— Звал, звал. Он не сразу стал пацифистом. До того как написать «Войну и мир», он пел очень воинственные песни.
У союзников французов Битых немцев целый кузов, А у братьев англичан Битых немцев целый чан.
Бабель все не приезжает из Москвы. Беремен- 1926
ная Тамара Владимировна ждет его, а он в Москве пытается получить свой заработок из Кино (правление коего попало под суд) и из «Красной Нови».
Я сказал Сейфуллиной, что она пишет очень неряшливо. — Да, сказала она, — я ведь очень по-хулигански отношусь к своему делу. Пишу быстро, без помарок. Вот только с Каин-Кабаком много возилась.
Третьего дня получил новый подарок от Ломоносовой: 2 банки дивного какао Вангутен, кофточку для Муры и шоколад.
Это меня страшно обрадовало!
7 мая. Сегодня Мура:
Папа, кем ты меня сделаешь?
Не знаю…
А ты, мама?
Не знаю.
Сделай меня художницей.
Это после рассматривания картин Третьяковки.
20 мая. Я в Луге. У Любовь Андреевны Луговой. Последние ночи совсем не сплю — и противен себе, как сифилитик. 15 мая стали печатать в «Красной газете» «Бородулю», но такими небольшими порциями, что сразу угробили вещь. У Любовь Андреевны мне хорошо. У нее отличный домик, и она — добрая женщина. Ее преданность Луговому изумительна. Вся комната — все стены превращены в иконостас, где единственное божество — ее неталантливый муж. Ей он искренне представляется величайшим и благороднейшим гением, и искренне презирает всех других литераторов за то, что они затмили его славу. После его смерти ей пришлось очень тяжело — во время революции она стала кухаркой в Доме Литераторов (где отморозила себе концы пальцев, чистя пуды мерзлой картошки), но и в этом она не потеряла своей гордости: стоя у гнусной плиты, она ни на миг не забыла, что она «жена Лугового».
Мою «Белую Мышку» (по Лофтингу), предложенную мною в Госиздат, Лилина отвергла и написала о ней такой отзыв, который нужно сохранить для потомства: [Вклеен листок. — Е. Ч.]
Это автограф подлой Лилиной:
К. Чуковский
«Приключения белой мыши» очень сомнительная сказочка. Никаких законов мимикрии в ней нет, а антропоморфизма хоть отбавляй.
1926 Боюсь, что нас будут очень ругать за эту сказоч
ку. Тут как-то все очень очеловечено вплоть до лошади, которая живет в кабинете.
Кажется, 5 июня. Водворился у Штоль. М. Б. в городе. Эта неделя была пуста и страшна. Нас замучили письма Ломоносовой, зовущей меня в Италию, Мак грубо заявил мне о гнусном провале «Бородули», и Контроль задержал мою уже отпечатанную книгу о Некрасове — лишь оттого, что там сказано в двух местах государь император, а нужно — царь. Приехал сюда замученный, даже дивная природа не радует. Читаю Gilbert’a «Original Plays»[98] и не могу решить, совершенная ли это дрянь, или можно бы перевести ка- кую-нб. пьесенку.
[Вложен листок]:
Репин
Старый художник у моря живет, сединой убеленный.
В море вскипают валы, волны как время бегут.
Старец думает думу о жизни, шумящей как море.
Ветер искусству его вольную славу поет.
Радимов
1 июля 1926 г.
10 июля, суббота. В Луге. Блаженствую. Вчера Лида отряхнула прах родительского дома — уехала с дачи в город искать себе службы. Коля, Марина и Татка — совершенно неожиданно оказались у меня на даче — на моем иждивении. Пропадает лето, не могу отдыхать. Сегодня в городе идет необыкновенный процесс: судят доктора Лебедева, который (совместно с другим доктором) написал письмо в редакцию о том, что служащая в больнице врачиха обращалась с сиделкой нисколько не грубо и не заставляла ее подавать себе шубу. За это письмо в редакцию, являющееся опровержением напечатанной в газете заметки, обоих докторов привлекли за клевету — хотя письмо в газете не появилось. Газета не напечатала письма, но возбудила против его авторов преследование. Более чудовищного издевательства над свободой печати и представить себе нельзя. Вчера вечером был у Лебедева, он бодрится, но нервы вздернуты у него до крайности.
В то же самое время, наряду с этой строгостью, происходит быстрое воскрешение помещиков. «Нэп». Инженер Карнович, работающий в Земотделе, вернул дачу себе — большую, над рекою (там теперь живет Маршак, Луговой, [нрзб] и т. д.). Дача Фриде, бывшей певицы, так огромна, что ее не обойдешь, не объедешь, дача Колбасовых (роскошная!), где пансион Абрамовых, отдана для эксплуатации владельцам. Те сдают свои дачи 1926
жильцам и получают таким образом огромную ренту со своего капитала. Сейчас возвращают Поповым их чудесную Поповку — огромную дачу, отведенную теперь для дома отдыха. В этом доме отдыха больше ста человек. Говорят, что она возвращена владельцам и что дом отдыха на днях закрывается, а Поповы возвращаются в родное гнездо. Причем Дм. С. Колбасов рассказывает, что чуть, бывало, он завидит, что идут чины Земотде- ла, от которых зависело возвращение дачи, он бросался бегом в город и приносил мешок бутылок пива — они садились в беседке и начинали пьянствовать.
12 июля. Вторник. Пишу книжку «Ежики смеются», но книжка выходит без изюминки. Я здоров, сплю по ночам хорошо, а писательство не вытанцовывается. А доктора Лебедева оправдали. Дело в общих чертах таково. В зубной лечебнице служит зубврач Оппель, 30-летняя женщина. Довольно симпатичная, хорошая работница. Ее невзлюбила одна сиделка, по имени Катя, и вот муж этой сиделки сочинил статейку «Об офицерской жене и о несчастных Катях», где, конечно, писал, что пора гнать офицерскую жену (мадам Оппель) красной метлой, так как она помыкает Катями, постоянно выкрикивая: «Катя, подай стул, Катя, подай пальто»; по словам заметки, лечит она больных кое-как, глядя по пациенту: если ты простой рабочий — не являйся к ней. Ив. Влад. Лебедев послал в «Кр[асную] правду» заметку, что эта статейка не соответствует истине. «Кр[асная] правда» этой заметки не напечатала, но привлекла его к суду «за ложные показания». Суд этот был 15-го июня, кажется, и Лебедева оправдали.
15 августа, воскресение. Вчера Мура рисовала утку на воде, приговаривая:
Волны плывут, вот такие волнухи, Волны плывут, вот такие лягухи, Плывет, плывет уточка, Уточка-малюточка.
Лягуха — у нее похвала.
Вчера на нашей теннисной площадке дети играли в поезд. Машинистом был Адик-Мельник. На каждой станции он проверял вагоны. Сделал из палки клещи и завинчивал этими клещами носы. Все семеро детей (вагоны) покорно подставляли ему свои лица для этой мучительной, но (по игре) необходимой операции.
В июле была арестована Лида*. 13-го ее освободили. Подействовали мои хлопоты о ней. — Я ездил в ГПУ и говорил с Леоно- 1926 вым. Лиду выцарапала Марья Борисовна — привезла
вчера вечером в Лугу. Вся эта история вконец измучила меня. Мечтаю об отдыхе, как о фантастическом счастье. Марья Борисовна тоже замучена. Привязалась к нам собака Лорд. Красноармейцы зовут ее Лодырь.
Коля показал себя истинным героем. Бегал по всем учреждениям. Устраивал Лиде передачу. Марина живет у нас — и несравненная Татка.
Вчера я взял Муру в лодку вместе с двумя Андреями — Вознесенским и Мельником. В Андрея «Вознесенку» она влюблена — минуты не может прожить без него. Лодка — досчаник, — ящик с острым концом. Грязная, пахнет смолой, но не течет. Перевернуться невозможно, но и ехать почти невозможно. Мы чудесно скользили по воде — но я оставил лодку на детей (у берега), а сам ушел на минуту с Мурой — взять хлеба с маслом — прихожу: лодки нет, дети разбежались. Когда я вернулся домой, обнаружилось, что к довершению всего у Андрея Вознесенского пропали сандалии.
Казалось бы, что Лида должна радоваться, что ее отпустили. Так нет: почему не выпустили Катю Боронину, ее подругу, которая и втянула ее во всю эту историю.
18 февраля. Максимов-Евгеньев торгуется по поводу некрасовской «Ясносветы». Ему удалось списать эту сказку у Картавова, и теперь он требует за нее 175 рублей — по 20 коп. за строчку, как если бы он был Некрасов. Сам Некрасов за эту вещь вряд ли получил четверть того гонорара, который требует у меня Максимов за переписку. Причем ведет себя как лавочник: «запросил» четвертак, потом сбавил до двугривенного — и спрашивает по телефону: «какая же ваша окончательная цена?» Все это очень удивило меня. Я думал, что он бездарный писака, туповато влюбленный в Некрасова, но никогда не подозревал, что Некрасов для него — товар. И каков жаргон этого почтенного неомарксиста, бывшего народника и пр. и пр.:
— Ну, пусть будет не по-вашему, не по-нашему — 100 рублей за
всё!
С «Некрасовым» новое горе. После того как я с таким волнением выбрал шрифт, колонцифры и проч. — вдруг Ив. Дм. Галактионов ни с того ни с сего распорядился переменить во всей книге курсив — и теперь вся книга испорчена самым неподходящим курсивом. Я поднял было бучу, но мне сказали, что, если самоуправство Галактионова дойдет до начальства, Галактионову несдобровать, он и так теперь висит на волоске. Перед этим доводом я умолк, — но моя книга стала мне заранее противна.
20 февраля. Наконец-то получилась бумага от Лебедева-Полянского по поводу моего «Некрасова». Бумага наглая — придирки бездарности, — но главное то, что в конце сказано:
«Несмотря на все сказанное, должен отметить, что проделана большая и интересная работа. Так или иначе она должна быть опубликована».
А придирки такие:
1927 «Ровно ничего не дают пустяковые замечания к
стихотворению «Влюбленному»... «Ничего не дают соображения о времени написания «До сумерек».
«Критик Дудышкин был любимец Белинского», — говорю я. Лебедев-Полянский: «Такая характеристика дает ложное представление о Дудышкине».
Результаты: «К собранию сочинений обязательно должен быть дан марксистский литературно-критический очерк». Явно чей — Лебедева-Полянского! 10/II 1927.
Нет, это следовало бы рассказать по порядку: как Госиздат печатал «Стихотворения» Некрасова. Ионов заключил со мною договор в 1925, чтобы к 1-му маю я сдал ему стихотворения Некрасова. [Приписано карандашом. — Е. Ч.]:
Через 10 лет: Вижу, что Лебедев-Полянский был прав.
Ночь на 24 февраля. Сейфуллина пригласила меня на завтра, на 5 часов. Я лег, Боба стал честно зачитывать меня Пушкиным, но я понял, что не засну. Встал, оделся, выбежал на улицу, в Дом Ученых. Вино, 32. Вместе со мною к Сейфуллиной звонилась еще какая-то компания. Оказались: Чагин, его жена Марья Антоновна и Ржанов Георгий Александрович, стоящий во главе отдела печати (кажется). На двери медная доска — очень большая — «Сейфуллина — 27 — Вал. Правдухин». Наконец открыли. Лирика, вино. Сейфуллина пронзительным въедливым голосом стала ругать Ча- гина: «Ваша газета — желтая, вы сами ее не читаете, сколько раз я звонила вам: читали эту мерзость? (Про какую-нибудь статью.) А вы и не читали, потому что вы сволочь». Чагин весело оправдывался. Видно было, что ругательства Сейфуллиной для него привычны. Сейфуллина вообще взяла тон ругательной искренности. Мне: «Я Чуковского люблю, и когда он со мной, он вполне мной овладевает, а когда уйдет, мне все кажется, что он надо мною смеется». Иногда искренность и, так сказать, установка на детскость:
У меня охота замуж идти. Хочу, чтобы мы с Правдухиным в законе жили. Идем, говорю, в Загс! А он: ладно. Только фамилию выберем себе Собачкины. Иначе я не согласен!
Ужасно мне охота в красном гробу лежать — но так, чтобы я видела, что я лежу в красном гробу. Вот бедная Лариса (Рейснер) — с такой музыкой хоронили, а она и не слышала.
Захотела я под Анатоля Франса писать. Потому прежние мои писания — знаю сама — плохи. Нужно по-другому, по-культурному. Потела я года — даже больше, сочинила, ну просто прелесть: пейзаж, завязка, все как у людей. Стала в Тюзе читать — чувствую: провалилась! Дышит вежливо аудитория, но пейзажи мои
до нее не доходят. Ужасное положение, когда кру- 1927
гом дышат вежливо.
Пришел муж Софьи Сергеевны, нарком Белоруссии Адамович. Очень плечистый, спокойный, умный, сильный. Из простых рабочих. Сейфуллина и на него накинулась со своей пронзительной детскостью. — Что за язык — белорусский. Выдумали язык — наркомы. Собрались, накупили французских и немецких грамматик, истратили триста рублей и выдумали белорусскую мову. Да дай ты мне три червонца, я тебе лучшую мову придумаю. А ведь простой народ вашей мовы, как и в Украине, не знает.
Он спокойно: — Ну что ж, значит, миллионы людей ошибаются, вы одна знаете правду.
Она: — Ну что это за язык! На Украйне каждую минуту, войдешь в комнату, на тебя гаркнут по-звериному: «Будь ласка зачи- няй двер!»
Выпили. Адамович стал поднимать свою жену к себе на плечи. (В нем шесть пудов, а в ней четыре.) Потом предложил проделать тот же номер с Сейфуллиной.
Она: — Я честная женщина и с чужим мужчиной не играю. — Тут же произнесла по-украински целое стихотворение наизусть, с утрированными украинскими интонациями, и тогда только я понял, какое у нее хваткое ухо. Это ухо сказывается и в ее повестях: оттенки простонародных речей она улавливает мастерски и запоминает надолго в таком же утрированном виде. Мы невольно зааплодировали ей.
Марья Антоновна Чагина: — А у нас собака даже стекла ест. Стекла и селедку.
Сын Чагина недавно был изображен на обложке «Красной панорамы», зарисован Грикманом.
У Валериана Правдухина собака Рети. Двухмесячная. Ученая. Он даст ей кусок мяса, она плачет над ним, заливается, но не решается взять. И только когда он скажет: тубо! — она — хап, и съест.
— Недавно был Бухарин у меня. Звонит. «Можно ли мне будет приехать, поговорить о Есенине». Приезжайте! А сама пьяная. Хватила для храбрости коньяку — и опьянела вконец. Он приехал. Я попробовала его тоже вот этаким манером (то есть ругательно, наивно, a l’enfant terrible99), но сорвалось. Он, уезжая, сказал: какой славный Правдухин, но как он может жить с этой ужасной Сейфуллиной!
«У женщины, которую любишь, самое музыкальное — брови».
1927 Чагин скоро ушел на заседание. Через часа 1 1/2