О жизни Бернарда Сильвестра известно совсем немного. Он преподавал риторику и грамматику, скорее всего в Туре, городе св. Мартина, крупном культурном центре со времен Карла Великого. В 1125-1133 гг. архиепископом здесь служил Хильдеберт Лаварденский, лучший поэт и тонкий богослов своего времени. Очевидно, что Бернарду было у кого перенять мастерство. К середине века Тур стал средоточием преподавания риторики, возможно, что для школы Бернард написал небольшой учебник «Цветы риторики», самый ранний на французской почве трактат на эту тему, но «Искусство риторики» (ars dictaminis), изданный под его именем ([Brini Savorelli]), точно не его. Но даже если атрибуция учебников и комментариев на классиков («Энеиду» и «Бракосочетание Филологии и Меркурия») остается спорной, не оставляет сомнений авторитет Бернарда Сильвестра именно как знатока классической словесности и мастера слова: такие крупные теоретики риторики и поэтики, как Матвей Вандомский, Готфрид Винсальвский (см. о них: [Гаспаров 1986]) и Гервазий из Мелкли признавали свой долг по отношению к Бернарду, а его «Космографию» цитировали как поэтический шедевр. По уровню дарования с ним в этот великий век латинской поэзии сравнятся разве что поколением раньше «поэты Луары» Хильдеберт и Бальдрик Бургейльский, а поколением позже — Алан Лилльский, Архипиита, тот же Матвей Вандомский. Не менее знаменитый аланов «Плач Природы» можно считать литературно-философским ответом на «Космографию».
Вдохновленная целым рядом античных текстов, «Космография» сыграла огромную роль в рецепции на средневековом Западе мифологии древних, астрологии, не христианских по своему происхождению доктрин и образов, рецепции, без которой возрождение и бытование классической традиции в Новое время было бы немыслимо. Это памятник одновременно очень зрелой философской мысли, реагирующей на все актуальные вопросы своего времени, и не подчиняющегося никаким догмам литературного воображения.
Бернард, преподававший в Туре, был связан и с географически близким Шартром и его блестящими учеными. Посвящение «Космографии» Теодориху Шартрскому говорит само за себя и одновременно является важным критерием датировки: логично предположить, что она написана во второй половине 1140-х годов. Тогда же во время поездки по Северной Франции «Космографию» слушал (возможно, в авторском исполнении, учитывая значимость аудитории) папа Евгений III, пизанский цистерцианец с широким культурным горизонтом. Хотя рассказывает об этом лишь одна глосса в одной из 50 дошедших до нас рукописей, для судьбы сочинения такое событие равнялось путевке в жизнь: папское одобрение, несомненно, передавалось из уст в уста.
«Космография», как позже «Плач Природы», написана в форме прозиметра, т.е. сочетания поэзии в нескольких чередующихся размерах и ритмизованной прозы, известного в те времена по многим авторитетным позднеантичным образцам: «Комментарию на Сон Сципиона» Макробия, «Утешению философией» Боэция и «Бракосочетанию Филологии и Меркурия» Марциана Капеллы, причем последний особенно важен для Бернарда ([Pabst, 458-459]). Эта форма позволяла смешивать серьезное и смешное, высокое и низкое. Но дело не только в форме. Уже Марциан и Боэций подражают «Энеиде»: Меркурий у Марциана пересекает мир, чтобы достичь чертогов Юпитера, Боэций (как герой повествования в «Утешении») под водительством Философии по тернистому пути, усыпанному ложными благами и искушениями, поднимается к истинному, высшему Благу. Если верна атрибуция комментариев Бернарда на «Энеиду» и «Бракосочетание», то их можно считать своеобразной научной, филологической подготовкой для создания собственного произведения. Эней, найдя отца, а с ним — и самого себя, в конце концов должен оставить Елисейские поля и вернуться в жестокий мир живых, человеческая душа вынуждена мириться с жизнью в бренном, мятущемся теле, словно в тюрьме, а на щите Энея изобразится вся будущая жестокая история Рима. Природа, «Мегакосмос», у Бернарда тоже предвосхищает судьбу человека, в ее руках — скрижаль его судьбы. Благодаря такому космическому масштабу фабулы резонно говорить о «Космографии» как об авторском эпосе.
Классическая культура Бернарда столь обширна, а обращение с ней столь свободно от простого следования авторитету, что охарактеризовать «Космографию» как сочинение на тему чего бы то ни было совершенно невозможно. Наш аппарат, во многом основанный на работе поколений предшествующих комментаторов, дает весьма приблизительное представление о том, как именно Бернард превратил античные мифы, литературные и философские образы и приемы в совершенно оригинальную картину мироздания. Платоновская (воспринятая через латинского халкидиевского «Тимея» IV в.) и платоническая (через Боэция, Марциана и Макробия) космология и космогония наложились в его сознании на пришедшие именно в его время из Толедо и Сицилии астрологические учения, известные ему по обширному «Большому введению в астрологию» персидского астролога Абу Ма‘шара (лат. Альбумазара), и на вполне живую для него мифологию римских классиков, по которым он преподавал словесность. У древних он узнал, что жизнь есть вечная борьба духа, стремящегося вернуться к своему божественному первоисточнику, и тела, отягощенного грузом непредсказуемой и даже злобной материи. У астрологов же, тоже не чуждых ни платонизму, ни аристотелизму, и основывавших свою науку на той же античной космологии, эта вечная борьба подчинялась строгому астральному детерминизму ([Lemay; Воскобойников 2007]).
Перед лицом вернувшейся на латинский Запад астрологии христианскому мыслителю было над чем поломать голову. Литературным размышлением на тему предопределения, рока и свободы человека стала написанная, видимо, незадолго до «Космографии» поэма «Астролог». «Космография» же не только фабула, но и поэма о творении, «повесть о творении с точки зрения твари» [Льюис. 115], философский эпос. Вторую половину ее, «Микрокосмос», занимает рассказ о сотворении человека и подробное описание его тела. Человека мастерят три богини — Природа (Natura, «природа-мать»), Физис (скажем так, «природа-ремесленница») и небожительница Урания. Но это божественное происхождение не обеспечивает ему спасения. Уже в описании земного рая, с его журчащими ручейками, звучит напряженная нота, напоминающая о том, где произошло Грехопадение:
Этот, мне мнится, приют, влажный, цветистый, когда-то
Первый нашел человек, но гостем недолго здесь был.
Бернард — гуманист, достоинство человека многое значит для него, но как писатель он понимает, что место и роль человека в мире амбивалентны, и вопрос о его свободе не решен. Вместе с тем характерно, что и космогония его, и антропология используют схожую физиологическую лексику: рождение мира тоже описывается как муки и радости, которые претерпевают вполне реальные действующие персонажи: Мать-Сильва (она же Материя и, на греческий манер, Иле), Нус-Разум (в латинском оригинале, естественно, существо женского рода, что не позволяет считать его «отцом» в строгом смысле слова), Энделихия, истосковавшаяся по красоте и порядку Природа, наконец, сам плачущий в колыбели младенец-Мир.
Поэзия и проза «Космографии» звучат сегодня тяжеловеснее, чем в XII в. Не говоря уже о трудностях перевода, мы без специальной подготовки не улавливаем игры риторических фигур с аллюзиями на старых и новых властителей дум, от «Тимея» и Овидия до герметического «Асклепия», присутствие которого здесь сказывается намного сильнее, чем у Теодориха или Гильома. Даже когда свои персонификации выводят на сцену такие сложные, иногда заведомо темнящие авторы, как Бернард или Алан Лильский, их фигуры не сухие абстракции, потому что абстракции не плачут и не радуются, они не жестикулируют, у абстракции вообще не может быть выражения лица. На глазах у читателя «Космографии» мир оживает, оказывается наполненным действующими лицами, превращавшими и космологию и космогонию в настоящую драму с незапланированным, в отличие от христианской догмы, началом и концом. Бернард тактично вывел Творца из труппы, наделив его ролью «режиссера», что и породило длящиеся по сей день споры о мировоззрении автора. Если Теодориху и Гильому Коншскому исключительно важно догматическое «из ничего», то у Бернарда, тоже вдумчивого читателя «Тимея», на сцену сразу выходит пусть пассивная и злая, «бесформенная масса», первородный хаос, уже несущий «в недрах своих» «начальных вещей мешанину». С первых же строк, неслучайно поэтических, а не прозаических, поэт указывает на свое право начать рассказ о возникновении мира там, где ему, поэту, заблагорассудилось.
Ни материалистом, ни деистом, однако, не был ни он, ни его многочисленные последователи, создававшие новую картину мира средствами литературы. Гильом де Лоррис, наследник Бернарда через «Плач Природы», берясь за «Роман о Розе», около 1230 г., счел своим долгом в буквальном смысле слова изобразить всех своих персонажей, от Ненависти до Бедности, в виде фигур на стене сада [Guillaume de Lorris. 129-460]. Его читатель, вслед за автором, должен был именно видеть эти фигуры, чтобы за внешним обликом различить их характеры и, следовательно, смысл фабулы.
Споры о «Космографии» ведутся давно. Этьен Жильсон предложил видеть в ней христианскую аллегорию, гуманистически скрытую за языческими образами [Gilson. 5-24]. Резонной критикой ответил Эрнст Курциус, представив «Космографию», напротив, как настоящую революцию в средневековой литературе, фактически превратив автора в язычника [Curtius. 116-121]. Две крайности уравновесил Теодор Сильверстайн, впервые показавший, что в поэтической образности «Космографии» кристаллизовались такие философские, антропологические и богословские концепции, которые трудно было сочетать в строго прозаической форме или в лекциях [Silverstein 1948. 114-116]. Клайв Ст. Льюис, очень любивший и хорошо понимавший литературу XII в., сделал «Космографию» одной из иллюстраций к своей «Аллегории любви», оригинальному эссе о средневековой литературе, по которому русскоязычный читатель до сих пор мог в общих чертах познакомиться с содержанием «Космографии» [Льюис. 114-124]. Его ученик Брайан Сток, сейчас патриарх медиевистики, написал диссертацию, остающуюся по сей день самым полным и взвешенным ее анализом с точки зрения истории идей [Stock 1972]. Тогда же, в 1970-х годах появился очень точный, продуманный, выполненный честной прозой английский перевод Уинтропа Уэзерби, затем критическое издание Питера Дронке, позволившее работать с «Космографией» на уровне современной филологии.
В последние десятилетия, благодаря критическим изданиям известных ранее и вновь открытых текстов, связанных с Шартрской школой, некоторые оценки места Бернарда Сильвестра и его «Космографии» в интеллектуальной истории Запада иногда пересматриваются или нюансируются, но в целом остаются теми, что предложены в 1970-х годах Стоком, Дронке и Уэзерби. Одни, как Уэзерби, настаивают на его связи с Шартром ([Wetherbee. 22; Bernardus Silvestris 1977]), другие выступают за автономию Тура, настаивая на том, что Бернард именно турский, а не шартрский магистр ([Kauntze. 50]), третьи интерпретируют «Космографию» как литературную теодицею ([Ratkowitsch. 121-132]). Историки философии, не склонные воспринимать поэзию как философскую форму мысли, зачастую попросту игнорируют и Бернарда, и Алана. Весь вопрос в том, как понимать «Шартрскую школу». Даже если Бернард и не был в строгом смысле слова «шартрским поэтом», он, несомненно, принадлежал к этой школе мысли.
Наш перевод выполнен по изданию: Bernardus Silvestris. Cosmographia / Ed. P. Dronke. Leiden, 1978. Мы учитывали прозаические переводы на английский (Уэзерби) и французский (Лемуан).