— Папочка, ну можно, я досмотрю кино, ну мо-ожно…
— Ты видела его уже.
— Ну и что, а все равно интересно.
— И вообще кино это для взрослых.
— Но я же все равно его видела.
— Софочка, загони ты ее, наконец, спать! Половина одиннадцатого. Завтра опять трояк схватит.
— А что я могу с ней сделать? Попробуй сам загони.
— Чего я схвачу, ничего я не схвачу, я все давным-давно выучила.
— И историю?
— Д-да…
— А ну вас всех, ей-богу. — Сухоруков поднялся с дивана и прошлепал на кухню. Плотно притворил дверь, закурил. Вытер со стола, постелил газетку и уселся дочитывать зыкинскую диссертацию. Зыкин длинно и нудно писал об элементах фольклора в поэзии Некрасова. Сухоруков, признаться, Некрасова не очень любил, а Зыкина — так просто не переваривал. Но отзыв следовало дать положительный; что, впрочем, упрощало дело.
Теща взвизгнула в ванной. Опять краны перепутала.
— Софочка! — сатанея, рявкнул Сухоруков.
Жена заколотилась в дверь:
— Что случилось, мама? Ты не упала? Что ты молчишь? Что с тобой?
— А? Что? Что случилось — заволновалась теща. — Не слышу, у меня вода льется! Сейчас открою!
Сухоруков вздохнул, поправил очки и уткнулся в рукопись, делая осторожные карандашные пометки. Один черт, на защите все пройдет благопристойно.
Через полчаса он почувствовал щекочущее, неудержимое, сладкое желание утопить Зыкина в ванне. С наслаждением рисовал себе подробности убийства; в детективах Богомила Райнова это хорошо описывается.
— Чай будешь пить? — спросила жена.
— Пили ведь. Хотя… — он положил диссертацию на буфет. — Угомонились наследники?
— Легли наконец.
— Бабушка спит?
— Читает.
Чаек был тот еще. Настоящий чай Сухорукову не давали: вредно. Сердчишко, и верно, пошаливало.
— Вера Ивановна сегодня складной зонтик продавала… — сказала жена.
— За сколько?
— Сорок.
— Ну — ты купила?
— Ага; деньги с получки отдам, — коснулась его рукой. — Я дежурю завтра, не забудь забрать Борьку из садика.
Халатик был короткий; летний загар не сошел еще с нее.
— Пойдем спать.
— Я немного поработаю, Софочка. Ложись, я скоро.
На цыпочках он прокрался в большую комнату…
— Что ты там делаешь? — прошептала из спальни жена.
— Статью надо посмотреть, — прошипел он.
…вытащил с дочкиной полки «Одиссею капитана Блада», затворился на кухне и принялся заваривать настоящий чай.
Без двадцати двенадцать, когда Питер Блад готовился захватить испанский галеон, в дверь коротко позвонили.
— Ничего себе! — Сухоруков удивленно снял очки.
— Кто там? — тихо спросил он, пытаясь разглядеть визитера через глазок.
За дверью неуверенно посопели.
— Это я…
— Поздновато, знаете. — Вроде юноша какой-то. — Кто — я.
— Женя.
Сухоруков снял цепочку и открыл дверь. Паренек со странноватой ожидающей улыбкой обмерил его портновским учитывающим взглядом. Под этим взглядом Сухоруков начал ощущать свою лысину, большой живот в пижамных штанах, дряблые руки.
Паренек вздохнул, кашлянул и улыбнулся снова.
— Вы — Сухоруков?
— Ну, я… — с неотчетливым стыдом сказал Сухоруков, тщетно собираясь с мыслями…
— Я — Женя. Не ждали?
Этим вопросом — «не ждали» — он погасил возможную, вполне вероятную реакцию на свое появление, как гасят купол парашюта, который сейчас потащит по земле.
— Ждал, — солгал Сухоруков. Говоря это, он верил, что лжет, хотя на самом деле, пожалуй, сказал правду. — Проходи. Вот тапочки… Ты с рюкзаком? Давай. Тихонько, перебудим всех.
Он сунул обвисший рюкзак в угол, передумал, пристроил на столике у зеркала.
— Я беспокою вас; поздно.
— Ничего.
— …Опоздал самолет. Сезон я с геологами в партии работал; я только из Якутска. Полевые, ясно, просадил до копейки. А дай, думаю, зайду. Меня давно подмывало… — Сейчас Женя улыбался предвкушающе (сколько у него, однако, улыбок, отметил Сухоруков). — Пока нашел вас в новом районе, — махнул рукой. — Переночевать-то позволите?
— Из Якутска… — прошептал Сухоруков. — Так тебе сейчас… сколько же…
— Двадцать два.
— Боже мой. Двадцать два года…
— Извините, где у вас туалет?
— Вот; свет, ванная, полотенце — давай.
Сухоруков зажег под чайником газ и стал выставлять еду из холодильника на стол. Принес из серванта, не дыша, боясь звякнуть, водку в хрустальном графине.
— На кухне посидим, чтоб не будить, ладно? После я тебе в большой комнате постелю.
— Ясно.
— Голоден, конечно?
— Ясно. О, чаек толковый! Старый любитель, а?
— Жена запрещает, — посетовал Сухоруков. — Вечерком иногда и отвожу душу.
— Ну, — сказал Женя, — со свиданьицем!
Черту лысому такие свиданьица, хмыкнул про себя Сухоруков. Выпили.
Ему было приятно смотреть, как Женя ест. Ладный такой, собранный, невесть как очутившийся в этой белой кухоньке.
Ветчина исчезла вслед за котлетами, сыр — за ветчиной, шпроты, холодные оладьи, помидоры; вазочка из-под варенья переехала в раковину; чай пришлось заваривать дважды.
— Горазд ты, брат, жрать, — подивился Сухоруков.
— Уж коли браться!.. — Женя осоловел. Закурил, с усилием сделав глубокий вдох, чтоб затянуться. — Прилично питаетесь, — признал. — Хотя выглядеть могли бы лучше. В ваши сорок шесть, распускаться, нельзя, — осуждающе покачал головой.
— Нельзя, — подтвердил Сухоруков.
— Давай выпьем за тебя, Женя, — сказал он. — Я хочу выпить за тебя.
В ванной долго стоял перед зеркалом, и руки его затряслись.
Женя листал зыкинскую диссертацию.
— Это что за ахинея? — поинтересовался он.
— Да вот, — Сухоруков замялся, — отзыв писать надо.
— Зачем? Таких слов и писать нельзя.
— Шеф попросил, — брякнул Сухоруков.
— Шеф? — удивился Женя.
— Ну да… — Сухоруков потоптался и стал мыть посуду.
— Какой шеф? — напряженно проговорил Женя.
Остатки засахарившегося варенья не растворялись; открыл воду погорячей.
— Сейчас… — вазочка сверкала. Мысленно он не раз вел предстоящий разговор, да мало толку.
— Понимаешь ли… — убрал вазочку на буфет. Подумал, что Женя на его месте обязательно постарался бы уронить ее, разбить якобы нечаянно — подобает при волнении. И это вызвало в нем чувство отеческого превосходства.
— Шеф — заведующий кафедрой русской филологии.
— А…
— Я… я работаю на этой кафедре.
— Та-ак, — взводимый курок словно.
Тарелка выскользнула-таки из рук и треснула.
— Вы женаты?
— Да.
— На ком?
Голос Сухорукова от него отделился, звучал вне его.
— В общем…
Женя… Жизнь уходила из черт его лица.
— Ты думал, наверное… (почему «наверное»? — мелькнуло) конечно, что я… Ты ее не знаешь.
— …
— Я… обыкновенный человек. Нормальный. Н-не знаменитость. Не писатель. И все такое…
Сухоруков закурил в тишине.
— НЕТ!!.
Грохот черных сапог.
Дым пожарищ.
Втоптанные в пепелища яблоневые лепестки.
Задыхаясь, умирать под дождем.
— Зачем ты пришел?
— Должен ведь я был когда-нибудь прийти.
Не возразишь…
— И должен ведь я когда-нибудь уйти, — тихо Женя пошел в прихожую. Посмотрел непонимающе на снятые тапочки и обул свои разбитые башмаки.
— Погоди… — Сухоруков тянулся вслед за своими пальцами к его плечу. — Погоди, — не решался коснуться. Знал: если Женя уйдет сейчас так — он теряет его навсегда. — Нам надо поговорить.
— Поговорили. Вполне…
— Я должен многое сказать тебе. Объяснить… Это тебе же надо. Тебе.
— Нет, — сказал Женя. — Мне не надо.
— Я прошу тебя, — прошептал Сухоруков. — Десять минут. Пожалуйста. По сигарете только выкурим. Да не разувайся ты.
Сели в кухне, не глядя друг на друга.
— Пить я не буду. — Женя отодвинул рюмку. Сухоруков выпил один.
Произнес заготовленную фразу:
— Понимаешь ли, Флобер писал когда-то молодому Мопассану: «Ничто в жизни не бывает ни так хорошо, ни так плохо, как люди обычно себе воображают». (Произнеся, ощутил некое сравнение, не в свою пользу.)
… — Так вам хорошо — или плохо? Или — средне? нормально?
— А знаешь, — взвесив (в который раз), честно сказал Сухоруков, — пожалуй — хорошо.
— И давно вам так… хорошо?..
— Позволь тебе задать, — Сухоруков чувствовал себя в положении шахматиста, навязывающего партнеру заранее подготовленный вариант, — позволь тебе задать банальнейший вопрос: по-твоему, что такое хорошая жизнь? А?
Ноль размышлений:
— Уметь хотеть. Знать, чего хочешь. Добиваться этого. Остальное — шлак.
Твердо сказал. Ой как твердо. (Мало бит.)
— Да-да, конечно-конечно, — хотеть, добиваться… А как насчет соизмерения желаний с возможностями?
— Сделай — или сдохни, — говорили, вроде, англичане.
— А если сделать не смог, а сдохнуть не захотел?
— Тогда смени имя! — закричал Женя.
— Я — обычный — человек, — мерным голосом произнес Сухоруков.
— …сменили все. Вывеска… осыпается…
— И живу мерками обычного человека.
— Ага. Семья, квартира, положение.
— Ну, — Сухоруков поморщился, — начинается школьный диспут о мещанстве и романтике. Я думал, ты умнее.
— Еще нет, — беззвучно.
— …Я отнял у вас много времени, — сделал Женя движение, чтобы встать. — Сколько сейчас?
Сухоруков отстегнул с запястья массивный «Атлантик»:
— Возьми часы, а? — посмотрел Жене в глаза, улыбнулся (стараясь — поуверенней). — Хорошо ходят.
«Атлантик» со стальным браслетом тикал между ними на столе.
Курили.
— Что делать думаешь, Женя? Теперь куда-нибудь к рыбакам податься, на траулер, в море?
— Возможно.
— Несерьезно это все.
— Отчего же? Тысячи людей шкерят рыбу.
— Для них это жизнь; а для тебя — туризм…
— Ваше занятие лучше?
— Пойми, Женечка, — вздохнул Сухоруков, — я же тебе добра желаю. Пойми — только добра.
— Скверное это занятие, — пробормотал Женя, — всегда всех понимать. Быть умнее всех. Потом оказывается, ты же и виноват всегда.
— Ты же хочешь писать. Тебе волей-неволей надо всех понимать.
— Замечание с далеко идущими последствиями.
— …Пишешь?
Пожал плечами.
— Рассчитываешь сделаться писателем?
— Там видно будет.
— Там уже видно! Слава, деньги, заграничные поездки… Господи, как старо, смешно, банально. Детство, романтика.
— Я пробьюсь.
— Я же говорю: детство, романтика. Куда пробьешься, откуда пробьешься? Что за военно-шахтерская терминология? Знаешь, что будет дальше? Мне-то известно.
Дальше ты будешь «набирать биографию» и лезть в печать. Напечатают, в конце концов. Примелькаешься, заведешь знакомства, станешь своим человеком. Годам к тридцати пяти издашь книгу. Кто-нибудь ее тихонько похвалит. Все.
Тут-то тебя и прищемит. Ты честен и бездарен. И — прости — тщеславен. Безнадежное сочетание. Халтурить не захочешь, создать шедевры не сможешь.
И устанешь от всего этого: безденежья, неуюта, одиночества, неуверенности в завтрашнем дне, от всех нелегких дрязг литераторского ремесла. И то, что ты сейчас с презрением считаешь рутиной: дом, семья, работа и зарплата, — то покажется берегом обетованным. Нормальная, повторяю, человеческая жизнь счастьем покажется — да так ведь оно и есть.
…Примерно так у меня и вышло. Учел бы ты, голубчик, опыт мой, что ли. Чем раньше покончишь со своими наполеоновскими планами — тем лучше. Честно признаться самому себе в поражении, смириться — трудно. На это тоже силы нужны. Постарайся найти в себе эти силы как можно раньше.
— Спасибо за советик. Я уж лучше постараюсь найти в себе силы не смиряться.
— Почему, — в отчаянии простонал Сухоруков, — почему ты не желаешь мне верить? я ли не читал твои опусы? мне ли тебя не понять! Послушай меня — и в сорок шесть ты при своей энергии будешь хотя бы заведовать кафедрой — не то что я теперь… Ты должен мне верить.
— Я должен вам верить, — медленно произнес Женя, глядя перед собой, — я готов поверить даже, что я бездарь; но почему… еще… когда вы женились? — Он навел взгляд на Сухорукова.
— А… — сказал Сухоруков. — Двенадцать лет…
— И раньше…
— …Она сама ушла от меня. Ты это хотел знать… Позднее я понял, что слишком много от нее требовал. Сильная любовь, видишь ли, накладывает на любимого большие обязательства, к которым тот обычно совершенно не готов. И еще… Ведь обладание любимым зачастую не избавляет от мук неразделенной любви.
Женя поднял голову.
— Резонер, — он выпустил сигаретный дым, кривя рот. — Я устал от ваших афоризмов, — пробарабанил пальцами по столу… — Неудачный обмен годов на цитаты.
Непробиваемое превосходство молодости исходило от него. Учить этого парнишку жизни было все равно что редактировать Бабеля.
— Ничего себе в гости сходил. — Женя хмыкнул, улыбнулся.
— Нет, — объявил он, — не нравитесь вы мне.
— Какой есть, — вздохнул Сухоруков, — что поделаешь.
— Я пошел, — ответил Женя и протопал в прихожую.
— Уже…
— Пора мне. — Женя взял свой рюкзак. — Пора, — открыл дверь.
— Заходи, — тупо сказал Сухоруков.
— Ноги моей здесь не будет.
— Ты не можешь думать обо мне плохо, — торопливо заговорил Сухоруков. — Совесть моя чиста. (Это была правда — почему сейчас он сам себе не верил?) Я все-таки сделал кое-что в науке. Дети у меня хорошие… (Что я несу? — ужаснулся он…)
Женя рассмеялся, стоя уже на лестничной площадке.
— Прощайте, Евгений Сергеевич. — Он сплюнул. — Ноги моей здесь не будет! — крикнул он и с грохотом захлопнул дверь.
Проснулась жена.
— Женя, — тихонько позвала она… — Что там у тебя?
Никто не отвечал. Она накинула халат и вышла в кухню. Массивный стальной «Атлантик» тикал на белом пластике стола. Никого. В ванной и туалете — тоже.
— Евгений, — позвала она. — Где ты, Женечка?
Черта с два!
Двадцатидвухлетний Женька Сухоруков, романтик, бабник, бродяга, размашисто шагал темной улицей, подкидывая на плече грязный рюкзак. Он посвистывал, покуривал, поплевывал сквозь зубы, улыбался, вдыхая ночную прохладу.
— И флаги на бинты он не рвал, — с некоторым пафосом пробормотал он о себе в третьем лице, сворачивая к вокзалу. Его потери и обретения еще не прикидывались друг другом.