И теперь сколько народу мы обманули по его милости. И он всегда так… »
Тынянов написал уже 200 страниц своего романа о Пушкине. «А между тем Пушкин у меня только-только поступает в лицей». Хочет придти на днях почитать.
Люша: если хочет что-нибудь получить от нас, говорит: я не хочу. Подходит к яблокам и лицемерит:
Я не хочу яблока!
Это значит: дай яблоко.
18/XI. Каменев четыре дня подряд заседал, обсуждал, организовывал, примирял, улаживал и проч. Я сдал ему «Кому на Руси жить хорошо» для роскошного издания. Вчера у меня был художник — вырабатывали обложку книжки «Дети». Вожусь с «Шекспиром». Вчера кончил эту статью вчерне*. Лида прочла, многое забраковала.
28/XI. Умер академик М. С. Грушевский. Мы часто встречались с ним в Кисловодске — где он жил вместе со своей женой и дочерью Катериной Михайловной. Бодрый старикан с хитроватым лицом бога-отца из карикатур Мора. «В Кисловодске я был ровно 60 лет тому назад». Верил в благодатное влияние Кисловодска — и собирался в Сочи. После тех передряг, которые были с ним в связи с делом Ефремова*, — Госиздат отказался платить ему
1934 гонорар за напечатанные им книги, и он все хлопо
тал, чтобы ему заплатили хоть часть. Жить в Киеве ему было запрещено. Его поселили в ненавистной ему Москве. Националистом он остался таким же упорным. Когда уезжал из Кисловодска Грабарь, дочь Грушевского вдруг говорит мне:
Мы с папой идем провожать его!
Почему? (Они никогда никого не провожали.)
Ведь земляк! Как же не проводить земляка.
Какой же Грабарь — земляк!
Ах, он не Грабарь, а Грабар, и его отец — уроженец Угорской Руси. Правда, он был обруситель, гнул в Московскую сторону, но все же земляк.
И пошел провожать. Дочь его с ним неразлучна. Она тоже пострадала из-за ефремовского дела. Госиздат отказался печатать ее научный свод украинских дум. Жить в Москве им было худо: на окраине, в коммунальной квартире, среди, 5—6 радио. Через несколько дней после того как мы проводили Грабаря, у Грушевского на спине сделался фурункул. Коновалы санатория КСУ поставили ему банки — и гной разошелся по всему телу. Потом позвали хирургов, и те стали резать. Ровно месяц тому назад мы приходили к Михаилу Сергеевичу прощаться. Он поправлялся, температура снизилась, и дочка стала читать ему Боборыкина, чтобы он лучше спал. А вчера мне позвонил Игорь Грабарь (он случайно в Питере) и сообщил, что, по газетным известиям, Грушевский скончался в Кисловодске в страшных муках.
В Кисловодске Грушевский старался прожить подольше, т. к. ему не хотелось возвращаться в ненавистную Москву. А теперь после смерти его торжественно везут хоронить в Киев, и его семье выдают 500 р. пенсии (заплатив и госиздатский гонорар.)
Вчера был у меня Алянский, и, конечно, после этого ненужного визита я не могу заснуть ни минуты. Москва гонит Лебедева из Детгиза. 5-ое издание моей «От 2 до 5» уже набрано. Верстается. Выйдет в январе.
30/XI135. Летом я жил несколько дней в Петергофе в Санатории КСУ («Заячий ремиз»). Приехав на станцию с чемоданом, я стал искать носильщика. Ко мне подошел полутруп с землистым неподвижным лицом и предложил мне свои услуги таким равнодушным и мертвым голосом, что я в первую минуту испугался. Я дал ему чемодан, он сделал несколько шагов — и я понял, что чемодан ему не под силу. Тогда я распаковал чемодан, вынул оттуда тяжелые книги, дал их А. Я. Максимов[ич]у и сам взял большую охапку, но под пустым чемоданом мой носильщик изне- 1934
мог после первой же сотни шагов. Мы присели на траву, и он рассказал мне, что у него сонная болезнь. Оказалось, что он когда-то учился в Институте Истории Искусств (правда, всего лишь на первом курсе), что он пишет стихи (и он прочитал замогильным голосом, без всякого выражения какую-то тривиальную чушь), что он живет в приюте для калек, где есть еще пять или шесть человек, больных той же болезнью, и проч., и проч., и проч. Кое-как добрели мы до КСУ. Я дал ему вместо трех рублей — десять, и сообщил свой адрес. Он явился недавно ко мне — около месяца назад — жалкий, оборванный, отравленный атропином, который он принимает ежедневно в качестве допинга. Доктор, к которому я его направил, звонил мне по телефону, что он безнадежен. Из жалости к нему М. Б. дала ему Бобин костюм, рубаху, фуфайку, груду белья. И вот вчера утром он приходит торжественный (в 8 час.), одетый во все лучшее, заявляет М. Б-не, что ему очень нужно со мной повидаться, входит без всякого выражения на мертвом лице в мою комнату и, присев ко мне на постель, говорит:
Я прошу у вас руки вашей дочери Лидии Корнеевны.
Я вначале был ошеломлен, но вскоре понял: этот утопающий человек, обдумывая отчаянное свое положение, нашел единственную соломинку, за которую можно схватиться. Больше ему ниоткуда нет спасения.
Но ведь вы ее не знаете — говорю я. — И не… любите.
Стерпится — слюбится, — говорит он замогильным своим голосом. И, помолчав, прибавляет: я знаю, что она — приличная дамочка.
Молчание.
Я видел сон, К. И. Будто на стадо гусей спустился один лебедь… (Молчание.) Лебедь — это я, К. И. — Моя фамилия — Лебедев, это символически…
А гуси — мы?
Выходит, что так.
Благодарю вас в таком случае за честь, которую вы оказали моей дочери.
Он чинно ушел, а М. Б., как ни в чем не бывало, выдала ему старые башмаки и ломоть хлеба.
ноября. Сегодня вечером читал о Шекспире — в секции переводчиков. Были Тарле, Т. А. Богданович, Франковский, Лозинский, Анна Ганзен и прочие. Доклад мой был принят холодно.
ноября. Мучаюсь бессонницами. Засыпаю в 12, просыпаюсь в половине четвертого. Надумал написать в «Правду» о Репи- 1934 не. Сюда приехал Борис Левин. Я был у Коли — чи
тал его роман о Кронштадте*. Есть хорошие места, и сюжет хорош, но диалоги беспомощные, и запаха эпохи нет.
Ночью прибежала Женя Курчавова: ее мать кончается: сердечный припадок, отек легких.
1 декабря. Писал «Искусство перевода». Очень горячо писал. Принял брому, вижу, что не заснуть, пошел к Щепкиной-Купер- ник, которая угостила меня вишневым вареньем и рассказывала о своем переводе «Much Ado about nothing»[136].
Это навеяло мне сон. Прихожу домой, ложусь. Читаю Ксено- фонта Полевого — вдруг звонок по телефону — из «Правды» Лиф- шиц:
— Убили Кирова!!!!
Все у меня завертелось. О сне, конечно, не могло быть и речи. Какой демонстративно подлый провокационный поступок — и кто мог его совершить? Сегодня утром мороз, месяц — последняя четверть — и траурные флаги.
Я пошел утром в 8 часов — бродил по Питеру. У здания бездна автомобилей, окна озарены, на трамваях траурные флаги — и только. Газет не было (газеты вышли только в 3 часа дня). Из «Правды» прилетел на аэроплане Аграновский посмотреть траурный Ленинград. Кирова жалеют все, говорят о нем нежно. Я не спал снова — и, не находя себе места, уехал в Москву.
Москва поражает новизной. Давно ли я был в ней, а вот хожу по новым улицам мимо новых многоэтажных домов и даже не помню, что же здесь было раньше. Первым долгом в Детгиз. Суворов показал мне иллюстрации Ротова, уже отпечатанные. Иллюстрации с пошлятинкой, но ее сравнительно мало. Оказывается, Лебедев пал из-за меня — из-за тех иллюстраций, которые он дал к моей «Путанице». Иллюстрации делал Васнецов, инфантильный вятич. Некоторые хороши, а две или три — гадостны. Особенно те, которые изображают пожар моря. Это — кишки женщины, у которой разрезан живот. Книжка вызвала возмущение ребят — Стецкий обратил на нее внимание, и дело, по словам Семашко, дошло до Сталина. Этот Лебедев замечательный художник, которого я же и втянул в детскую литературу. Я наблюдаю в течение последних 8-ми лет, как он не дает хода моим детским книгам, маринует их по 3 года или нарочно выпускает в замухрышном плюгавом виде. Отвратительная политика, — заключавшаяся в том, чтобы выпятить достоинства книги Маршака, с которым он в комплоте и которого он иллюстрирует, чрезвычайно волновала
меня все эти годы. Но, к сожалению, Москва задер- 1934
жала при этой оказии мою книгу «50 поросят», иллюстрированную тем же Васнецовым. Нужно идти к Томскому хлопотать.
Кроме того, как сказал мне Семашко, Главлит задержал моего «Крокодила».
Надо идти к Борису Волину.
5/XII. Вчера Л. Б. Каменев рассказал мне интереснейшую вещь. Ему было лет 15, когда он пошел с отцом покупать у оптика на Невском очки (для отца). Купив очки, отец попросил оптика продать ему также и кусочек замши, чтобы вытирать стекла. Оптик сказал:
— Стекла нужно вытирать носовым платком, а не замшей. Замша портит стекла.
С тех пор прошло лет 45 — и всякий раз, когда Каменев вынимает очки, чтобы вытирать их платком, он неизменно, при любых обстоятельствах, вспоминает оптика на Невском. Не было случая, чтобы, вытирая очки, он не вспомнил об этом эпизоде с отцом.
Т. И. Глебова рассказала, что с нею случилось подобное. Каменев когда-то сказал ей между прочим, что В. И. Ленин учил его, что, выходя из лифта, надо закрывать дверцы, иначе лифт не спустится. И теперь она неизменно вспоминает при всех подобных оказиях Ленина.
Вчера я весь день писал и не выходил из своего 114-го номера «Национали». Вечером позвонил к Каменевым, и они пригласили меня к себе поужинать. У них я застал Зиновьева, который — как это ни странно — пишет статью… о Пушкине («Пушкин и декабристы»). Изумительна версатильность этих старых партийцев. Я помню то время, когда Зиновьев не удостаивал меня даже кивка головы, когда он был недосягаемым мифом (у нас в Ленинграде), когда он был жирен, одутловат и физически противен. Теперь это сухопарый старик, очень бодрый, веселый, беспрестанно смеющийся очень искренним заливчатым смехом.
Каменев рассказывал при нем о Парнохе, переводчике испанских поэтов, который написал ему, Каменеву, письмо, что он считает его балканским жандармом и не желает иметь с ним ничего общего. В этот же день — рассказывает Лев Борисович — пришел «Литературный Ленинград», где напечатано, что он, Каменев, узурпатор, деляга, деспот и проч. и проч. и проч. по поводу истории с «Библиотекой поэта». Я встал на сторону тех, кто писали эту статью, т. к. Л. Б. напрасно обидел целую плеяду литературных работников, составивших для «Библиотеки поэта» несколь- 1934 ко ценнейших монографий. И что это за девиз: ра
ньше издадим Михайлова, а потом — Хомякова! и проч. и проч. и проч. Говорили об А. Н. Тихонове: оказывается, он женился и живет где-то в гостинице, платя чуть не сто рублей в день. Татьяна Ивановна угостила меня луком, ветчиной, пирожными — очень радушно.
А потом мы пошли по Арбату к гробу Кирова. На Театральной площади к Колонному залу очередь: человек тысяч сорок попарно. Каменев приуныл: что делать? но, к моему удивлению, красноармейцы, составляющие цепь, узнали Каменева и пропустили нас, — нерешительно, как бы против воли. Но нам преградила дорогу другая цепь. Татьяна Ивановна кинулась к начальнику: «это Каменев». Тот встрепенулся и даже пошел проводить нас к парадному ходу Колонного зала. Т. И.: «Что это, Лева, у тебя за скромность такая, сказал бы сам, что ты Каменев». — «У меня не скромность, а гордость, потому что а вдруг он мне скажет: никакого Каменева я знать не знаю». В Колонный зал нас пропустили вне очереди. В нем даже лампочки электрические обтянуты черным крепом. Толпа идет непрерывным потоком, и гэпеушники подгоняют ее: «скорее, скорее, не задерживайте движения!» Промчавшись с такой быстротой мимо гроба, я, конечно, ничего не увидел. Каменев тоже. Мы остановились у лестницы, ведущей на хоры, и стали ждать, не разрешит ли комендант пройти мимо гроба еще раз, чтобы лучше его разглядеть. Коменданта долго искали, нигде не могли найти — процессия проходила мимо нас, и многие узнавали Каменева и не слишком почтительно указывали на него пальцами. Оказалось, Каменев добивался совсем не того, чтобы вновь посмотреть на убитого. Он хотел встать в почетном карауле. Наконец явился комендант и ввел нас в круглую «артистическую» за эстрадой. Там полно чекистов и рабочих, очень печальных, с траурными лицами. Рабочие (ударники) со всех концов страны, в том числе и от Ленинградского завода им. Сталина, стоят посередине комнаты — и каждые 2 минуты из их числа к гробу отряжаются 8 человек почетного караула. Каменев записал и меня. Очень приветливый, улыбающийся, чудесно сложенный чекист, страшно утомленный, раздал нам траурные нарукавники — и мы двинулись в залу. Я стоял слева у ног и отлично видел лицо Кирова. Оно не изменилось, но было ужасающе зелено. Как будто его покрасили в зеленую краску. И т. к. оно не изменилось, оно было еще страшнее… А толпы шли без конца, без краю: по лестнице, мучительно раскорячившись, ковылял сухоногий на двух костылях, вот женщина с забинтованной головой, будто вырвалась из больницы, вот слепой, которого ведет под руку старуха и плачет. Еле мы протискались против течения вниз. В артистической мы видели Рыклина, Б. П. Кристи и др. Домой я вернулся в 2 1/2 ночи.
5/XII. Сегодня отчаянный день.
Во-1-х, я узнал, что вместо 100 тыс. экземпляров моих сказок Семашко дает всего лишь 50.000 экз.
Во-вторых, новый редактор Детгиза Ек. Мих. Оболенская (жена Осинского) заявила, что ей не нравится «Чудо-дерево», «Бара- бек» и что она не намерена издавать эти вещи отдельной книгою, как предлагал мне Семашко.
В-третьих, Волин задержал «Крокодила», а Томский — «50 по- росят»(!!!)
[11/XII.] Приехала М. Б. И мы с нею были на «Испанском священнике», «Даме с камелиями» и «Свадьбе Кречинского». Понравилась мне только «Свадьба». А Райх в «Даме» оказалась так ужасна, что я сбежал со второго акта. Были мы вчера (10/XII) у Игоря Грабаря в мастерской. Хороши только зимние этюды да портрет композитора Прокофьева. Остальное ординарно.
20/XII. Канитель с «Крокодилом» продолжается. Сегодня я пришел в Детгиз — Семашко в серой шапке, в бекеше с серым воротником стоит, собираясь уезжать. У подъезда его ждет большая совнаркомовская машина.
Ну как «Крокодил»? — спрашиваю его.