Очень пламенно прошло наше заседание в пятницу, посвященное «Всемирной Литературе» и распре с Ионовым. Ионов, зная, что теперь дело зависит от членов коллегии, стал ухаживать за мною — очень: подарил мне несколько книг, насулил всяких благ. Тихонов тоже был ласков до нежности. Он вернулся из Москвы, рассказывает: «Видел я Лебедева-Полянского, главного цензора. Он спросил меня, что говорят о цензуре. Я ответил: «Плохо говорят, прижимаете очень». Он говорит: это выдумка, просмотрите наши книги, вы увидите, что число задержанных нами рукописей ничтожно». Тихонов стал смотреть и увидел такую строчку: не печатать ввиду идеалистического уклона. Немного ниже была такая строка: «не печатать вследствие мистического уклона». Когда он посмотрел, к кому относятся эти строки, он увидел, что первая имеет в виду книгу Луначарского, вторая — книгу Бонч-Бруевича (о сектантах). Хлопоча 1923
об облегчении цензурных тягот, Тихонов говорил с Каменевым. Каменев сказал: «Вы все анекдоты рассказываете. А вы соберите факты, я буду хлопотать, непременно». Неужели он не знает фактов? Перевожу доктора Дулиттла. Приехал из Москвы Гиллер и говорит, что на «Мойдодыра» такой спрос, что к Рождеству вряд ли хватит третьего издания.
Мура Лиде: «Знаешь, когда темно, кажется, что в комнате звери». Мура сама себе: «Тебе можно сказать: дура?» — «Нет, нельзя». Сама же отвечает: «Можно, можно, ты не мама».
4 декабря. Ездил вчера с Кини по делам благотворительности. Первым долгом к Ахматовой. Встретили великосветски. Угостили чаем и печеньем. Очень было чинно и серьезно. Ольга Афанасьевна показывала свои милые куклы. Кини о куклах: «Это декаданс; чувствуется скрещение многих культур; много исторических реминисценций»... Чувствуется, что О. А. очень в свои куклы и в свою скульптуру верит, ухватилась за них и строит большие планы на будущее… Ахматова была смущена, но охотно приняла 3 червонца. Хлопотала, чтобы и Шилейке дали пособие. Кини обещал.
Оттуда к Сологубу. У Сологуба плохой вид. Пройдя одну лестницу, он сильно запыхался и, чтобы придти в себя, стал поправлять занавески (он пришел через несколько минут после нас). Когда я сказал ему, что мы надеемся, он не испытает неловкости, если американец даст ему денег, он ответил длинно, тягуче и твердо, как будто издавна готовился к этой речи:
— Нельзя испытать неловкости, принимая деньги от Америки, потому что эта великая страна всегда живет в соответствии с великими идеалами христианства. Все, что исходит от Америки, исполнено высокой морали.
Это было очень наивно, но по-провинциальному мило. От Сологуба мы по той же лестнице спустились к Ал. Толстому. Толстой был важен, жаловался, что фирма Liveright [не] уплатила ему следуемых долларов, и показал детские стишки, которые он написал, «так как ему страшно нужны деньги». Стишки плохие. Но обстановка у Толстого прелестная — с большим вкусом, роскошная — великолепный старинный диван, картины, гравюры на светлых обоях и пр. Дверь открыла мне Марьяна, его дочь от Софьи Исааковны — очень повеселевшая…
Мороз стоял жестокий. Ветер. От Толстого я отправился к Ро- зинеру, оттуда к Чехонину. Чехонин согласился иллюстрировать мою книгу «Пятьдесят поросят», после чего я отчетливо и откровенно сказал ему, почему не нравятся мне его рисунки к «Тарака- 1923 нищу». Он принял мои слова благодушно и согла
сился работать иначе. После этого я вернулся домой — и обедал в 1/2 12 ночи. Конечно, не заснул ни на минуту.
5 декабря 1923. Вчера Ионов не явился. Он явится послезавтра. А между тем Волынский, уже очевидно обработанный Ионовым, стал вести дело к тому, чтобы мы встретили его вежливее, ласковее и всяческими софизмами стал убеждать Коллегию, чтобы она отказалась от своего желания прочитать обидный для Ионова протокол (где наиболее резкие слова принадлежат самому Волынскому). Говорил он очень возвышенно.
Всякий человек, поскольку я с ним говорю, есть для меня возвышенная личность. Ионов, каков бы он ни был, когда я стою перед ним лицом к лицу, есть для меня Сократ и Христос…
Но Коллегия с этим не согласилась, и Замятин очень язвительно спросил Волынского, не намерен ли Волынский встретить Ионова такой же приветственной речью, какою он встретил Мещерякова. Очень резко говорил Алексеев. Я предложил такое: чтобы Волынский не читал протокол в самом начале — а прочел бы его тогда, когда найдет удобным, но прочитал бы непременно.
Мурка у Коли (Коля читает и старается отделаться от нее), указывая на висящую на стене географическую карту Европы:
Это зверь?
Нет, это Европа.
А зачем же у него ножка? (Указывает на Италию.)
Это не зверь, а география.
Мура смешала слово география с типографией.
Я географии боюсь. Я там плакала, потому что там шум.
Нет, Мурочка, география — это такая наука.
Мура трогает Лиду за грудь и говорит: булочка.
гармонии с ним, и он этой гармонией счастлив. Во- 1923
обще, он счастлив бытием, собою, всеми процессами жизни. Такие люди умываются с удовольствием, идут в гости с удовольствием, заказывают костюм с удовольствием. Предлагает мне принять участие в их сборнике «Блок и Большой [Драматический] театр». К пятилетию театра. Я согласен, но хочу спросить актеров, какие имеются у них матерьялы. Он рассказывал, как чудно ему было в Евпатории, что он с удовольствием припекался на солнце, всласть ходил босиком, очень, очень радостно было. Приехал сюда: у нас очень канительно: назначили нам Адриана Пиотровского, ну, это человек никчемный, никакого отношения к театру не имеющий. Потом дали нам Н. В. Соловьева… Ну, это просто растяпа. Взялся он ставить Бернарда Шоу «Обращение Майл Брэстоунда» — ставит, ставит, а слова сказать не умеет. Не способен. Вот и попросили А. Н. Лаврентьева взять это дело на свою ответственность,
Вообще он очень занят театральными делами. «Готовлю роль Обывателя* из пьесы Ал. Толстого. Пьеса ничего, но сбивчивая к концу. Не выдержана. Был я у Толстого — он такой хэ-хэ- хэ», — и Монахов рассмеялся глуповато-рассейским смехом Ал. Толстого.
Вообще в разговоре он любит показывать тех, о ком говорит, выходит дивно. Заговорили о каком-то профессоре-малороссе — Монахов стал говорить фальшиво-благодушным голосом лукавого и ласкового украинца: «Он очень любыть искусство и работае у Ыгорному клубЬ>. Показывал также, как гуляют еврейки по пляжу в Евпатории.
Мы напились чаю, он поцеловался с Ольгой Петровной, и мы пошли с ним в театр: два шага от его квартиры. В темных закоулках лестницы он вынимал из кармана фонарик и освещал мне дорогу — с удовольствием гимназиста. Придя, он сейчас же стал гримироваться для роли Труфальдино. Никогда я не видел, чтобы какой-нибудь актер гримировался с таким удовольствием. Раньше всего он взял пластырь, приклеил его к кончику носа — и другим концом к переносице. Нос забрался кверху, изменив все выражение лица.
— Вот и хорошо! — сказал Монахов. — У меня насморк, и приятно, когда ноздри вот так.
Потом он надел курчавый парик и стал грунтовать лицо. Потом пришел «художник» и стал кистями расписывать это лицо, доставляя тем Монахову удовольствие. Я с любопытством смотрел, как один мой знакомый — у меня на глазах — превращается в другого моего знакомого, т. к. Труфальдино для меня — живое лицо, столь же реальное, как и Монахов.
1923 — Мы играем уже 72-й раз. Скоро юбилей: 75-ле
тие «Слуги двух господ». Люблю эту роль. Весело ее играть. И всегда, играя, я переживаю ее. И знаете, там я на сцене жую хлеб, мне всегда в карман кладут кусочек хлеба, и я — за кулисами доедаю его с большим аппетитом. Ничего вкуснее я в жизни не ел, как этот кусочек хлеба!
...Ходил сегодня в ГПУ платить штраф. Я в оперетке сказал целый монолог от себя. Это запрещено, и меня оштрафовали. Пошел я платить, встретил знакомого, который прежде был там секретарем, а теперь стал чином выше. Он говорит: вы заплатить заплатите, но возьмите у них выписочку и пожалуйтесь прокурору, потому что такого закона нет, чтобы штрафовать актеров. Я пошел и спрашиваю:
Укажите мне, пожалуйста, на основании какого обязательного постановления или закона вы штрафуете меня.
Секретарь вскинул на меня глазами.
Уж поверьте, что мы знаем, кого и за что штрафовать.
Но и мне хотелось бы знать. Выдайте мне бумажку, что я оштрафован вот за то-то.
Он бумажку выдал. Мой знакомый на ее основании составил жалобу прокурору, и теперь будет суд. Посмотрим.
Гримеру он говорил, что для роли Обывателя для пьесы Толстого «Бунт машин» он загримируется так, что в двух шагах нельзя будет разобрать, что это грим. Не по-театральному, без усиления красок.
10 декабря 1923 (понедельник). Был вчера у Толстого. Толстой был прежде женат на Софье Исааковне Дымшиц. Его теперешняя жена Крандиевская была прежде замужем за Волькен- штейном. У нее остался от Волькенштейна сынок, лет пятнадцати, похожий на Миклухо-Маклая, очень тощий. У него осталась от Софьи Исааковны дочь Марьяна, лет тринадцати. Но есть и свои дети: 1) Никита, совсем не соответствующий своему грузному имени: изящный, очень интеллигентный, не похожий на Алексея Николаевича, и 2) Мими, или Митька, 10 месяцев, тяжеловесный, тихий младенец, взращенный без груди, с титаническим задом, типический дворянский ребенок. Тих, никогда не плачет.
Крандиевская в поддельных бриллиантах, которые Толстой когда-то привез ей из Парижа.
Сегодня именины ее Миклухо-Маклая, и она, по его требованию, надела это колье. Толстой чувствует себя в Питере неуютно. — Надоел мне этот наглый и бездарный Никитин, насточер- тели Майские.
Он очень хочет встретиться с Замятиным, с 1923
другими. Все просит меня, чтобы я пригласил их к себе. Денег у него сейчас нет. Пьеса «Бунт машин» еще когда пойдет, а сейчас денег нужно много. Кроме четырех детей у него в доме живет старуха Мария Тургенева, тетка. Нужно содержать восемь-девять человек. Он для заработка хочет написать что-нибудь детское. Советовался со мной. Кроме того, он надеется, что его американский издатель Boni и Liveright пришлет ему наконец деньги за его роман «Хождение по мукам».
Читал мне отрывки своей пьесы «Бунт машин». Мне очень понравились. «Обыватель» — страшно смешное, живое, современное лицо, очень русское. И, конечно, как всегда у Толстого, милейший дурак. Толстому очень ценно показать, как все великие события, изображенные в пьесе, отражаются в мозгу у дурака. Дурак — это лакмусова бумажка, которой он пробует все. Даже на Марс отправил идиота…
Потом я поехал — в страшном тумане, под дождем — к Заславскому — с мокрыми дырявыми калошами — сказать ему свое мнение о стихах Канторовича. Покойник писал стихи, вычурные, без искры; я очень тщательно исследовал их — и привез к Заславскому. У Заславского я стал читать пьесу Толстого, — пьеса всех захватила, много хохотали.
Это я пишу утром, в постели. Вдруг слышу шаги, Боба ведет Мурку; Мурка никогда так рано не встает.
Что такое?
Где «Муркина книга»?
Тут только я вспомнил, что три дня назад, когда Мурка приставала ко мне, скоро ли выйдет «Муркина книга», я сказал ей, что обложка сохнет и что книга будет послезавтра.
Ты раз ляжешь спать, проснешься, потом второй раз ляжешь спать, проснешься, вот и будет готова «Муркина книга».
Она запомнила это и сегодня чуть проснулась — ко мне.
11 декабря, вторник. Был в Большом[Драматическом] театре — разговаривал с актерами о Блоке. Они обожали покойного, но, оказывается, не читали его. Комаровская вспоминает, что Блок любил слушать цыганский романс «Утро седое», страстно слушал это «Утро» в Москве у Качалова, но когда я сказал, что у Блока у самого были стихи «Седое Утро», видно было, что она слышит об этом в первый раз. Был Монахов и много говорил. Оттуда — к Розинеру. Этот маленький человечек большого роста начал выводить меня из себя. Под личиной самой искренней дружбы он высасывает из меня соки, совершенно издеваясь надо мной. Вот несколько не самых ярких примеров: взял у меня в
1923 марте для напечатания книжку о Блоке. Обещал
выпустить в 10 дней на превосходной бумаге, печатает на плохой в течение 9 месяцев, — всякий раз обманывая меня. Взял у меня — для ознакомления — книгу мою о Некрасове на три дня и возвратил мне ее через 1 1/2 месяца, не прочитав, ежедневно обещая прочитать. Купил «Пятьдесят поросят», причем обещал, что деньги даст немедленно, и не дал до сих пор. Врет, врет, врет, врет и всегда говорит о себе с благоговением, как о благороднейшем человеке.
Боба спрашивает Муру:
Кто такой Чехонин? Ты знаешь?
Мура: — Да, это Анненков.
Кто такой Анненков?
Это Чехонин.
Кто же Чехонин?
Это Клячко.
Кто же Клячко?
Это типография.
Мура думает, что воры — это особенные люди, признак которых вовсе не в том, что они воруют. «Боба мне рассказывал, что наше белье украли воры».
Отправил Валерию Брюсову такое письмо:
«Дорогой, глубокоуважаемый Валерий Яковлевич. Ни один писатель не сделал для меня столько, сколько сделали Вы, и я был бы неблагодарнейшим из неблагодарных, если бы в день Вашего юбилея не приветствовал Вас. Не Ваша вина, если я, ученик, не оправдал Ваших усилий, но я никогда не забуду той настойчивой и строгой заботливости, с которой Вы направляли меня на первых шагах».
Среда, 12 декабря. Сегодня высокоторжественный день моей жизни: утром рано Мура получила наконец свою долгожданную «Муркину книгу».
Вошла с Бобой, увидела обложку и спросила:
Почему тут крест?..
Долго-долго рассматривала каждую картинку — и заметила то, чего не заметил бы ни один из сотни тысяч взрослых:
Почему тут (на последней картинке) у Муры два башмачка (один в зубах у свиньи, другой под кроватью)?
Я не понял вопроса. Она пояснила:
Ведь один башмачок Мура закопала (на предыдущих страницах).
Пятница, 14 декабря. Третьего дня пошел я в 1923
литографию Шумахера (Васильевский Остров, Тучков пер.) и вижу, что рисунки Конашевича к «Мухе Цокотухе» так же тупы, как и рисунки к «Муркиной книге». Это привело меня в ужас. Я решил поехать в Павловск и уговорить его — переделать все. Поехал — утром рано. Поезд отошел в 9 часов утра, было еще темно. В 10 час. я был в Павловске. Слякоть, ни одного градуса мороза, лужи и насморк в природе, и все же насколько в Павловске лучше, чем в Питере. Когда я увидел эти ели и сосны, эту милую тишину, причесанность и чинность, — я увидел, что я не создан для Питера, и дал себе слово, чуть выберусь из этого омута Розинеров и Клячек, уехать сюда — и писать.