Снова дней пять я пишу о Гаршине.
31 июля.
Папа, что такое век?
Кто тебе сказал?
Так, я знаю…
Люди умирают, папа?
Да.
Почему?
Так Бог сделал, чтобы мы умирали.
А сам, небось, никогда не умирает!
Декабрь 18. Опять у Анненкова, пишу коротышку об Арцыба-
*
шеве*.
Январь, 11. Чувствую себя хорошо. Вчера была луна — у Ильи Ефимовича затевают Народный Дом — урра! — пили — я предложил вечер сатириконцев — урра! — Василий Николаевич пел свое: Васька Щиголек, учительница сияет: есть корреспонденция о бароне, — потом Репины нас проводили — потом на санях — и потом мы с Машей обратно на море — под луной — на лыжах. Она встала на мои лыжи — и несмотря на 5 месяцев беременности — носилась по морю с полчаса. — Я после возбуждения почти не спал и теперь пишу это в без 10 минут 6 часов.
И. Е. говорил со мною о стихах К. Р. — «прелесть», о Г. Г. Мясо- едове — «дрянь», о Бодаревском, об Эберлинге: его ученик, пан поляк, однажды искры, и т. д., и т. д. Сейчас буду править корректуру Сологуба*.
23 января. Вас. Ив. Немирович-Данченко был у меня сегодня и рассказывал между прочим про Чехова; он встретился с Чеховым в Ницце: Чехов отвечал на все письма, какие только он получал.
Почему? — спросил Василий Иванович.
А видите ли, был у нас учитель в Таганроге, которого я очень любил, и однажды я протянул ему руку, а он (не заметил) и не ответил на рукопожатье. И мне так больно было.
Вечером у Репиных. И. Е. говорил, что гений часто не понимает сам себя.
1910 там с Переферковичем: низколобый еврей. Ночевал
у какого-то немца, Кайзера по фамилии.
Утром вчера у Немировича-Данченко: говорил, как Чехов боялся смерти и вечно твердил: когда я помру, вы… и т. д. Много водок, много книг, много японских картин, в ванной штук сорок бутылок от одеколону — множественность и пустопорожняя пышность — черта Немировича-Данченко. Даже фамилья у него двойная. Странный темперамент: умножать все вокруг себя. От Немировича в театр: там какие-то люди, которые хотели меня видеть, и в том числе Розенфельд: нужно предисловие к книге его жены. Оттуда в «Мир», оттуда к Альбову. Взял Альбова в ресторан «Москва» — он задыхается. Очарование чистоты и литературного благородства… Он терзается уж который год, что не может написать ни строки. «Что так-то небо коптить?» Замыслил теперь вещь — деньги на исходе — больной старик скоро останется без копейки. Спрашивает, не могу ли я свести его с «Шиповником». Это патетично. У меня даже «слезы были на глазах», когда он говорил об этом. Он не ноет, не скулит, он не кокетничает тоскою, но выходит оттого ужаснее. Вспоминал: как студентом, уже автором «Дня итога», в день казни Кибальчича («я все их рожи близко видел») зашел к бляди и как она спрашивала, за что их казнили, и сочувствовала революционерам. Мне бы лет 20 назад написать «Яму», а теперь, после Куприна, его уже не тянет. Вспоминал о монастыре Валаам, куда ездил с отцом лет 11-ти, о молчальнике, с которым накануне молчания приехала поговорить в последний раз семья, о кающемся купце, который для подвига — вымостил один дорогу от монастыря к морю, и т. д. «Отец его — дьякон. Здесь Чехов познакомился с Ив. Щегловым», — сказал он, уходя из ресторана. Кстати, мне понравилось: Андреев меня называет Иуда из Териок — Иуда Истериок.
От Альбова опять в «Мир» — застал мать издателя, старуху Богу- шевскую. Она мне сию же минуту с бацу рассказала, что ее сын издает журнал, т. к. его жена умерла, а ребенок родился идиотом, «выне хотите ли денег, возьмите, пожалуйста, вы такой милый, сын мне доверил кассу, я и даю, кто ни попросит». Я отказался — но все мне казалось, как из романа какого-нб. За один только год у этих Богу- шевских 40 тысяч дефициту. Ослы неимоверные. От них — к проф. Погодину — дурак, каких мало: говорун, хвастун — жена его, блондинка, с улыбками, комнаты низенькие, сын худосочный, почему- то с медалью. Оттуда на лекцию Шестова — и в 1 час ночи домой. Лекция Шестова томительна и бездарно прочитана.
10 февраля. Сейчас был у меня в гостях Григорий Петров. Приехал из Выборга. В кацавейке и синих, каких-то жандармских, штанах. Позавтракали вместе. Голова седая 1910
стала, как у Станиславского. Пошли к Репину. Там постылая Яворская, Майская, Семенов, жидок-студентик, Булла. Я дурацки делал фокусы на лыжах. Вдруг приносят известие, что Ком[м]иссаржевская умерла. Толстый профессор Каль читает из «Биржевых». Я почему-то разревелся. Илья Еф. не заметил, что я реву, — и говорит:
Немудрено и умереть. Вот если так, как Чуковский сегодня на лыжах…
Потом заметил, сконфузился и вышел из комнаты.
Сейчас читаю «Ключи счастья» Вербицкой. Жду, не придет ли от Репина Петров.
20 апреля. Репин в 3 сеанса написал мой портрет. Он рассказывал мне много интересного. Например, как Александр II посетил мастерскую Антокольского, где был «Иоанн Грозный». Пришел, взглянул на минуту, спросил:
Какого вероисповедания?
Еврей.
Откуда?
Из Вильны, Ваше Величество.
По месту и кличка.
И вышел из комнаты. Больше ни звука.
Рассказывал о Мусоргском. Стасов хлопотал, чтобы Мусоргского поместили в Военном госпитале. Но ведь Мусоргский — не военный. Назовите его денщиком. И когда И. Е. пришел в госпиталь писать портрет композитора — над ним была табличка: «Денщик».
Вчера И. Е. был у нас. Какая у него стала память. Забывает, что было вчера. Гессен ему очевидно не понравился. И. Е. показывал нам свою картину «18 октября», где он хочет представить апофеоз революции, а Гессен посмотрел на картину и сказал: «Вот почему не удалась русская революция» — ведь это же карикатура на русскую революцию.
24 апр. Весна ранняя — необыкновенно хороша. Уже береза вся в листьях, я третий день — босиком, детки вчера тоже щеголяли без обуви. На душе — хорошо, ни о чем не думаю. Вчера изнуряли меня: Лидия Николаевна, Анненкова, Иванова, Пуни, — отняли полдня. Нужно от них отгородиться. Решено: на почту не хожу, и вставши — сейчас за стол.
Кука рассказывает: Коля сказал: папа, купи мне зай… — потом шлеп по колено в воду — и докончил:
ца!
1910 Ах, да. Когда И. Е. меня писал, он рассказал мне
забавный анекдот об Аполлинарии Васнецове: тот, вятчанин, никогда не видал апельсинов. И вот в СПб. (или в Москве?), увидавши, как другие едят, он купил десяток с лотка; очистил один — видит, красный, подумал, что порченый, и выбросил прочь, другой — тоже, и, в конце концов, выбросил все. Потом обнаружилось, что то были «мандаринки».
Сегодня приехала Олдорша с нянькой, Надюшей и Бертой. Дождь. У нас обедал Анненков и Лидия Николаевна. Пиво и белое вино.
29 апреля. Коля лежит у меня в комнате и вдруг:
— Папа, я думаю, что из обезьян делается человек. Обезьяна страшно похожа на человека, только бороды у нее нету.
Коля сегодня за ужином с Егоркой об чем-то разговаривал. Егорка безбожно лгал. Я сказал: смотри, Егорка, не ври, Бог накажет.
Коля: — Но ведь же сам так и сделал, что человек врет… Сам делает и сам наказывает…
Детерминизм и свобода воли… Если б я сам не слыхал, не поверил бы. Егоркин папа — повар. Он с важностью говорит: 20 р. в месяц получает.
Конец апреля. Лида: — Сколько на свете есть Петербургов? — Один. — А Москвов? — Тоже одна. — Каждой станции по одной.
19 мая. Был у Репина: среда. Он зол как черт. Бенуашка*, Фи- лосошка! За столом так и говорит: «Но ведь он бездарен, эта дрянь Филосошка!» Это по поводу письма Философова, где выражается сочувствие Бенуа (в «Речи»). Я возражал, он махал рукою. Художник Булатов играл на гитаре и гнусно пел. Дождь, туман. У меня ящерица и уж: привез к Колиным именинам. Работы гибель — и работа радостная. Писать о Уитмене и исправлять старые статьи. Продал книгу в «Шиповник». Маша не сегодня завтра родит. Настроение бодрое: покончил с Ремизовым, возьмусь за Андреева. После Андреева Горький: по поводу «Городка Окурова» хочу статью подробную писать. После Горького — Ценский — и тогда за Уитмена и за Шевченка — в июле. Шевченко войдет в критическую книгу, а Уитмен отдельно*. Весь июль буду писать длинные статьи, а июнь писать фельетоны. 10 же дней мая, о, переделывать, подчищать — превосходно. И потом в литературном обществе лекцию о Шевченко. Идеально! Сегодня читал Псалтырь.
Июнь который-то. Должно быть, 20-й. Оля Ям- 1910
польская — таланты приживалки. Унылая скульптор- ша. Полипсковский вчера приехал с женою. Жена — демонстративно прозаична. Все женщины прозаичны, но они это скрывают, а она даже и не знает, что нужно скрывать. Груба, громка, стара… Он говорит напряженно; самовлюбленно, как будто горло у него сдавленное. «Офицеры» у нас, — ужас. Маша не сегодня завтра родит. Завтра с утра едет в лечебницу Герзони. Я познакомился с Короленкой: очарование. Говорил об Александре III. Тот, оказывается, прощаясь с киевским губернатором, громко сказал:
Смотри мне, очисти Киев от жидов.
По поводу «Бытового явления». Издает его книжкой, показывал корректуру — вспомнил тут же легенду91, что Христос в Белоруссии посетил одного мужика, хотел переночевать, крыша текла, печь не топлена, лечь было негде:
Почему ты крыши не починишь? Почему у тебя негде лечь?
Господи! я сегодня умру! Мне это ни к чему.
(В то время люди еще знали наперед день своей смерти.) Христос тогда это отменил.
Земские начальники, отрубные участки, Баранов, финляндский законопроект, Бурцев и все это чуждое мне, конкретное — не сходит у него с языка. О Горьком он говорил: с запасом сведений, с умением изображать народную речь, он хочет построить либо тот, либо другой силлогизм. Теперь много таких писателей, — например, Дмитриева.
Я предложил ему дать несколько строк о смертной казни, у меня зародился план — напечатать в «Речи» мнение о смертной казни Репина, Леонида Андреева, Короленки, Горького, Льва Тол-
I *
стого!*
Пошел с Татьяной Александровной меня провожать — пройтись. Осторожный, умеренный, благожелательный, глуховатый. Увидел, что я босиком, предложил мне свои ботинки. Штаны широкие обвисают.
Фельетон об Андрееве у меня застопорился. Сижу за столом по 7, по 8 часов и слова грамотно не могу написать.
Татьяна Александровна тревожно, покраснев, следила за нашим разговором. Как будто я держал пред Короленкою экзамен — и если выдерживал, она кивала головою, как мать.
Конфеты были Жоржа Бормана, а море — очень бурное. Белые зайцы. У меня теперь азарт — полоть морковь.
1910 20 июня. Анатолий Каменский и его товарищ у
нас. Ехал в трамвае с господином, у которого ноги попахивали. Он вынул карточку и написал: «Вам необходимо вымыть ноги и переменить чулки. Анат. Каменский». Дурак! Вечером у Короленка — Редько — пошли проводили на станцию. Говорили о спиритизме. Короленко на точке зрения Бюхнера — Моле- шотта. Рассказывал о проф. Тимирязеве — весельчак: проделывал тончайшие работы, напевая из оперетки. И его враг, другой профессор, живший в нижнем этаже, — всегда возмущался: как серьезный ученый может напевать. Идиллия! Склад ума у Короленка идиллический. Вчера он рассказывал о своих дочерях: как где-то в славянских землях их встретили тамошние крестьянки, разговорились и дали дочерям яиц и ягод:
— За то, что вы умеете по-нашему (по-хорватски?) говорить.
Идиллия!
24 июня. Маша уехала в город. Тайком пробралась. У меня в то время сидели Татьяна Александровна и Короленко. Короленке я чаю не дал, он говорил о Гаршине: «был похож в бобровой шапке на армянского священника». Рассказывал о Нотовиче. (Оказывается, Короленко начал в «Новостях»; был корректором, и там описал репортерски драку в Апраксином переулке.) Один корреспондент (Слово-Глаголь) прислал Нотовичу письмо: кровопийца, богатеете, денег не платите и т. д. Нотович озаглавил «Положение провинциальных работников печати» и ругательное письмо тиснул в «Новостях» как статью. — Потом я пошел с ним к Татьяне Александровне. По дороге о Луговом, после о Бальмонте, о Врубеле, о передвижниках и т. д., о Мачтете и Гольцеве.
Репин об Андрееве: это жеребец — чистокровный.
О Розанове: это баба-сплетница.
а потом передавали его от сотского к десятскому, к 1910
заседателю и в конце концов — к бабе Оприське. У И. Е. в мастерской картина «Пушкин и Державин» сильно подвинулась вперед. Общий тон мягче: генерал (Барклай де Толли) заменен отцом, рядом с Паганини еще воспитатели, вольница заменена рыдающими запорожцами, в «Крестном ходе» — переделки.
Неделю назад у меня родился сын.
10 июля. Бессонница. Лед к голове, ноги в горячую воду. Ходил на море. И все же не заснул ни на минуту. В отчаянии исковеркал статью об Андрееве* — и, чтобы как-нб. ее закончить, прибег утром к кофеину. Что это за мерзость — писание «под» стакан кофею, под стакан крепкого чаю и т. д. Свез в город — без галстуха — так торопился, в поезде дописывал карандашом. Гессен говорит: растянуто. В редакции Клячко с неприличными анекдотами доминирует над всеми. О. Л. Д’Ор просил отвезти О. Л. Д’Орше деньги. Я взял извозчика, приехал — она у Поляковых. Там Аверченко, вялый и самодовольный. Жил с Олей Поляковой. Я с ним облобызался — и, под предлогом, удрал к Татьяне Александровне.
Короленко встретил меня радостно. О Репине. О Мультанов- ском деле*: как страшно ему хотелось спать, тут дочь у него при смерти — тут это дело — и бессонница. Пять дней не сомкнул глаз.
«В 80-х гг. безвременья — я увидел, что “общей идеи” у меня нет, и решил сделаться партизаном, всюду, где человек обижен, вступаться и т. д. — сделался корреспондентом — удовлетворил своей потребности служения».
15 июля. Катался с Короленкою в лодке. Татьяна Александровна, Оля (Полякова), Ася и я. О Лескове: «Я был корректором в “Новостях” у Нотовича, как вдруг прошел слух, что в эту бесцензурную газету приглашен будет цензор. Я насторожился. У нас шли “Мелочи архиерейской жизни”. Вдруг входит господин чиновничьего виду.
Позвольте мне просмотреть Лескова “Мелочи”.