К книге
Обязательно завтраСтраница 14
36%
Страница 14
14

И вот результат. Рассказы студента Литературного института – Зайцева. В них нет суффиксов «вша» и «щий» (так рекомендовал М.Горький), нет «сумбура» (так указывали очень многие наши учителя, чтоб было ясно все, конечно, народу), нет просторечных выражений и профессиональных терминов (очень многие редакторы возражают), нет длинных периодов и бесконечных «чтобы» и «потому что» (как у «архаичного» Л.Толстого), нет «телеграфного стиля» (Хэмингуэй), нет длинной и утомительной «необработанности» (Ф.Достоевский), нет «заумности» (Фолкнер), нет темы лагерей, нет секса, нет идейных ошибок и заблуждений, нет… нет… нет…

Они лаконичны. Правильны. Идейно выдержаны. Они – есть!

– Ну, товарищи, кто хочет высказаться? – тяжело вздохнув, спрашивает руководительница.

Зайцев сидит красный, потупившись. Он ждет. Он мучился, создавая свои шедевры, может быть, не спал ночей. Шутка ли: добиться того, чтобы в рассказах не было ни того, другого, третьего, пятого, десятого… И чтобы в то же самое время они все-таки были. Адова работа. И теперь Зайцев ждет решения своей судьбы. Она в наших руках.

Ксения Владимировна привыкла к пассивности «семинаристов», и она вызывает нас по очереди. Как в школе.

– Товарищ Чашкин, – обрушивается на первую жертву указующий перст. – Ваше мнение?

«Что говорить? Как оценить?» – лихорадочно думает Чашкин, и это прямо-таки читается на его мгновенно покрасневшем лице. Он быстро двигает перед собой ручку, листки с записями, встает…

Чашкин, Герой Советского Союза, второкурсник. Сорок лет с гаком. После войны провел несколько лет в лагерях. Реабилитирован и награжден. В невропатологической практике есть такая операция: лоботомия. Через глазницу, стараясь не повредить глаз, вводят скальпель в лобный отдел мозга и наугад отсекают лобные доли – вместилище интеллекта – от полушарий. Человек после этого становится очень спокойным. Безобидным. Чашкину не делали лоботомию. Его просто подержали в лагерях. За анекдот. Или за то, что, проявляя героизм, вышел из немецкого окружения на войне. Скорее – второе, конечно, – за анекдот теперь бы не наградили. Надо отдать ему должное – Чашкин не пессимист. Он любит пошутить, посмеяться. Он очень добрый. И рассказы его оптимистические и добрые. На пользу. Не о лагерях, конечно. И не о чем-нибудь этаком. Просто оптимистические. Как у Зайцева. Как у многих из нас. О нашей счастливой, безоблачной жизни. Где все люди такие хорошие, такие добрые, отзывчивые. Где навсегда ликвидирован антагонизм классов, где нет никакой почвы для преступлений, где все главные проблемы решены надолго вперед, где – «стабильность»… Лицо Чашкина – большое, отечное, доброе, с расплывшимся носом и маленькими красными глазками, очень похожее на голову большой старой мыши. Жалко его, конечно, жалко, но зачем же он… Да, он не рвется читать на семинаре свои рассказы – чувство реальности у него все же осталось… – но сейчас ему все равно нужно выступить, необходимо. Таков порядок. Так положено, и если не будешь выступать, можешь не получить зачет. А зачеты всем нужны, потому что все хотят закончить институт и иметь диплом о высшем образовании. Чтобы работать в редакции, например. И сейчас Чашкину нужно выступить, необходимо. И высказать свое мнение. Свое. Он выступает первым, и сослаться не на кого. Хорошо тем, кто после. Можно так сказать: здесь уже обо всем говорили, я присоединяюсь к мнению предыдущих товарищей… Но Чашкин первый, и ему некуда деться. Выбор преподавателя – пал!

Выступает товарищ Чашкин!

– В рассказе… В первом рассказе автор показал, как у рабочих пробуждается рабочая совесть… – мямлит Герой Советского Союза. – На примере… На том примере из жизни, как они получают газету у киоска. Это маленькая новелла, набросок. В языке, правда, есть неточности, но, в общем, рассказ хорош. Добрый рассказ, полезный… Другой рассказ…

Постепенно Чашкин воодушевляется тем, что он говорит и тем, что никто не перебивает его, он уже как бы входит в роль – это ведь только начать трудно, потом легче гораздо, как во всем… Но когда Чашкин кончает, то роль как бы сходит с него, и, красный, распаренный, чувствующий себя, судя по выражению его лица, ужасно, он робко поглядывает на нас, следующих: «Что, может быть, я не так сказал? Поправьте меня… Я не хотел. Что делать, ребята. Но я старался говорить то, что думал, честно, я ведь не сказал ничего такого, чтобы…»

А ведь звание Героя не присуждают зря. Тем более реабилитированным. Какой же подвиг совершил он когда-то? И что произошло с ним теперь? И что же – о, господи! – что же происходит со всеми нами, думаю я опять с горечью…

– У вас все, товарищ Чашкин? – вздыхая и с искренним сочувствием глядя на Чашкина, спрашивает руководительница.

– Да, у меня все, как будто… – растерянно мямлит Герой и садится.

– Кто еще хочет высказаться, товарищи? – привычно, стараясь вложить бодрость в свой вопрос, обращается ко всем Ксения Владимировна. – Ну, тогда Вы, товарищ Тапкин.

Медленно поднимается со своего места Тапкин – высокий бородатый чуваш.

– Нуу… В этих вот рассказах, эта… Автор хотел показать… Сказать о рабочей совести, так? Мне – эта – понятна идея рассказов, верно? Но вот как она, эта, выражена… Тут не всегда все…

Ему тоже под сорок. Пишет он хорошо, гораздо лучше, чем говорит – хороший стиль, хорошие описания природы, есть образы, настроение. Был на фронте, многое знает. И довольно неглуп. Но тоже пишет «оптимистически». Вынужден. Иначе в редакциях не возьмут.

…В пустыне идет караван верблюдов, и мимо устало шагающего путника тянется однообразная волнистая равнина. Кричи, сколько хочешь – голос твой, тусклый и слабый в этой жаре, проглотят сухие пески, разве только верблюды поднимут свои печальные головы, но тут же вновь опустят их. Жара, как хочется пить, боже. Искупаться бы. Завтра среда. Позвонить Лоре? Часов в двенадцать?… Нет, после обеда лучше. Да, часа в два, в три.

– В языке очень много неточностей. Я сначала пытался записывать, но потом просто устал. Мне кажется, Зайцеву нужно еще как следует поработать над этими рассказами.

«Рассказами», господи! Это – Круглов. Не по существу, но хоть не хвалит. Хороший парень Круглов. И на том спасибо. Огромное. Но что я скажу? Что? Зайцев – маленький, сжавшийся в комочек, сидит, как затравленный зверь. Зверек. Зайцев.

Ты, Россия моя, великомученица! – по ходу дела сочиняю я, чтобы хоть чем-то отвлечься. – В имени светлом твоем грезится-чудится…Что-то холодное, что-то русалочье, странно-красивое, сказочное… Ты, Россия, Россия моя, женщины сильные…

Мы все были в положении Зайцева. И я, разумеется, тоже. На первом же курсе, на втором, кажется, «обсуждении» читали мои рассказы. О природе, о рыбной ловле, о девушках, о красоте. Они не были опубликованы – из журналов их мне возвращали, говоря, что они якобы «ни о чем», – но именно за них – в рукописи – меня приняли в Литинститут. Хотя творческий конкурс был – 40 человек на место. Весьма одобрил их завкафедрой творчества, который вскоре умер, и один из преподавателей, но он вел другой семинар. На «обсуждении» же мои рассказы раздраконили под чистую, совершенно так же, как журнальные редакторы, утверждая, что они «ни о чем», что красота природы и девушек – это несерьезно. Я настолько был ошарашен, что на самом деле хотел из института уйти. Но потом решил, что нужно наращивать носорожью кожу и рискнул все же послать на кафедру творчества одну свою повесть – для «зачета по творчеству». Хотя повесть тоже была о рыбной ловле и красоте. Зачет мне поставили, и я стал наращивать кожу. Теперь же я написал повесть о заводской жизни – разумеется, тоже по-своему, – но ее здесь пока что не обсуждали.

– Ну, а Вы, товарищ Серов? Ваше мнение? – Голос преподавательницы настиг и меня.

Внимание!

– Мне рассказы Зайцева не понравились. Очень мелко все. Неинтересно. Но здесь, собственно, все уже сказали. Я думаю, не стоит повторяться. Дело в том, что все это не серьезно. Мне кажется, о таком писать не стоит.

Уфф. Я сажусь. Я выпалил свои слова в несколько секунд. Зайцев теперь будет ненавидеть меня несколько месяцев. Как минимум. Впрочем, это настолько не имеет значения, что… В имени светлом твоем грезится-чудится… Грезится-чудится… Ну, ну. Ну же. Хватит. И колышется яркое знамя…

– Вы хотите что-то сказать, Соловко?

– Да я, собственно, несколько наблюдений. По существу рассказы хорошие, но вот язык…

В имени светлом твоем… Ну же, ну. Хватит, господи боже мой, из последних сил про себя твержу я..

– Я согласен с выступавшими, да, – мямлит Зайцев, и краска постепенно сходит с его лица. – Надо еще поработать над этими рассказами, я понял. Я недавно написал эти рассказы… Буду над ними работать…

«Рассказы»! О, господи. Он все-таки честный. Он признает критику. Он продолжит работу. Он не боится трудностей. Он продолжит нелегкий литературный труд. Простой рабочий парень, трудолюбивый и талантливый. Милый парнишка. Биография проста и чиста. Как и голова.

– А что, случаи такие были? Вы описали то, что было, из жизни? – спрашивает Ксения Владимировна.

Да, при всем, при всем у нас еще одно непреложное правило: надо, чтобы все описанное было «из жизни».

– Да, – чуть-чуть светлея лицом, говорит Зайцев, – это все было на самом деле, я видел… Из жизни.

В имени светлом твоем. В имени светлом твоем. Люблю, когда в садах Лицея… Нет, не так. В те дни, когда в садах Лицея… Друзья, прекрасен наш союз… Синь в окне. Темнеет. Синь в окне. Синеет небо. А за окном синеет небо, накрапывает, и вот-вот… «А за окном желтеет глина, накрапывает, и вот-вот»… Хватит же, черт побери! Хватит. «Меня попутная машина сигналом долгим позовет». «Но мой товарищ, заугрюмев, коробку – видно свет не мил! – тупым ножом сломал в раздумье, и чайке – крылья перебил… И все. А были годы, годы. Все звонкие, как на подбор»… Это – стихи поэта Соколова, я их помнил…

– Слушай, Веретенников, ну хватит же, некогда ведь всем…

То костры Революции…

– Так, товарищи. Мне только приходится суммировать сказанное вами. Рассказы Зайцева очень сыры…

Мы шли под грохот канонады… Мы смерти смотрели в лицо… Ну, хватит же. Сколько можно? Ну. Ну же. Сидят, не решается никто. И я сижу. Сейчас если опять Веретенников… Ну, хоть бы встали все разом. То костры Революции… Баррикады. Ветренные солнечные баррикады… О, Господи, как же им всем не стыдно, думаю с болью я, будущий писатель и журналист Олег Серов…

– На следующее занятие… Кто у нас читает следующий? Вы, товарищ Яруллин? Не готово? А как у Вас, товарищ Серов?

– Пожалуйста.

– Ну, пожалуйста. Значит, Вы. У Вас что, рассказ?

– Нет, повесть. Если успею. Постараюсь успеть. Мне допечатать немного осталось.

– Да? Тогда, может быть, Вы через раз, а на следующий вторник Вы, товарищ Соловко?

– У меня, Ксения Владимировна, есть один рассказ. Я, пожалуй, его принесу…

– Хорошо. Так мы и наметим. Читает в следующий раз Соловко. А Вы, товарищ Серов, через вторник, да?

– Да.

– Ну так. До свиданья, товарищи.

– До свиданья, Ксения Владимировна!

Аминь.

В коридоре Литинститута – заметка:

«С октября официально открыты Литературные курсы. Не было проведено пока ни одного занятия. А существуют уже занятые должности с окладами:

Проректор_________________500 руб.

Зав. кафедрой творчества__450 руб.

Нач. уч. части____________150 руб.

Комитет содействия партгосконтролю».

17

– Алло, Гребневу Ларису, будьте любезны.

Тишина.

– Я слушаю.

– Лора, ты? Здравствуй. Олег говорит.

– Здравствуй.

– Ну, как ты поживаешь?

– Так. Ничего.

– Я хочу тебя видеть.

– Неужели?

– Конечно, хочу. Ей-богу. Очень хочу. Соскучился, понимаешь.

– И я.

– Это правда? Так когда же мы встретимся, Лора? Когда ты сможешь? Я…

– Завтра хочешь?

– Завтра? Слушай, извини. Какая неудача! Понимаешь, у меня завтра собрание Актива… Ну, собрание по борьбе… Понимаешь, я тебе не говорил. Я же журналист отчасти, и… Короче, мне поручили очерк. О преступности несовершеннолетних. В журнале. И сейчас как раз вот… Очень важное собрание. Завтра на Ленинских горах. Обязательно нужно быть.

– Понимаю, понимаю, какое собрание.

– Да нет, правда же. На самом деле. Давай в другой день какой-нибудь? Любой! Хорошо? Ну, хоть послезавтра в пятницу. Или в субботу… Я правда очень хочу тебя видеть…

– В субботу я точно не смогу. А в пятницу ты позвони. Попробуем.

– Конечно, обязательно позвоню. Как твоя ангина?

– Ничего, проходит.

– Слава богу.

– Ну, пока, да?

– Пока, Лор, до свиданья. Мне очень жаль, что завтра я тебя не увижу. Очень.

– Конечно, конечно, раз собрание.

Глупости какие-то. Но все-таки.

Да, конечно, я понимал. И не такой уж «мышкой» я был. И не Робертом Коном. И даже Антона я в какой-то степени понимал. И «семинаристов» наших литинститутских. Они по-своему воспринимали жизнь, и они не хотели «биться лбом в стену», понятно! Но я хотел ЖИТЬ! Жить, а не подчиняться на каждом шагу «обстоятельствам», которые жить по-настоящему не давали. Я верил в жизнь и видел, точнее – чувствовал, что жизнь может быть гораздо лучше, чем порой кажется. «Мы сами строим свои тюрьмы» – так называется одна из картин Святослава Рериха. И я с этим согласен!

Я верил. Верил! Верил! Несмотря ни на что.

Лора? Но ведь она откликнулась мне. Симпатия наша – пусть даже и не любовь – взаимна! Даже Антон не поверил, что она была у меня. Это я виноват, что не смог показать ей пусть не высший, но все же класс. Ведь бывало у меня… Антон несправедлив к ней, он вообще очень разочаровал меня в последнее время, но он прав в том, что я действительно не такой уж для нее подарок. Денег нет, машины нет, комната в коммуналке и далеко не блеск, в ресторан не могу – и не хочу! – вести. А она ведь на самом деле красивая, отличная женщина. Если бы хоть настоящий секс от меня… Так что понятна ее холодность. Однако…

Предыдущая главаГлава 14 из 39Следующая глава