шать о Чемберлене, но и воздухом подышать, и новый галстух показать всему миру, и побегать по травке с детьми. Отсюда такой легкомысленно-незначительный характер всего этого «народного форума». Люди поговорят, поговорят, другие их послушают и разойдутся в разные стороны, друг другом довольные, но нисколько не подвинувшиеся в миросозерцании своем в ту или другую сторону.
Образовательного значения нельзя признать за всеми этими беседами уже хотя бы потому, что все говорящие, или почти все, так же невежественны, как и их аудитория. Если вы хотите постичь, как низок, безнадежно, невероятно низок сознательный уровень «просвещенных дикарей в цилиндрах», проведите несколько часов вашего воскресенья в Гайд-парке.
Если что во всем этом обычае хорошо, так это драгоценное сознание, что какая бы беда с тобой ни приключилась, ты не одинок, не беззащитен в своем горе; ты можешь апеллировать к своему народу, найдя у него сочувствие, помощь, поддержку. Оттого так тверда походка у британца, оттого-то так высоко держит он голову.
А прочие достоинства в виде этих митингов — «мираж и видимость». Ничего больше.
32
ОБ АНГЛИЙСКОМ ТЕАТРЕ
(От нашего лондонского корреспондента)
— Нет никаких практических средств для поощрения драматического искусства. Англия, по-моему, наиболее изолирована от остальных, и ее народ все еще пробавляется мелодрамой. И мне кажется, что исключительная любовь к спорту убила среди нас интеллектуальную драму..
Такой непочтительный ответ получили англичане от известного голландского драматурга Гейермана — на запрос одного журнала, как исправить ужасное положение, в котором находится теперь английский театр.
Чтобы намекнуть читателю, каково это положение, мне достаточно сказать, что та декоративная пьеса Сарду «Данте», которая в Одессе провалилась с первого разу, здесь, в Доулилэнском театре, выдержала сотни представлений. Наши театральные завсегдатаи нашли пьесу неуважением к себе со стороны антрепренера, наша театральная критика отметила, что даже от Сарду нельзя было ожидать ничего подобного, а в Лондоне эта драма исполнялась с участием такого имени, как сэр Генри Ирвин, и когда я, возмущенный, уходил со второго акта, то слышал восторженные возгласы публики и видел ее довольные лица.
Английской оперы и совсем нет. Есть оперетка — но не задорная, дразнящая, радостная, а какая-то добродетельная, тощая, наглухо за-
Корреспонденции из Лондона стегнутая. Гениальнейшая из
них — «Гейша», только не та, какую вы знаете в вольном русском переводе, а благонравная и прилизанная. Пьесы, которые у нас имели бы громадный успех — пьесы О. Уайльда, Бернарда Шоу (Shaw), Пинеро, — здесь проваливаются зауряд, и никакой антрепренер не примет вашей пьесы, если в ней нет американской тетушки с наследством, добродетельного героя в чистом воротничке, адского злодея, у которого в каждом кармане по револьверу, и т. д. Заграничных влияний нет никаких; и в то время, как Чехов, Гауптман, Метерлинк волнуют Европу новыми переливами жизни, — здесь задачи драматургии сводятся к воспроизведению на сцене столкновения поездов, наводнения, войны и т. д.
Если к этому прибавить театральную цензуру, о моральном горизонте которой можно судить хотя бы по тому, что она запретила представление «Призраков» Ибсена и «Монну Ванну» Метерлинка, то читателю будет понятно, почему положение английской драмы стало предметом таких бурных споров в лучших кругах английского общества. <...>
В последней книжке «Review of Reviews» есть статья Стэда о театре. Этот журналист достиг 55-летнего возраста и ни разу не был в Мельпоменовом храме. Почему? А вот послушайте:
«Половина наилучших пьес вращается на прелюбодеянии или на борьбе с ним. Глупо предполагать, что такой вопрос — наиболее изо всех возбуждающий, может быть обсуждаем со всею свободою и силой выражения, какую ему придает соединенный гений автора и актера, — и не развратить зрителей, в чьих жилах кипит горячая кровь юности».
«Для воспламенения чувств — зрелище страстной любви к прекрасной женщине представляет собою лучшее средство, — а я искренно сознаюсь, что я обязан своей нравственностью традициям пуританского воспитания».
Дальше автор требует общественного вмешательства в частную жизнь актрис, дабы и здесь искоренить «соблазн», — но мы остановимся только на предыдущих строках. То, что их написал «наименее английский» изо всех журналистов, человек, которого англичане называют «слишком континентальным», — говорит только, что другой британский литератор написал бы еще более чопорную, еще более ханжескую статью.
Таким образом, «традиции пуританского воспитания» оторвали британцев от ощущения главной трагедии бытия — трагедии любви.
Трагедия мысли — фаустовская трагедия — также чужда стране эмпиризма. Трагедия воли не может быть сознаваема там, где идеалы сытости, пищеварения и довольства почти достигнуты теми, кто доселе заведовал общественной сценой — средним сословием.
Словом, «трагическое» уничтожилось в стране Шекспира. Жизнь перестала восприниматься как борьба идеала и действительности, — слишком уж ее захлестнула волна самодовольства, комфорта и мелочной практичности, принесенных правящим классом.
И самая эта идея — о производстве гения благодаря 1904
денежному вкладу — еще строже осуждает страну на полное духовное бесплодие.
Покинув приходно-расходную книгу в 7 часов вечера, средний англичанин ищет развлечения в театре. Не мыслей — для мыслей есть у него парламент; не поэзии — поэзия не годится для отдыха; не поучений — разве он не бывает в церкви? не какого-нибудь нового жизнеощущения — разве он француз или мальчишка! — нет, ему нужно только что-нибудь полегче, поудобнее. Если бы ему на сцене изобразить «Вишневый сад» — он пошел бы в кассу и потребовал бы свои деньги обратно. Реформы в искусстве? — Нет, это слишком некомфортабельно. Декорацию мнений — сколько хочешь, но добродетельного героя, американскую тетушку и сочетания законным браком в пятом акте оставляй в неприкосновенности: этого требует и пищеварение, и «традиции пуританского воспитания».
II
Наметивши социальные причины упадка английской драмы, перехожу к советам об ее поднятии со стороны компетентных лиц.
Б. Бьернсон, вечный защитник установленных учреждений, старающийся покорить им человека, высказывается в пользу государственного покровительства театру. <...>
Почти все остальные мнения радикально противоположного характера.
Молодой критик Честертон пишет:
«Единственное, по-моему, средство для обновления драмы таково: все мы должны выкрасить себе лица и выйти актерствовать на улицу. Нынче принято думать, что часовой механизм комитетов может выправить нашу военную организацию, церковную, театральную, — а мы в это время можем почитывать спортивные газеты. Но военное дело может быть исправлено только воинственным народом, церковное — религиозным, а дело театра — народом театральным. Бесполезно требовать от человека, чтобы он сеял зерна истинной драмы, если он никогда не чувствовал ничего драматического, если у него никогда не было потребности надеть маску и громко плакать. Драма должна выйти из народа, как и все прочее».
Несмотря на шутовскую форму этого ответа, в нем кроется здоровая мысль о независимости культурных явлений от преднамеренных воздействий человека.
Известный романист Холл Кейн высказывается в том же смысле:
— Я не думаю, чтобы существовали какие-нибудь внешние средства для поднятия драматического искусства, толчок, по-моему, может быть дан только изнутри. Только новый дух и новый гений может одарить драму новой жизнью. <...>
Директор театральной школы Крэйг говорит об этом выразительнее других:
Корреспонденции из Лондона — Было бы всего лучше —
дешевле для государства и благодетельнее для нации, — если бы государство оставило театральное дело в покое. Искусство — непосильная вещь для государства. <...>
33
УАЙТЧЕПЕЛЬ
(От нашего лондонского корреспондента)
Сказал я как-то м-ру Вайду, своему соседу по пансиону:
Поедемте в Уайтчепель — посмотреть.
Он испуганно замигал глазами, отказался и шепотом посоветовал мне оставить дома кошелек и взять в дорогу палку. Я совету его нисколько не подивился, ибо только накануне усмотрел в «Century Encyclopedia» Смита такое странное изречение:
Уайтчепель Часть Восточного Лондона, заселенная беднейшими классами — и преступниками (inhabited by the poorer classes and by criminals).
Пробираясь кривыми улицами рабочих кварталов — где, несмотря на жару, все закупорено, заперто, завешано, и только веселые окна кабаков нарушают общее впечатление кладбища, — достиг я необходимой мне конки, взобрался на ее вышку, и здесь уже ждали меня ощущения чего-то своеобразного, не лондонского, не английского: конка была необычайно грязна, долго останавливалась на перекрестках, и за билет взяли у меня 1/2 пенса, а это совсем не в лондонских порядках, ибо даже для самого бедного лондонца пенни представляется такой мелкой монетой, что в обычном обиходе английской жизни расчет в полпенса показался бы нищенски скрупулезным…
Через час я был в Уайтчепеле. Казалось, не час, а целые тысячелетия отделили меня от центрального Лондона. И в центральном есть нищета, но там она прикрытая, молчаливая, затаившаяся. Она залегла где-то по темным углам и боится стоном прорвать веселую суету краснощеких, уверенных, широкоплечих людей, которые так хорошо умеют работать, любить себя и смеяться.
Здесь же она вся на виду — в этом затхлом запахе несвежей рыбы, которую жарят и съедают тут же на улице; в этих грязных, больных детях; в этих узких, гнилых закоулках, которые, кажется, навеки забыты и Богом, и солнцем, и санитарным инспектором; в этих крикливых, пестрых базарах, где за гроши продается линючая, выкрашенная, дважды перелицованная ветошь, где проклятья, зазывания, сильные жесты — все кричит вам о нужде, обнажает ее, тычет в глаза. Большего контраста со спокойной, скрытной жизнью Лондона и не придумаешь.
И контраст не только в этом. Вот мне понадобилось узнать, где русская библиотека, — подхожу к человеку, спрашиваю.
Он останавливается, долго-долго объясняет мне 1904
дорогу, уходит, потом ворочается и говорит:
— Знаете что: я хоть и занят теперь, но ничего, я пойду с вами и доведу вас до самых дверей.
Это так не похоже на Лондон. Англичанин мотнул бы головою на полисмена, только вы его и видели.
Идешь по улице — по длиннейшей, грязнейшей и крикливейшей в мире Commercial Road — и останавливаешься, пораженный. На вывеске российскими буквами выведено: «Одесский ресторан». Но это, конечно, исключение. Язык Уайтчепеля — еврейский жаргон вперемежку с испорченными английскими словами. Во многих домах в окнах выставлен портрет покойного Герцля в траурной раме. Есть много газет на еврейском языке — и так странно видеть их плакаты об экспедиции в Тибет, о Порт-Артуре и т. д.
Со свойственной жителям Уайтчепеля приспособляемостью английскому языку научаются они быстро, но русский язык забывают еще быстрее. Встретил я как-то здесь еврея лет 30-ти, который в России 4 класса гимназии кончил, а теперь, когда к нему говорят по-русски, в ответ умеет только любезно улыбаться. Живет же он здесь всего третий год.
Хотя английские газеты сплошь и рядом честят иммигрантов невежественными, некультурными и т. д., но для всякого беспристрастного наблюдателя ясно, что духовные, умственные интересы Уайтчепеля гораздо выше, гораздо свежее, чем в самом Лондоне.
Найдите англичанина, не профессионала и не богача, который стал бы читать в Британском музее книги. Не найдете. Британский музей посещают или так называемые literary hacks (литературные клячи), или люди, которым свободного времени девать некуда, или иностранцы. А загляните-ка в русскую читальню в Уайтчепеле. Я зашел как-то туда зимою. Окна заперты. Комнатка наперсточная. А люди — и на подоконнике, и в прихожей, и на лестнице. Есть скамья, стулья, но никто не сидит, ибо стоя можно теснее набиться в комнату. Цель библиотеки — чтобы приехавшие сюда не забыли русского языка, русскую культуру, чтобы они, затерянные в большом, равнодушном городе, имели уголок более ласковый, более родной, чем другие уголки. Здесь в библиотеке много русских газет, Пушкин, Достоевский, Толстой, «Жизнь замечательных людей» Павленкова и т. д. Есть даже «Диалоги Платона», перевод Влад. Соловьева.
Но, подойдя теперь к тому месту, где была библиотека, я нашел там «Эмиграционное бюро». В его окне было вывешено объявление, что за 2 фунта (20 рубл.) можно достать билет для переезда из Лондона в Нью-Йорк. Тут же возле бюро стоят бледные, грязные люди и предлагают купить у них или часы, или велосипед, или швейную машину, так как у них нет денег на проезд в Америку. И тут же они предъявляют вам эти предметы, которые весьма далеки от идеального состояния.
Корреспонденции из Лондона Не без труда отыскал я но
вое помещение библиотеки. Оно просторнее, чище, есть даже два газовых рожка. Внизу же чайная, которая, по желанию, может обратиться в лекционный зал, в бальный зал и даже в театр: в одном конце комнаты повешена занавеска, на которой, по мнению некоторых, изображено море, а по мнению других — битва русских с кабардинцами. Чайная открыта для всех, и вы можете зайти туда, когда хотите; так что чай-то пьют там всего 2—3 человека, а остальные 30—40 спорят, читают, слушают. Спор ведется по-еврейски. Я его не понимаю и потому разговариваю с каким-то юношей, который подсел к моему столику.
Когда я жил в России, я слыхал: ах, Англия — то, Англия — се, и нет страны лучше Англии. А я вам скажу, что нигде так бедного человека не сосут, как здесь. Приехал я сюда два месяца назад — вышел на улицу, а куда идти — не знаю. Смотрю, возле меня еще триста таких, как я. Сбились в кучу, стоим. Подходит человек, богатый — в цилиндре; говорит: если бы я нашел хорошего портного, я бы его задешево взял. Так все триста к нему и кинулись Он посмотрел было на меня, но как увидел мои башмаки, — «нет, говорит, мне тебя не нужно, — ты greener (зеленый — презрительная кличка для новичков)». И куда я ни ходил, всюду мне на башмаки смотрели. Англичане не берут — у них там какие-то тред-юнионы, а еврей в день больше 3 шиллингов не платит.