К книге
ДневникиСтраница 41
13%
Страница 41
41

Поразительный человек! Природный приживальщик. Живет у нас в Доме Искусств — припеваючи и все ноет, все жалуется — заработки у него огромные, — человек он одинокий, но все попрошайничает…

17 янв. Сейчас Боба вбежал в комнату с двумя картофелинами и, размахивая ими, сказал: папа, сегодня один мальчик сказал мне такие стихи: «Нету хлеба — нет муки, не дают большевики. Нету

1920 хлеба — нету масла, электричество погасло». Стук

нул картофелинами — и упорхнул.

19 янв. 1920. Бобу в гимназии зовут Чука-Щука-рыбий хвост. У него есть товарищ Вертинский, который как-то спросил: «А разве селедку ловят несоленую?» Он был уверен, что вобла копченая плавает в реке. Мальчики дразнят его: «Гриб соленый, гриб сушеный». Когда они идут парами, они поют: Чука-Щука- рыбий хвост! Гриб соленый. Гриб копченый. Чука-Щука-рыбий хвост. — Вчера — у Анны Ахматовой. Она и Шилейко в одной большой комнате, — за ширмами кровать. В комнате сыровато, холодновато, книги на полу. У Ахматовой крикливый, резкий голос, как будто она говорит со мною по телефону. Глаза иногда кажутся слепыми. К Шилейке ласково — иногда подходит и ото лба отметает волосы. Он зовет ее Аничка. Она его Володя. С гордостью рассказывала, как он переводит стихами — a livre ouvert1 — целую балладу — диктует ей прямо набело! «А потом впадает в лунатизм». Я заговорил о Гумилеве: как ужасно он перевел Кольриджа «Старого моряка». Она: «А разве вы не знали. Ужасный переводчик». Это уже не первый раз она подхватывает дурное о Гумилеве. Вчера утром звонит ко мне Ник. Оцуп: нельзя ли узнать у Горького, расстрелян ли Павел Авдеич (его брат). Я позвонил, подошла Марья Игнатьевна. — Да, да, К. И., он расстрелян. — Мне очень трудно было сообщить об этом Ник. Авдеичу, но я в конце концов сообщил.

Вчера же — прихожу вечером в Студию — я вчера читал у шкло- витян о дактилическом окончании — мне говорят, что у повара Степана припадок. Иду к повару. Он лежит поперек кровати — желтый, глаза закатились, зубы оскалились. Студент Р. неустанно движет его рукою — как ручной насос. Я взял другую руку — и мы заработали как на пожаре. Но он умер прочно, навсегда, во всяком случае очень надолго. Возле него лежала недоеденная каша, которую он так хорошо готовил. Это он изготовил кастрюлю отличнейшей каши с ванилью — которой мы лакомились, встречая в Студии Новый год. Как торжественно, деликатно и музыкально — снимал он с кастрюли крышку — подав эту кашу на стол! Теперь уже никто не повторит этих жестов. Его искусство умерло вместе с ним…

25 января. Толки о снятии блокады*. Боба (больной) рассказывает: вошла 5-летняя девочка Альпер и сказала Наташеньке Жухо- вецкой:

1 с листа (франц.). 286

Знаешь, облака сняли. 1920

А как же дождик?

Лида спросила Наташу: — Из чего делают хлеб? — Из рожи.

Мороз ужасный. Дома неуютно. Сварливо. Вечером я надел два жилета, два пиджака и пошел к Анне Ахматовой. Она была мила. Шилейко лежит больной. У него плеврит. Оказывается, Ахматова знает Пушкина назубок — сообщила мне подробно, где он жил. Цитирует его письма, варианты. Но сегодня она была чуть- чуть светская барыня; говорила о модах: а вдруг в Европе за это время юбки длинные или носят воланы. Мы ведь остановились в 1916 году — на моде 1916 года.

февраля. Я вымыл голову. У меня от головы идет пар (в комнате очень холодно!). Боба кричит: У папы не голова, а Парго- лово!

Приближаются Машины роды. Она лежит больная — простуженная, заразилась от Бобы испанской болезнью. В комнате холодно. Каплун прислал дрова, но мокрые, огромные — нет пилы перепилить.

Моя неделя слагается теперь так. В понедельник лекция в Балт- флоте, во вторник – заседание с Горьким по секции картин, заседание по «Всемирной Литературе», лекция в Горохре; в среду лекция в Пролеткульте, в четверг – вечеринка в Студии, в пятницу – заседание по Секции картин, по «Всемирной Литературе», по лекции в Доме Искусств.

Завтра, кроме Балтфлота, я читаю также в Доме Искусств.

1920 как 1) больному Пятницкому нужно вино и 2) Гуми

леву нужны дрова, мы с Гумилевым отправились к Каплуну в Управление Советов. Этот вельможа тотчас же предоставил нам бутылку вина (я, конечно, не прикоснулся) и дивное, дивное печенье. Рассказывал, как он борется с проституцией, устраивает бани и т. д. — а мне казалось, что я у помощника градоначальника и что сейчас войдет пристав и скажет:

— Привели арестованных студентов, что с ними делать?

Нашел у Каплуна книгу Мережковского — с очень льстивой и подобострастной надписью… Гумилев один вылакал всю большую бутылку вина — очень раскис… побежал на свидание к Кульбабе*, забыв о лекции.

12 февраля. Описать бы мой вчерашний день — типический. Ночь. У Марьи Борисовны жар, испанская болезнь, ноги распухли, родов ждем с секунды на секунду. Я встаю — занимаюсь былинами, так как в понедельник у меня в Балтфлоте лекция о былинах. Читаю предисловие Сперанского к изд. Сабашникова, делаю выписки. Потом бегу в холодную комнату к телефону и звоню в телефон Каплуну, в Горохр, в Политотдел Балтфлота и ко множеству людей, нисколько не похожих на Илью Муромца. Воды в кране нет, дрова нужно пилить, приходит какой-то лысый (по виду спекулянт), просит устроить командировку, звонит г-жа Сахар: нет ли возможности достать от Горького письмо для выезда в Швейцарию, звонит Штейн, нельзя ли спасти библиотеку уехавшего Гессена (и я действительно спасал ее, сражался за каждую книжку), и т. д. Читаю работы студистов об Ахматовой.

Где-то как далекая мечта — мерещится день, когда я мог бы почитать книжку для себя самого или просто посидеть с детьми… В три часа суп и картошка — и бегом во «Всемирную». Там заседание писателей, коих я хочу объединить в Подвижной Университет. Пришли Амфитеатров, обросший бородой, Волынский, Лернер — и вообще шпанка. Все нескладно и глупо. Явился на 5 мин. Горький и, когда мы попросили его сообщить его взгляды на это дело, сказал: «Нужно читать просто… да, просто… Ведь все это дети — милиционеры, матросы и т. д.» Шкловский заговорил о том, что нужны школы грамоты, нужно, чтобы и мы преподавали грамоту… Штрайх (сам малограмотный) заявил, что он — арабская лошадь и не желает возить воду. И все признали себя арабскими лошадьми. Оттуда к Ахматовой (бегом), у меня нет «Четок», а я хотел читать о «Четках» в Пролеткульте. От Ахматовой (бегом) в Пролеткульт. Какой ветер, какие высокие безжалостные лестницы в Пролеткульте! Там читал каким-то замухрышкам и горничным об Анне Ахматовой — слушали, кажется, хорошо! — и оттуда (бегом) к Каплуну на Дворцовую площадь. Его нету, я опо- 1920

здал, он уже у Горького. Иду к его сестре и ем хлеб, который мне дал Самобытник, пролетарский поэт. Хлеб оказывается зацветший, меня тошнит. Я прошу прислать от Горького автомобиль Каплуна. Через несколько минут является мальчишка и говорит: — Тут писатель, за которым послал Каплун? — Тут. — Сейчас шофер звонил по телефону, просил сообщить, что он запоздает, так как он по дороге раздавил женщину. — Опять? — говорит сестра Каплуна. Через несколько минут шофер приезжает. «Насмерть?» — «Насмерть!» Я еду к Горькому. От голода у меня мутится голова, я почти в обмороке. У Горького в двух комнатах заседания — и он ходит из комнаты в комнату, словно шахматист, играющий одновременно несколько партий. Потом оба заседания соединяются. Профессора и — мы. Среди профессоров сидит некто черненький, который с пятого слова говорит: Наркомпрос, Наркомпрос, Наркомпрос. — К черту Наркомпрос! — рычу я и ни с того ни с сего ругаю это учреждение. Потом оказывается, что это и есть Наркомпрос. — Зеликсон, тот самый, коего мы очень боимся, хотели бы всячески задобрить и т. д. Я так и похолодел. Возвращаюсь около часу ночи домой — М. Б. худо, вся в поту, не спит ночей пять, голова болит очень, просит шерстяной платок. Ложусь и, конечно, не сплю. Вскакиваю утром — Женя замучена, у меня пальцы холодные, иду пилить дрова.

14 февраля. Нынешний день пуст — без книг и работы. Связывал сломанные сани — послезавтра Жене ехать за пайком в Балт- флот. Привязал к саням ключ, звонок, обмотал их веревкой. Неприятное столкновение с Штейном. Был у меня Гумилев. — Блок третьего дня рассказывал мне: «Странно! Член Исполнительного Комитета, любимый рабочими писатель, словом, М. Горький — высказал очень неожиданные мнения. Я говорю ему, что на Офицерской, у нас, около тысячи рабочих больны сыпным тифом, а он говорит: «Ну и черт с ними. Так им и надо! Сволочи!» Шествуя с Блоком по Невскому, мы обогнали Сологуба — в шубе и шапке — бодро и отчаянно шагавшего по рельсам — с чемоданом. Он сейчас же заговорил о французах — безо всякого повода — «Вот французы составляют словари… Мы с Анастасией Николаевной приехали в Париж… Я сейчас же купил себе цилиндр»... И вообще распекал нас обоих за то, что мы не французы.

23 февраля, понедельник. Сегодня какой-то праздник, но я тем не менее читал лекцию в Балтфлоте — о дактилях и анапестах. Черноглазый Хренов — и тот [фамилия зачеркнута. — Е. Ч.]

1920 малограмотный, но очень деликатный, изящный,

похожий на приват-доцента. Пайка никакого не дали мне до сих пор. Из Балтфлота по сказочно-прекрасной Дворцовой площади иду к Каплуну: месяц пронзительный, весенний, небо зеленое, сладострастное, лужи — силуэты Зимнего дворца, Адмиралтейства, деревьев — и звезды, очень редкие — и как будто впервые понимаешь, что такое жизнь, музыка, Бог. Каплун у дверей — ждет автомобиля. Я бегу домой: не родилось бы без меня то долгожданное чадо, которое — черт его знает — зачем захотело родиться в 1920 году, в эпоху Горохра и тифа.

Вчера дети на кухне рассматривали телефонную книжку, находили такие фамилии, как Жаба, Бобр, Жук, Мышь, Окунь, и хохотали до колик. Особенно Боба — изумительный мастер смеяться! «Дети капитана Гранта» он кончил, теперь читает Андерсена, но хочет еще какую-нб. «приключенческую книгу». Я пробовал увлечь его «Одиссеей» — нет, он слушал — но и только. Сегодня вечером я загляделся на месяц, и мне показалось, что Маша непременно должна сегодня родить: что-то такое в природе. Мы сейчас с ней обо всем переговорили — и вот она позвала меня в свою комнату — дрожит от озноба: «Тебе, К. И., придется ехать(?) за ней» (за акушоркой). Женя топит в ее комнате печку. Я сижу в своей комнате и смотрю в окно на пронзительный месяц. Буду читать былины. У Жени прелестное, вдохновенное, торжественное лицо. На днях обнаружилось, что у Жени есть альбом, куда ее братья и сестры писали ей корявые стишки. Нужно будет и мне сочинить ей какие-нб. стишки. Боба сегодня весь день возился с лопатой — расчищал снег, проделывал ручейки — неужели о моем будущем сыне (Гржебин клянется, что это будет дочь), неужели о нем будущие историки будут писать: род. 23 февр. 1920 г. в 2 часа ночи, скончался 9 ноября 1985 года. Как дико: я, я не доживу ни за что до 1985 года, а ему в эту пору будет всего лишь 65 лет. Он будет не старше Сологуба. Кстати: сегодня в Доме Литераторов «Вечер Сологуба». На всех заборах афиши. Ах какой сегодня ветер — диккенсовский. С далеких снежных полей — идешь из-за угла, а тебя гонит назад, и ты скользишь по обледенелому тротуару задом, задом, задом. Близится торжественный миг: иду за говорливой аку- шоркой. Хорошо, что в доме все есть: и хлеб, и чай, и сахар, и сухари, и картошка, и дрова — акушорки любят попить и поесть. Бегу за Мартой Фердинандовной.

Вот я и вернулся. Руки еще дрожат: нес тяжелые чемоданы Марты Фердинандовны: она впереди, махая руками, вправо-влево, вправо-влево! Проходя мимо белого дома: «Здесь меня тоже ждут — не сегодня-завтра… Нарышкины!»

Изумительно, что я ее нашел: не видно номеров 1920

на домах. По интуиции отыскал № 39-й, но где же квартира вторая? Позвонил в 17-ю, выругали; позвонил в 4-ю, какая-то иностранка объяснила, но путанно. Я пришел — длинногу- бая старуха зажгла лучину. — Теперь около 2-х ч. ночи. Марья Борис. в белой косынке сидит на диванчике. Боба спит у меня. Всюду свет. Топится плита. Из-за двери слышен Машкин смех. Что, если это ложная тревога? Теперь 4-й час. Пишу примечания к гржебинскому изданию Некрасова. Акушорке готовят кофей. 6 /2 ч. «Я клубышком каталася, я червышком свивалася» — схватки ежесекундные — меня разбудили через 1/4 часа после того, как я заснул: бегу за проф. Якобцевым. Телефон — слышно как два. Крик петуха — откуда? 8 1/2 часов, только что вернувшись с проф. Якобцевым — я переменил мокрый сапог на валенок — и стою на кухне — вдруг хрюкающий вопль — и плач-мяуканье: мяу — голос доктора: дочка! Коля входит на кухню: девочка! У меня никаких чувств: слушаю плач — и ничего.

29 февраля. 1920. Как скоро забываются сны. Сегодня всю ночь мне снилось, как моя мама выходила замуж за присяжного поверенного Богомольца — я пережил столько чувств, и вот теперь забыл все решительно! Только и помню, как открываются двери и куда-то, в очень людное место входят об руку жених и невеста! Помню свое лицо — в это время! Пишу для Гржебина краткую биографию Некрасова. Очень легко.

Гумилев (Оцупу): «О! Каплун — это аристократический дом! Это тебе не герцогиня Лейхтенбергская».

15 марта 1920. На днях скончалась Ольга Ивановна Дориоме- дова, мать Марьи Константиновны Гржебиной. Я был на панихиде. Анненкова попросили нарисовать покойницу. Он встал у гроба, за шкафом, так что его никто не видел; я глянул, вижу: плачет. Рисует и плачет. Слезы капают на рисунок! Я подошел, ему стало стыдно. «О, какая милая, милая была бабушка!» — сказал он, как бы извиняясь.

20 марта. Скончался Федор Дмитриевич Батюшков. В последнее время он был очень плох: колит, ноги не действовали, и вечно за ним тянулись какие-то тряпки, подтяжки, вечно незастегну- ты брюки, — весь запыленный, руки грязные. В последний раз мы с ним разговорились неделю назад, он сказал: мне бы только на две недели отдохнуть в больнице, полежать, и я стану другим человеком. Бедный, вежливый, благородный, деликатнейший,

1920 джентльменнейший изо всей нашей коллегии.

Я помню его почти молодым: он был влюблен в Марию Карловну Куприну. Та над ним трунила — и брала взаймы деньги для журнала «Мир Божий». (Батюшков был членом редакции.) Он закладывал имения — и давал, давал, давал. Помню вечера у Марии Карловны: она чуть-чуть пьяная, с голой шеей, двадцатишестилетняя и вокруг нее трое влюбленных: Иорданский, Цен- ский и Батюшков. Иорданский отнесся к делу просто — и сразу стал хозяином положения, а Батюшков приходил, вздыхал, сидел, молчал, выпивал десять стаканов чаю — и уходил. Дворянин! Писал он вязко, тинно, тягуче, но был образован и знал много.

Предыдущая главаГлава 41 из 305Следующая глава