Убежать из дома? Но куда? В лес (как в книжках)? Но до леса еще надо доехать, к тому же тогда была зима… И как там, в лесу, жить? Я же не знал леса, я был там всего несколько раз в жизни, когда ездил к тете в деревню. Хорошо бы скрыться где-нибудь до тех пор, пока вырасту, но где? На вокзале каком-нибудь? Но там милиция, это я знал… И нет у меня никакого выхода. «Ненавижу, всех ненавижу, не хочу жить!» Да и как жить, если вот сейчас я опять проглочу оскорбление, опять проиграю сестре? А значит, я и правда ничтожество? Что же, что же мне делать?
И вот что еще хорошо помню: уже тогда какое-то едва уловимое чувство подсказывало: я все же не прав. Сестра не права тоже, да, она жестока, несправедлива, но хвататься за нож – это слишком… И еще потому я не прав в детском наивном своем шантаже, что ведь любил ее, был благодарен ей за то, что она вместе с бабушкой возится со мной, пока отец на фронте – а матери-то моей ведь давно уже нет в живых. Так что очень хорошо я понимал, знал: и ей нелегко. И на самом деле она добра ко мне…
Уже тогда знал и то, что ее мать разошлась с отцом, и были у нее свои горести немалые – видел даже, как она плакала, хотя ненавидела, презирала нытье в принципе, потому что если ныть, то просто не выживешь. К тому же она ведь была убежденная комсомолка, сталинистка, верила и в «Светлое Будущее» и в «Как закалялась сталь». И совершенно искренне она пыталась и мне привить мужество, стойкость и ту же «непоколебимую веру». Ведь вот потом уже, когда отец погиб и бабушке с сестрой за меня назначили пенсию, чепуховую какую-то сумму, от которой, конечно же, не разбогатели, я сам предложил, чтобы сестра купила себе на первую же месячную выплату этой пенсии дорогие духи «Красная Москва» – потому что так эти гроши хоть запомнятся. Это было, наверное, «против принципов», ибо хорошие духи – «буржуазные предрассудки», но сестре тогда было всего двадцать с хвостиком, и приличных духов у нее не было никогда. И ведь это она, именно она настояла, чтобы бабушка оформила опекунство вместо того, чтобы отдать меня в детский дом, когда погиб отец – и так для меня комнату родителей они сохранили!
И все же, и все же. Вот уже сколько лет прошло, а помню ту сценку с ножом, не заросло. Детское горе – настоящее горе, оно никогда не проходит бесследно, даже если мы думаем, что проходит…
35
И еще, и еще вспоминались сценки из прошлого, разные. Ну, вот, например, такая, из школьных лет.
Любимым развлечением одного из учеников, Груздева, было: набрать путем решительных и звучных движений носоглотки побольше «материала» и – метко сразить большой слизистой «пулей» бегущего по коридору ученика младшего класса. Зачем? А просто… Этот Груздев был действительно метким «стрелком», чем очень гордился. То, как чувствуют себя маленькие ребята, которые служили ему «мишенями», его совершенно не интересовало. Впрочем, нет: чем больше его боялись, тем полнее было его торжество. Менее меткие и решительные последователи его развлекались тем, что оставляли заметные блестящие следы из того же самого «материала» – исподтишка – на спине учительницы рисования, одинокой женщины, уличенной, однако же, в том, что кто-то где-то «видел ее с физкультурником».
Развлекались еще и тем, чтобы незаметно, тишком, из-под парты выстрелить из миниатюрной рогатки жестко свернутой бумажкой в лоб историка Владимира Алексеевича Протоклитова – кстати, как я понял позднее, одного из лучших учителей, которых встречал в жизни, упорно не поддававшегося так распространенному тогда дурману и преподававшего историю действительно интересно и честно, – но вот, на свою беду, не умевшего поставить себя строго с учениками. Его тоже считали «жалким», «добрым чудаком», а выстрелам из рогатки, разумеется, не придавали особенного значения и очень радовались, если «снаряд» попадал в цель.
Много было развлечений над «жалкими», что уж говорить об элементарных избиениях «просто так» или «чтобы помнил, кто главный», или по принципу «отдай деньги». Но еще одно запомнилось мне особенно, именно потому, что, во-первых, я сам в конце концов стал жертвой, а во-вторых, потому, что название этого развлечения было весьма злободневным и, как я понял позднее, символическим. Изысканное, можно сказать, развлечение.
Оно называлось: «кастрировать». Тогда, что-нибудь классе в седьмом, мальчики начали замечать в себе серьезные не только внутренние, но даже и внешние телесные изменения, которыми, конечно, весьма интересовались, а то и гордились (они в то время происходили позднее, чем теперь – питание было не то, да и вообще жизнь другая). И вот очень интересно было узнать, у кого как они происходят.
Началось с того, что кто-то похвалился, что у него «уже растут волосы». Естественно, начали интересоваться: а у всех ли растут? Не отстал ли кто в развитии? Ведь так интересно удостовериться в «полноценности» или «неполноценности» другого, особенно если ты убежден, что сам-то ты «полноценен»! Был у нас в классе один парнишка – тихоня, маменькин сынок, очень женственный, говоривший писклявым голосом. Да еще и отличник. Разумеется, мучительно интересно узнать: а у него растут ли? Вопросы «по-хорошему», естественно, ввергали его в краску, ярко выраженное чувство неловкости, а это – еще более распаляло… Кончилось тем, что решили «проверить». Разумеется, для этого пришлось применить силу… Каково же было удивление семиклассников, когда оказалось, что у этого отличника, этого тихони, этого писклявого маменькиного сынка – тоже растут и даже – «густые и длинные, хотя и рыжие, правда…» Эта новость долгое время очень занимала класс, и тем, кто в это не верил, хотелось удостовериться самим. Что они и делали. Отличник пищал и отбивался, однако бесполезно – и когда новые исследователи удостоверялись, что да, растут, то его, отличника, даже уважали.
Меня эта классная кампания почему-то миновала – хотя я тоже был отличником, но считался вполне развитым в некоторых вопросах (что совершенно не соответствовало истине), а потому как-то молчаливо, без проверки, признано было, что у меня наверняка растут. Когда общая статистическая картина класса оказалась ясной, этот вопрос стал получать, так сказать, перспективное развитие. Класс был одним из двух старших, ведущих (до первого выпуска школа была неполной средней и «мужской») – рисковать с «проверкой» параллельного класса было слишком опасно, и наиболее ретивые «исследователи» решили заняться младшеклассниками… Ну, ведь вот интересно: а как, например, в шестом классе? Уже или еще нет? Ребят ловили на переменах и раскладывали на классном учительском столе… Иногда проверки разнообразили тем, что «метили» проверенных фиолетовыми чернилами. Эта операция и получила, в конце концов, не совсем понятное, но услышанное где-то название – «кастрировать»…
К счастью, кампания не приняла все-таки массового характера, не всем она нравилась, вызывала отвращение и у меня. В конце концов, опираясь на молчаливую поддержку многих, самый сильный парень из класса – Сейфуллин – однажды крепко стукнул пылкого «исследователя», после чего интерес к исследованиям быстро иссяк. В нашем классе. Но не в параллельном. Там некоторое время они еще продолжались.
В коммунальной квартире, где я жил, в соседней комнате обитал ученик из параллельного класса – Сева, – и мы с ним были почти друзьями. К Севе часто приходил его одноклассник Толян – худой, подвижной, крикливый и хлипкий парнишка с широко распахнутыми голубыми глазами, в которых светилась нерассуждающая, радостная готовность к чему угодно. Был он в своей искренней открытости и живости даже по-своему симпатичен. Однажды днем, после школы, как это часто бывало, я зашел к Севе просто так. У него был Толян, еще один парень из параллельного класса, Борька, по прозвищу Баран, и Сашка, сосед с первого этажа, который считался моим закадычным приятелем и обычно торчал у меня, а тут почему-то зашел не сразу ко мне, а к Севе. Я в общем-то любил Сашку, но ужасно раздражала его унылая навязчивость (придет – и сидит, придет – и сидит…) и некоторая хамоватость, соединенная с самоуверенностью и «непрошибаемостью». За неприятие последнего Сашка при всей своей верности, даже преданности мне, таил, как я понял потом, тупую, инстинктивную, не понимаемую, скорее всего, им самим, обиду.
Я вошел. Их было четверо.
О чем-то перед этим они говорили, я своим появлением прервал разговор, они затихли вдруг, и я почувствовал, что разговор был, видимо, обо мне, но не придал значения. Как ни в чем не бывало, я прошел несколько шагов и оказался около дивана.
– Давайте Олега «кастрируем»? – сказал вдруг, поводя своими радостными голубыми глазами, Толян.
Я и оглянуться не успел, как на меня бросился со смехом Борька-Баран, за ним – Сашка. Сева повалил меня на диван, больно подвернув руку и сел на нее. Борька-Баран держал другую руку, Сашка, мой закадычный приятель Сашка, мертвой хваткой вцепился в ноги, а Толян бойко принялся расстегивать ремень моих штанов.
Они все хохотали, только Сашка кряхтел, отчаянно удерживая непослушные мои ноги, орали весело, и в общем-то во всем этом не было, конечно, ничего страшного, как будто бы, я, разумеется, мог не опасаться за свою полноценность после их проверки, но другое, другое молнией сверлило мой мозг: «Сашка, мой закадычный друг общепризнанный, что же ты так силишься, бедный – ведь меня оскорбляют, и ты понимаешь это, я чувствую, так что же ты меня предаешь! А ты, Сева, я же зашел к тебе, как к другу, я же знаю, что ты сам не любишь этих «проверок», что же ты помогаешь им, что же ты руку мою правую держишь, сел на нее!…»
Какое-то время мне удавалось сопротивляться, но – недолгое. Они, разумеется, не вспомнили о чернилах, они даже – когда я внезапно перестал сопротивляться – посмотрели мне в лицо почему-то настороженно, и Сева приподнялся с моей руки – только Сашка, не глядя в лицо друга, с тупым упорством держал мои ноги, покраснел от натуги, бедняга. Но Толян, этот веселый затейник, стянул-таки с меня штаны и трусы…
– Ну, что? – сказал я спокойно. – Удостоверились? Довольны?
Странно. Именно спокойствие подействовало на них. Они как-то вдруг сникли все. И расползлись. Последним разжал свои руки Сашка…
Я встал. Привел себя в порядок. Потом сел.
– Ну, что? – повторил. – Довольны?
Они молчали. Даже Толян. И были, похоже, смущены.
Вдруг Сева неестественно засмеялся и сказал:
– Ладно, чего там. Всех «кастрировали». Подумаешь, оторвали что ли…
Захохотал во все горло Толян.
И тут во мне началось. «Вы же… Это же издевательство, насилие! Вы же не понимаете! – чуть не закричал я. – Вы же… Уродуете все равно! Как же вы это не понимаете! Достоинство разрушаете вы, скоты…» Во мне все рвалось, я не от обиды, от поразительной мысли этой дрожал. Я вспомнил тотчас многочисленные подобные сценки, свидетелем которых был. Довольно-таки равнодушным свидетелем, увы…
Но я молчал и теперь. Я слова не мог сказать, дыханье перехватило – я ПОНИМАЛ, что говорить им БЕСПОЛЕЗНО. Слова толпились в воображении, но я не в состоянии был – язык не слушался! Ах, если бы было хоть чуть меньше негодования, эмоций, меньше слепой, нерассуждающей ярости, а больше понимания – ПОНИМАНИЯ! – если бы я хоть отчасти, хоть чуть-чуть сохранил хладнокровие! Но не мог, не мог… Дать по морде и Толяну, и Сашке? Сашке – вот главное, по морде «преданной»! Ну, пусть даже не по морде, а просто поссориться отчаянно, показав хоть этим… Или… Ведь не понимали они, не ведали, что творят! Объяснить? НО КАК?
Но где уж. Беспомощность сковала меня тогда. Беспомощность понимания. Уже тогда…. Понимание того, что они не поймут! Они ведь искренне не считали то, что делали, плохим. Подумаешь! Что такого? Ведь и правда не оторвали, не мазали чернилами. Что такого? Какое еще достоинство? Причем тут? Так, подурачились.
И потом… Сдержанным надо быть – это я уже тогда понимал тоже! Сдержанным и разумным! Не так ведь все просто. Люди не понимают многого, и если каждый раз возмущаться и раздражаться на всякую мелочь… Подумай сначала, взвесь, иначе наделаешь непоправимых ошибок. Многого, многого не понимали мы все тогда, а главное: что это такое – достоинство человеческое? Да, вот беда, путались с этим понятием! С одной стороны… С другой стороны… Ведь что самое-самое первое в жизни? Цель! «Ясность цели, настойчивость в достижении цели…» – вот ведь какими словами жили. О средствах ничего не было сказано в том изречении, и как-то само собой подразумевалось, что средства – любые. Достоинство вообще-то как бы и не при чем. «Ясность цели, настойчивость в деле достижения цели» – ведь это сказано тем, кто дороже отца родного, лучший друг каждого, Мудрейший, Гениальнейший, Отец Всех Народов! Что это еще за абстрактное понятие – достоинство? Достоинство одно у нас – классовое. Полезное для пролетарского дела – для Революции! И ведь так часто «буржуазные» понятия «достоинства, чести» мешали достижению цели! На уроках литературы, к примеру, как же издевались некоторые учителя над «ложным» понятием «чести» у «классовых» врагов! Если, к примеру, офицер «белой» армии, или какой-нибудь фабрикант, помещик говорил о любви к Родине, то это считалось ложью в его устах, потому что не могло быть понятия патриотизма «вне класса». Если говорил о патриотизме или еще о чем-нибудь возвышенном представитель «не нашего» класса, то верить ему, конечно, было нельзя. Расстреливали таких, судя по книгам и учебникам, безоговорочно, как бы они ни оправдывались. И понятие совести, чести, естественно, было каким-то сдвинутым. Ведь нет же человеческой личности ВООБЩЕ, внушали всем. Есть другая – «классовая». То есть подчиненная ЦЕЛИ! И поэтому получается, что нельзя ни в коем случае верить совести тех, кто не принадлежит «нашему классу». И не разделяет нашей цели. И – наоборот: безоговорочно справедлива совесть наших братьев по классу – тех, кто якобы идет с нами к той же самой цели. А значит… Что бы ни делали наши – все правильно почти всегда. Даже если воруют наши – они все равно «социально близкие», не то, что «не наши»…