазинах. Все смешалось…

(Но это – тогда. Теперь, когда я пишу все это, страна и вовсе другая – той жизни нет. Теперь и вовсе все сведено у нас к «бизнесу», «потреблятству», а высшим мерилом всего стали официально нарезанные бумажки. Любовь и радость измеряются в долларах! То, на что надеялись тогда, не спасло. Может быть, потому и не спасло, что внимательности не было – как маловато ее и сейчас?)

Бедная девочка! Мне стало жалко ее. Проснись она в этот момент, в том месте моих размышлений, я окружил бы ее облаком нежности. Но она спала, спала крепко, даже похрапывала чуть-чуть. Будить ее я не стал.

Но что же, но что же мне делать?

Случись это в моей жизни лет десять назад (когда я был отчасти, как Роберт), я или обиделся бы навсегда, или разбудил бы ее и стал, что называется, «действовать». Теперь же я понимал, что второе не нужно – опыт убедил в том, что насилие не оправдывается почти никогда, – а первое… Да, так хотелось обидеться! Как сладко чувствовать себя слишком хорошим, слишком утонченным для этого грубого, равнодушного мира… Только опять же опыт говорил мне, что и этот путь – гибелен. Гибелен прежде всего для самого себя. Уходя таким путем вообще от всякого действия, умираешь душой постепенно…

Оставалось терпение.

И вдруг отличная идея осенила меня. Я тихо выпутался из простыней, накинул на себя одеяло и сел к столу. Раскрыл свою тетрадь, взял авторучку… И вновь оказался со своей солнечной индианкой: описывал процесс фотографирования ее в Новом свете. Сказочные, незабываемые дни прорыва…

А за моей спиной спала в преддверии исторического события в своей жизни Лена.

13

…Да, солнце сияло вокруг – наш круглоликий щедрый Бог! – и мы, люди, так уютно чувствовали себя на своей обжитой красивой земле.

Она чуть не опоздала на пароход – я взял билеты и пылко ждал у причала, – наконец, она появилась, в своих голубоватых шортиках и красной майке, пионерка старшего отряда, с сияющим честным личиком старшеклассницы – дочь, сестра, жена, женщина-ребенок, – мы прошли на пароход, устроились в закрытом салоне, а потом, когда пароход лихо вырвался в мелко пляшущую живую синеву моря, вышли на нос, и ветер, теплый морской ветер обдувал нас, а она восседала на бортике, отрешенно глядя вперед, и я видел гордый креольский профиль ее. Она опять выпрямилась, как аккуратная послушная школьница за партой, и грудь ее топорщилась высоко, и пряди каштановых волос развевались…

А на камнях крымского берега таким уместным было ее загорелое обнаженное тело с белыми полосками на груди и на бедрах, со скромным чуть раздвоенным треугольничком и аккуратными бархатными кружками на белых «гранатах». И кустики мелко цветущего розовато-фиолетового кермека вздрогнули и оживились, приветствуя нечто родственное, живое, когда она мягко опустилась среди них на камни. А потом она низошла к воде и прислонилась к скале, и пронзительно синяя вода моря в исступлении тянулась к ней, лизала камни и ноги ее белыми пенистыми языками…

Она лежала потом в совершенно желтой, сухой и шелковистой траве, и большой белесый богомол уселся на ее груди, соблазнившись теплотой и неподвижностью этих светлых и нежных холмиков, а мое сердце сжималось от того, что секунды летели неудержимо, и нельзя, нельзя было остановить эти ослепительные мгновенья, хотя я и чувствовал пока, что впереди, возможно, еще более ослепительные – так неужели вечна, вечна, пусть в памяти, эта вернувшаяся ко мне внезапно юность?…

Лена проснулась.

– Что ты делаешь? – спросила сонно.

– Работаю, – сказал я.

Но тотчас нежность и жалость зазвучали во мне. Креолка со мной, она теперь со мной всегда; то, что было у нас – есть, будет вечно и неизменно! – так зачем же досадовать на бесхитростное, доверившееся мне новое существо, на эту девушку с телом-цветком, на робкое это создание великой природы, ежащееся, как и я, от космической непогоды в ожидании солнца? Ведь мы – все вместе. Ведь – вечный сад…

Я захлопнул тетрадь, убрал ее бережно. Как можно злиться? На что обижался я? Она пришла, она ведь, кажется, решилась, зачем же досадовать так жестоко…

Господи, я же люблю креолку, я верен ей, но ничто не мешает и Лене быть с нами вместе! Эта спокойная нежность – разве она на что-нибудь посягает? Ведь Лена знает о креолке, и это не смущает ее, в этом она так же естественна, как лежала вчера в позе раскрытого мне цветка… И Галя знает, она же как бы оставила именно ее мне в наследство – Лена тоже понравилась ей… Милое созданье, я сделаю все как надо, чтобы тебе было хорошо, чтобы этот праздник наш остался с тобой и запомнился нам обоим на всю жизнь!

Она хотела еще поспать, и я не мешал ей, она уснула, обнимая меня. А под утро…

14

…Ножки ее вдруг доверчиво, мягко раздвинулись, руки с какой-то детской готовностью обняли мою спину. Цветок расцвел вновь и излучал. Осторожно, бережно я начал свою работу, нежную, приятную, волнующую, но и столь ответственную все же. Ясно было, что Лена подготовилась к ней, она желала нам обоим успеха, но, увы, трудно, очень трудно для нее это было – боязно, больно. Нависнув над ней, упираясь руками в простынь, медленно, постепенно я старался проникнуть сквозь горячую, влажную, нежную, но – преграду, и нелегко было сдерживать свой порыв, мучительно останавливаться и пережидать блаженный миг на грани восторга, не шевелясь, прося и ее о том же, чтобы растянуть свои силы, не доведя себя преждевременно до высшей точки, не сорваться, не расплескать.

Несколько раз принимался я и уже готов был рвануть вперед, наконец, к финальному торжеству и взаимной победе, но каждый раз в решающий момент она ускользала, выталкивала меня, не в силах вынести страх и боль. Я пытался убедить ее, что лучше уж сразу – как вырвать зуб, – что медленность эта лишь растягивает, увеличивает боль, что рано или поздно это придется сделать, так лучше прямо сейчас, так ведь? Она кивала согласно, но тотчас ускользала опять, как только я начинал осторожно. Да, конечно, так хотелось перестать сдерживаться, наконец, рвануть – и все дела! – зубной врач ведь не считается с нашими страхами, криками, – но ведь это не больной зуб, черт побери, я помнил, как важен для девушки первый акт, сейчас определяется многое – импринтинг, елки-зеленые, впечатывание! – и либо станет это для нее актом беспомощности и обязательного насилия со стороны мужчины, либо – наоборот – внушит уважение к себе самой и партнеру, прогонит страх и принесет спокойствие, удовлетворение, радость. К тому же я пока что не был уверен в том, что в самый решающий миг – миг победы! – смогу удержаться и не дам сработать извечному механизму, благодаря которому все мы появились на свет. Нельзя было ставить ее в столь серьезное положение – я обязан был выполнить свой долг чисто и без нежеланных последствий. Она доверилась мне – я должен…

Время шло между тем, наступило утро – оно опять было пасмурным, – затем и день. Мы не пошли на завтрак, и я был командирован ею на набережную за пирожным и молоком. Принес… Наши взаимные труды продолжались. Постепенно, медленно мы приближались к цели.

Несколько раз кричал снизу Вася, я выглядывал и давал ему знать, что все еще занят.

Все глубже и глубже удавалось мне проникнуть в своем горячем и пылком стремлении к пестику таинственного цветка, прежде, чем она отталкивала меня. Но, наконец, в какой-то момент почувствовав себя в силах, а ее более-менее готовой, я обнял покрепче ее восхитительные бархатные упругие бедра и уже с гораздо большей решительностью попытался сделать то, чего мы оба так желали.

Конечно, это было приятно, конечно победная радость пронизала все мое существо, конечно, под горлом вспыхнуло яркое, блаженное пламя, и мы словно расплавились, слились в восторженное, невесомое, парящее в лазурном пространстве облако… Она вскрикнула, и непонятно было на этот раз, отталкивает она меня или, наоборот, прижимает… И, конечно, в самый решающий момент я вышел из нее, разрядившись на ее роскошный, упругий живот…

Крови было немного, и несмотря на то, что проник я достаточно глубоко, осталось у меня некоторое сомнение в том, достигли цели мы или нет, начался ли новый этап в ее жизни.

Все-таки решили, что начался. С чем я и поздравил ее от всей души. И предложил ей все же немного продолжить наш труд, чтобы окончательно убедиться. Однако для нее это сейчас казалось немыслимым из-за крови и боли…

Наша встреча, историческое это событие длилось почти сутки, и были это, конечно, восхитительные часы. Пусть и не дотягивали они целиком до ослепительного прорыва, но долгая, упорная совместная наша работа, новая, родственная близость и новое – столь же восторженное, как вчера, – лицезрение ее тела, ее цветка и, конечно, финальный акт были незабываемы!

Кровати мои, таким образом, стали дважды святыми (считая и Галю)…

Несколько раз я все же сфотографировал ее до победы – хотя и обнаженной, но все же не вполне так, как хотел. Как-то все же язык не повернулся предложить ей принять для фотографии ту самую позу, которой я вчера утром так восхищался – позу бабочки с распахнутыми крыльями, позу раскрытого солнцу цветка Но эта божественная картина, этот миг осознания и так навек запечатлелись в памяти моей…

Чувство родства и близости – и с креолкой, и с Леной теперь – горело во мне негасимо. Свершился наш тройственный союз на небе. Отныне мы – связаны. А, следовательно, НАС стало больше. Нас, просвещенных (как очень и очень надеюсь…). Благодарность и нежность – теперь к Лене – переполняли меня.

– Когда же мы встретимся теперь? – спросил я, провожая ее до выхода с территории нашего Дома.

– Я сама тебя найду, – сказала она опять, как и в тот раз.

Ну, что ж… На том и расстались.

15

Как же все относительно в мире, думаю опять и опять. Вспоминая, вижу, что так называемая «повседневность» вовсе не так обыденна – отнюдь! – она скрывает в себе зерна прорыва! Так же, как и момент прорыва несет в себе и частицы обыденности. Вечная диалектика, делающая наш мир неисчерпаемо прекрасным и никогда до конца не познанным, к счастью…

Разве лицезрение цветка было обыденностью? Разве доверчивость Лены и почти сутки нашей упорной прекрасной работы – повседневность? Да и что такое вообще «обыденность» в нашем многозначном мире? Это закрытость, заглушенность, обманутость кем-то, подчиненность чьей-то агрессивной воле, то есть порождение нашего собственного безволия, нашей тупости, трусости… Запаутиненность! Потому и называю то, к чему стремлюсь постоянно – прорыв.

«Да, то, что с Леной, было иным, другим, чем с креолкой, но и оно же было – прекрасным! – так старательно убеждал я себя. – Одно «лицезрение цветка» чего стоит! А взаимная наша Победа?! И даже те неприятные переживания, которые все же были, не оттеняют ли радость и красоту? Что такое изображение одного лишь яркого света без всяких теней? – день без ночи, поверхность без рельефа, сумма всех божественных цветов спектра без их разделения, хаос. Плюс без минуса, горы без долин, неопределенность, ничто. Так что слава Богу, что были препятствия…»

На другой день Лена так и не появилась… Оказию для своего очерка я нашел – один из писателей, живших в нашем Доме, уезжал в Москву до окончания срока путевки – я и попросил его взять конверт и бросить в любой почтовый ящик в Москве. А потом весь день слонялся без цели, хотя временами и пытался поработать немного над повестью. Но эта работа и даже записи о креолке не очень хорошо шли. Атмосфера в небе была все той же – погода не радовала, – но и мое настроение, несмотря ни на что упало. Почему она не пришла тотчас же? Ведь состоялся праздник! В чем дело?…

С Василием мы помирились совсем, ходили в гости к одному из местных художников… Вечером Вася с кем-то опять встречался, а я примитивно пошел в кино и мерз там в одиночестве среди людей под открытым небом, пока на экране происходило нечто, лишь отдаленно напоминающее действительность и не дающее пищи, как это говорится, ни уму, ни сердцу. Фильтры нашего кинопроката сработали и на этот раз, как всегда, безотказно. Как умеют они вырезать именно тот кадр, чтобы безнадежно оскопить изображение, сделать его плоским и лживым! Страх, разумеется, страх движет теми, кто запрещает, отбирает и вырезает, но какой же во всем этом смысл? Во имя чего же человек постоянно стремится убить не только чужую жизнь, но и – свою собственную?

Да, но что же все-таки с Леной? Раскаивается? Стало плохо? И что делать мне? Попытаться найти ее? Я помнил дом, до которого провожал всех троих в тот памятный первый вечер… Но… Не воспримет ли она это как примитивную, старую, как мир, навязчивость? Очень бы не хотелось…

И на следующий день ни утром, ни днем ее не было. Я ходил на их место на пляже, бродил по поселку в надежде встретить если не ее, то хоть кого-нибудь из троих, предупредил старичка-вахтера у входа на территорию нашего Дома, что если попросит пропустить девушка… «Я жду сестру, поэтому…» В обед подошел к столовой пансионата, но и там не было никого из троих. Предупредил Василия, что если он кого-нибудь из троих встретит…

Все трое словно испарились бесследно. Что же произошло?

Наконец, я направился в дом, до которого провожал их в тот незабываемый вечер.

День был более-менее солнечный, но холодный. Я помнил номер дома, открыл голубую калитку. Залаяла привязанная собака. Открылась дверь небольшого голубого строеньица, на пороге стоял сердитый мужчина.

Я спросил, где здесь живут три девушки…

Холодно смерив меня с головы до ног раздраженным взглядом, он сказал, что их нет дома. Все трое уехали рано утром. Я протянул ему записку, которую на всякий случай приготовил дома, и попросил передать одной из них, Лене. Он взял.

Словно в каком-то трансе, я шел назад, постепенно приходя в себя, медленно осознавая. Куда уехали? Хотя, разумеется, оставалась вероятность всего, однако просыпающаяся трезвая часть моего существа уже издевалась, ехидно подмигивала. Уехали! В Судак, в Новый свет, в Феодосию, мало ли. Чего ж не уехать? Да еще и с ребятами уехали, скорее всего. Помнишь усатенького? Для тебя то, что произошло у вас с Леной – «историческое событие», а для нее… Что для здоровой молодой современной девушки такая чепуха, как «потеря невинности»? Ты же свободы хотел? Вот она. Цветок расцвел. Разве не этого ты хотел? Использовала тебя, и – вперед!…

Давняя, мучительная, задавленная «обстоятельствами» нашего времени юность моя, согнутая и перекрученная, подала вдруг свой стенающий голос – и теперь рисовала привычные ей картины: больница, еще какие-нибудь страшные последствия, может быть даже тюрьма, «аморалка»… В лучшем случае – просто измена. Над ней особенно издевалась трезвая часть – и справедливо. Но сердце… Ах, Вася-Роберт, как я тебя понимаю…

И вечером Лена не появилась! И никто из троих. Если ее, не дай бог, отвозили в больницу, то давно уже успели бы вернуться. Нашли бы меня… Так что, скорее всего – очень просто…

Утром – то же. Никого! Это было странно и почему-то страшно. Любой вариант представлялся мне страшным. Ну нельзя же так…

Солнценесущая креолка моя, Лена со своим божественным телом, и я – тройственный наш союз из моего роскошного сна дал трещину. «Неужели все такое действительно нереально? Что же мешает нашей радости?» – задавал я себе все тот же вопрос. И отвечал: «Все просто, все очень и очень просто». И, честно говоря¸ чуть слезы не наворачивались.

«Разум – главный наш помощник, наш защитник он,

Муж разумный всем богатством мира наделен…

Если ты себя, как свиток, правильно прочтешь,

Будешь вечен. В духе – правда, остальное – ложь»…

Ах, мудрый Низами, ты и восемьсот лет назад думал о том же и, кажется, страдал от того же:

«В Эфиопии не ценят тюркской красоты,

Не для черных возрастил я лучшие цветы…

Понимание казенщик тонкий потерял,

Жемчуг он теперь от гальки отличать не стал…

Если золото и жемчуг смог он подменить,

Что бояться мне свободы и о чем тужить?

Мне не друг разбойник этот, буду жить один

И не стану прятать солнце от него в кувшин»…

Грустно мне было, что и говорить.

16

Днем я все же вновь направился по знакомому адресу.

Приблизившись к голубой калитке, тотчас увидел в глубине участка Лену. Не первую фрейлину, ее подругу. С улыбкой она подошла ко мне.

– А Лена дома? – спросил я.

– Да, – сказала подруга. – Она к соседям зашла. Пойдем, она сейчас должна выйти. Мы в баню собрались…

– Ты не знаешь, ей передали записку? – спросил я.

– Да, – ответила Лена. – Она сегодня собиралась к тебе зайти.

– А вчера… – начал я, но она не дала мне договорить.

– Мы уезжали. Ну, она тебе сама все расскажет. Мы все уезжали. Договорились раньше.

– В «Новый свет»? – догадался я.

– Да.

– Хорошо съездили?

– Хорошо.

Лишь только мы поравнялись с домом соседей, я увидел, что Лена спокойно идет от дома к калитке, навстречу нам. Как ни в чем не бывало.

– Как дела? – спросил я.

– Ничего. Все нормально, – сказала она и улыбнулась странно.

Это было привычное выражение ее – «все нормально», или еще проще: «нормально», я уже успел привыкнуть.

– Нормально? – сказал я. – Ну, что ж, слава богу. Это хорошо, что нормально. Прекрасно. Только что же ты о себе даже знать не дала? Ведь я беспокоился все-таки. Мы же с тобой как ни как… Породнились все-таки. Для тебя то, что произошло, ничего не значит? Ты спрашивала, как пишутся рассказы, да? Вот так они и пишутся. Именно так.

Глупые какие-то слова, но других пока не нашлось. В горле у меня стоял ком: как ни в чем не бывало!

Лена виновато молчала. Другая Лена стояла со страдающим видом, печальным. Только тут я обратил внимание: вид у обеих был какой-то изможденный: бледные, усталые, говорят тихо, из последних как будто бы сил. Только тут я это заметил. В чем дело? Меня вдруг обожгло чувство несправедливости, моей несправедливости. Зачем я так резко ее упрекал? Я еще ничего не понял, но неприятно стало.

– Мы в баню собрались, – сказала Лена тихо. – А у нас на турбазе горячей воды нет.

– Пойдемте к нам, в наш душ. Хотите? – предложил я.

– А можно? – робко спросила вторая Лена.

– Ну, конечно, можно!

– Я тогда после душа к тебе приду, – сказала моя Лена. – Ты где будешь?

Смотрела на меня печально и виновато.

– Я буду на набережной. Проведу вас в душ и на набережную пойду. Увидишь, там художник с камешками, вот около него. Я ему помочь обещал, – сказал я.

– Ладно, – сказала она и улыбнулась опять виновато.

Боже мой, Боже мой, думал я, сидя на набережной рядом с художником, который разложил свои камешки. Я смотрел то на камешки, то на проходящих мимо людей, отдыхающих, праздных. Некоторые подходили к нам, разглядывали внимательно камешки, приценялись, иногда покупали. На камешках было море, скалы, кораблики с парусами.

Боже мой, Боже мой. Ведь так все просто! Ведь так, казалось бы, просто! Великая Женственность, начало начал, тайна, присущая каждой женщине… Тело-цветок, данный природой в великодушной щедрости ее… Волшебное пенье мужчины и женщины друг для друга, единственный в жизни каждой женщины Первый Праздник… Но не ценим, не ценим. А окружающая нас природа великолепная, разнообразная, живая? Море, небо, скалы, корабли с парусами, травы, бабочки, цветы… Божественная музыка – Песня жизни! Все – во всем. Однако…

На камешках был образ тоже прорыва – свободное море, дикие скалы, кораблики – символы странствия. Можно смотреть, фантазировать… Но неужели, господи, неужели только это – только призрак, намек, фантазии? А действительность? Ведь так на самом деле просто, все на самом деле – рядом

Кто-то подошел и дотронулся до меня сзади. Лена. С повязанной мокрой головой. Тихая, с жалобной и покорной улыбкой. А я уж, честно говоря, и ждать перестал. Почти уверен был, что, помывшись, она, усталая, побрела домой. Как обычно.

Протянул руку назад и слегка обнял ее.

– Что так долго?

– Голову мыли… Воды не было горячей, ждали.

Что-то происходило с ней, по-моему, она была не совсем здорова.

– А где Лена?

– Домой пошла.

Я продолжал сидеть, Лена стояла рядом. Торговля разрисованными камешками продолжалась, я выступал в роли сочувствующего и друга художника, все, как будто бы, было по-прежнему, но я чувствовал сзади себя согревающее тепло. Она была рядом и не собиралась, как будто бы, уходить, близость ее тела внушала спокойствие и уют. Старая, как мир, песня. Тепло, уют, женщина у очага…

В исчезновении ее, как оказалось, не было ничего сверхъестественного. Кровь по-настоящему пошла только после, когда она в тот день вернулась домой. И до сих пор чувствовала она себя «не в форме»… Что, однако же, не помешало ей отправиться с компанией в «Новый свет» – «потому что с девочками раньше договорились», – и ходить там по скалам, где странствовали и мы с креолкой…

Не впрок стала ей такая поездка! Выяснилось, что и другая Лена в таком же точно положении. В тот же день решилась и она на первый в своей жизни «праздник» со своим ухажером, молоденьким пареньком. И результат ее «праздника» был у нее, оказывается, такой же. Обе Лены синхронно и однообразно расплачивались недомоганием… Природа – ничего не поделаешь!

17

Еще два раза мы виделись с Леной – правда, без того, что называется «интимными отношениями», и без созерцания тела-цветка. Ничто в ней не было против, как будто бы, кроме боли…

Душа ее оттаивала потихоньку, или мне так казалось? Ведь очень, очень хотелось, чтобы все у нее было хорошо!

Она пожаловалась, что никто еще в жизни не пытался ее понять и как-то о ней заботиться. Отец не живет с ними, а мать всегда относилась к ней холодно. Я, можно сказать, первый и в этом – во внимании к ней и заботе.

Заканчивался мой южный праздник. Предстояло возвращение в Москву. Я был благодарен судьбе, счастлив прошедшими днями. Мне даже казалось, что они для меня исторические… Золотые слитки воспоминаний увозил я с собой в Москву! С радостью, хотя и с тревогой теперь ждал встречи с солнечной индианкой… Была ли истина в наших днях, был ли это и на самом деле прорыв? Не случайность ли, быстро забытая ею? Не наваждение ли, не гипноз ли южного солнца, моря?

От Лены я тоже ждал письма и не прочь был бы пригласить в Москву и ее.

Предыдущая главаГлава 2 из 3Следующая глава