К книге
Шестой этажСтраница 23
72%
Страница 23
23

Да, о газете мы не забывали, но нас приводили к Эренбургу не только газетные дела, а и жгучий интерес к нему, к тому, что он рассказывал. Некоторые истории, услышанные от него, я хорошо запомнил и попытаюсь здесь воспроизвести - наверное, не всюду теми словами, которыми говорил он, но за точность смысла ручаюсь. Большая часть разговоров так или иначе вертелась вокруг воспоминаний, над которыми он работал и в которые был погружен. Часто он говорил: «Расскажу вам то, что напишу в третьей книге», - а иногда, поведав какую-то историю, которую намерен написать, добавлял: «А сейчас расскажу то, что не напишу».

Чем-то мы ему, видимо, были интересны, скорее всего, тем, что представляли новые поколения, которые он знал плохо, в его глазах мы были детьми XX съезда, а кроме того, у меня сложилось впечатление, что не так много было вокруг него людей, с которыми он поддерживает тесные отношения, раз, два и обчелся, мы их почти всех знали…

Однажды он дал нам толстую папку - это была рукопись первой книги мемуаров - и попросил ее прочитать. Не для того, чтобы выбрать какие-то главы для публикации, просто он хотел бы знать наше мнение, у него к нам, когда мы прочитаем, будет несколько вопросов, сказал Эренбург, он хочет с нами посоветоваться.

Мы были удивлены и польщены. Но когда мы явились к нему с прочитанной рукописью, еще больше нас удивили его вопросы. Они были двоякого рода. Во-первых, он хотел выяснить, будет ли ясно современным читателям то или иное место, дойдет ли? Смысл этих вопросов я тогда не понял до конца. Только потом, перечитывая «Люди, годы, жизнь», - Ильи Григорьевича уже не было на свете, - я уяснил, что его беспокоило, потому что открыл для себя важную особенность этой книги: чем больше знаешь, узнаешь, тем больше извлекаешь из нее информации. Многое спрятано в придаточных предложениях, в намеках, в недомолвках.

Но особенно удивили нас другие его вопросы, напечатают ли эту главу, проходима ли другая, можно ли пробить третью? Мы были поражены, мы не сомневались, что в этом он разбирается года лучше, чем мы. Конечно, цензура будет на него наседать, поживы для нее в его воспоминаниях хоть отбавляй, но он опытный, закаленный боец, возможности у него большие, с ним не могут не считаться - ведь он Эренбург, так что лишнего он им не отдаст, отобьется. Но, кажется, он свои возможности оценивал не так высоко, как мы.

А может быть, за поразившими нас вопросами был еще один, не угаданный нами смысл. Он хотел убедиться, современна ли написанная им книга, задевает ли он больные проблемы нашей истории и нашего сегодняшнего бытия? Если ней много крамольного, труднопроходимого, если его ожидают нелегкие бои с редакторами и цензорами, значит, он написал нужную современникам, сражающуюся со сталинистской идеологией вещь.

Эта мысль пришла мне в голову после одного нашего визита к Эренбургу, о котором вспоминает Сарнов:

«Мы (Л.И. Лазарев и я) приехали к нему, чтобы уговорить выступить в газете со статьей. Надо было ответить на какую-то особенно наглую атаку какого-то влиятельного сталиниста. А напечатать ответ было крайне трудно, поскольку чуть ли не ежедневно меняющаяся политическая атмосфера в тот раз благоприятствовала «наследникам Сталина».

Нам представлялось чрезвычайно важным, чтобы отповедь сталинисту дал именно Эренбург: статью, подписанную любым другим именем, наше начальство могло положить «под сукно». А Эренбурга все-таки трудно было не напечатать.

Эренбург выслушал нас. Долго молчал, как видно, перебарывал себя.

- Не трогайте меня сейчас, - наконец медленно заговорил он. - Я ведь не отсиживаюсь в тылу. Я печатаю мемуары.

Мы не стали ни спорить с ним, ни уговаривать его. Не потому, что настаивать на своем было бы по меньшей мере не корректно, даже жестоко, а потому, что сразу поняли: он прав».

Вот тогда я и подумал, что когда он задавал нам вопросы - «проходимо», «непроходимо» - он имел в виду и это: на передовой он или отсиживается в тылу, боец он, участвующий в наступлении, или пенсионер, погруженный в ностальгические воспоминания о юности. Вот что его беспокоило…

Разговоры о рукописи и в связи с рукописью - к ней много раз возвращались и Эренбург, и мы - были долгими, часто уходящими далеко в сторону.

В предисловии к недавнему изданию мемуаров Эренбурга, первому изданию, в котором восстановлены все купюры, все места, изуродованные цензурой (жаль, что они не набраны для наглядности, как в воспоминаниях Г. К Жукова, другим шрифтом), Бенедикт Сарнов передает некоторые из этих разговоров. Чтобы не повторяться, я процитирую его, а потом, так как он рассказывает лишь то, что связано с проблематикой его статьи, дополню его рассказ.

«Помню, - пишет Сарнов,- особенно поразило нас, когда он однажды спросил:

- А как, по-вашему, главу о Бухарине напечатают?

Л.И. Лазарев ответил в том смысле, что решить этот вопрос может только Хрущев.

- А что? Хрущев, по-моему, должен неплохо относиться к Бухарину, - предположил я.

- Вы думаете? - быстро повернулся ко мне Эренбург.

Я промямлил что-то в положительном смысле, хотя уже не так уверенно.

- Ну, мне он это просто говорил,- сказал Илья Григорьевич.

Естественно, у нас создалось впечатление, что для него не составит труда как-нибудь при случае выяснить этот вопрос (как и любой другой) непосредственно с самим Хрущевым.

Но почему же тогда он интересуется мнением на этот счет таких, мягко говоря, не слишком влиятельных особ, как мы?

Загадка эта вскоре разъяснилась. Прочитав нам как-то письмо читателя, начинавшееся словами: «Неужели вы не можете сказать Н. С. Хрущеву…», Эренбург раздраженно проворчал:

- Они там думают, что я с Хрущевым чуть ли не каждый день чай пью.

И вот тут-то и завязался тот разговор, ради которого я счел возможным удариться в эти воспоминания.

Кто-то из нас спросил:

- Илья Григорьевич! А вы, когда писали главу о Бухарине, рассчитывали напечатать ее?

- Во всяком случае, я писал ее для печати,- ответил он. - В первой книге которую я сейчас закончил, есть только одна глава, которая пойдет в архив. Это - глава о Троцком. Я сам не хочу ее печатать.

В ответ на наш немой вопрос он пояснил:

- Я встретился с ним в Вене, в 1909 году. Он очень мне не понравился.

- Чем?

- Всем… Авторитарностью, отношением к искусству… Может быть, даже из-за этой встречи я решил тогда отойти от партийной работы… Я не хочу сейчас печатать эту главу, потому что мое отрицательное отношение к Троцкому сегодня может быть ложно истолковано… А все остальное хочу напечатать… Вот вторая книга, над которой я сейчас работаю… С ней будет сложнее. Из нее дай бог чтобы мне удалось напечатать две трети. А треть пойдет в архив…

Он помолчал, пожевал губами и продолжал, обращаясь, кажется, уже не к нам:

- С третьей книгой будет еще сложнее. Из нее только треть будет напечатана. А две трети пойдут в архив… Ну, а что касается четвертой и пятой книг, то они, я думаю, целиком пойдут в архив…»

А теперь дополню воспоминания Сарнова. Разговор о Бухарине имел еще одно ответвление. Зашла речь о политических процессах 30-х годов. Я спросил, почему подсудимые так вели себя на суде, почему они давали такие чудовищные показания, ведь эти кровавые спектакли шли почти без сбоев, не заменяли ли их статистами (тогда об этом много было разговоров)?

- Не знаю,- ответил Илья Григорьевич.- Здесь много страшных тайн. Может быть, когда-нибудь они откроются. Все ли только? - он помолчал и стал рассказывать. - Вскоре после того, как я приехал из Испании, состоялся процесс так называемого «право-троцкистского блока». Мне прислали билет в Колонный зал, где происходил процесс, и дали понять, что уклониться нельзя. Лучше всех, ближе всех я знал Бухарина - мы были в юности друзьями. Мне кажется, что на процессе это был он, Николай Иванович, но он был на себя не похож. Это был его голос, а говорил он не своими, чужими словами. То, что он говорил, и даже, как он говорил, было для него немыслимо. А как этого добились, не знаю…

Эренбург считал, что нормальная логика бессильна что-нибудь объяснить в этом кровавом кошмаре. Он вспомнил историю реабилитации Мейерхольда. Следователь, который пришел к нему по этому делу, был молодой человек, из военных юристов, от литературы и искусства он был очень далек.

- Он сказал, что в деле Мейерхольда фигурирую я, Пастернак и Олеша. Спросил, что я знаю о Пастернаке и Олеше? Я ответил, что они живы-здоровы и никогда не «привлекались». Вы знаете, он мне не поверил. Я позвал Лену (Л. Зонина - переводчица с французского и литературовед, моя приятельница с университетской поры, работала тогда у Эренбурга секретарем; она мне тоже как-то рассказывала об этой беседе Ильи Григорьевича со следователем.- Л. Л.), говорю ей: «Покажите ему справочник Союза писателей. Он, кажется, мне не верит что Пастернак и Олеша живы и их можно повидать хоть сегодня. Пусть запишет адреса и телефоны». Этот молодой человек, поняв, что Мейерхольд был режиссером, был потрясен. Это перевернуло его жизнь. Он стал собирать у писателей, режиссеров, актеров отзывы о Мейерхольде, чтобы добиться его реабилитации не только как гражданина, но и как художника. Убеждал, настаивал, стыдил робеющих. Собрал толщенную папку и отнес в ЦК После этого его убрали из прокуратуры. Такая судьба...

Рассказ о читателях, которые считают, что он, Эренбург, с Хрущевым чуть ли не каждый день пьет чай, имел длинное продолжение.

- Если бы мне пришлось беседовать с Хрущевым, если бы возникла вдруг такая возможность, я бы не стал говорить о делах литературы, - заметил Эренбург.

Нам это показалось странным. Мы считали, что это очень важная тема, и были уверены, что она больше всего волнует Эренбурга, ближе всего ему. И стали допытываться.

- Почему, Илья Григорьевич?

- Потому что это бессмысленно, - он произнес это тем тоном, которым малым детям растолковывают вещи абсолютно ясные, настолько ясные, что объяснять их трудно - Потому что Хрущев в этом ничего не понимает. Полагается на своих помощников и советчиков - тупых, реакционных. Информация идет от Софронова и Грибачева. Знает только одно - стучать кулаком по столу. Я бы говорил с ним о вещах, которые он как политик в состоянии понять. О национальной проблеме. Не только о еврейской, но и о еврейской тоже. Здесь столько наломано дров, что долго и дорого придется расплачиваться. Не реабилитированы высланные Сталиным народы, даже те, что возвращены в родные места. Пока не поздно, надо принимать меры. А потом я хотел бы с Хрущевым поговорить о нашей дипломатической службе. Она никуда не годится. Они приучены доносить в Москву не то, что происходит на самом деле, а то, что хотели бы услышать в Москве. Это постоянный источник тяжелых ошибок, неверных решений в международной политике. А о литературе я бы не стал с ним разговаривать. Безнадежное дело…

Однако, когда на художественной выставке в Манеже в 1962 году Хрущев стал поносить картины Фалька, Эренбург все-таки вступил с ним в спор, наверняка понимал, что это бессмысленно, но промолчать не мог.

Нам не хотелось соглашаться с Эренбургом, нам казалось, что шанс все-таки есть и, если представится случай, стоит все-таки попытаться.

- А может быть, можно достучаться? Ведь у него есть здравый смысл.

- Нет, нельзя,- отрезал Илья Григорьевич.- У меня есть опыт. Он принимал меня с Корнейчуком по делам Совета Мира. Было это вскоре после скандала с Зощенко - тогда на встрече с английскими студентами. Когда кончили обсуждать дела, я заговорил об этой истории. Кому, сказал, пришла в голову идиотская мысль вытолкнуть Зощенко на встречу с этими мальчишками и девчонками. Это же провокация. Что он мог ответить на вопрос: признаете вы себя подонком или нет? Даже Корнейчук (надо было слышать, с какой интонацией он это произнес - Л.Л.) и тот поддержал меня. Но у нашего премьера все можно прочесть на лице: не доверял, думал обведут интеллигенты вокруг пальца. Вижу, что уже имеет информацию и составил мнение. И стоит на этом. Я пытался спорить, доказывать. Непробиваем. На этой неприятной ноте стали мы прощаться. Видимо, он не хотел, чтобы мы ушли с таким впечатлением, был тогда заинтересован в хорошем отношении интеллигенции. Удержал нас. И вдруг стал рассказывать, как страшно было в последний год жизни Сталина, когда раскручивалась антисемитская кампания вокруг дела «убийц в белых халатах». На одном из последних заседаний Политбюро, на котором присутствовал Сталин, Сталин, заговорив о евреях, сказал: «Я удивляюсь, что до сих пор нет эксцессов на предприятиях». Это был призыв организовывать погромы. Мы тогда не могли не то что друг с другом, с женой в постели откровенно разговаривать. Но все, не сговариваясь, даже Берия, сделали вид, что такого разговора не было. Это было ужасно, куда он толкает страну»…

К Хрущеву Эренбург, по-моему, относился хорошо, считал его великой слугой разоблачение на XX съезде сталинских преступлений, освобождение из лагерей и тюрем и реабилитацию невинных, хорошо относился, но не без иронии. Впрочем, тут для него, кажется, вообще «священных коров» не было, с удовольствием он повторял шутку, услышанную от Евгения Шварца: «А вы, друзья как ни садитесь, только нас не сажайте». Я не помню, чтобы сам он шутил, редко смеялся, но почти всегда был ироничен. Многое из того, что он рассказывал, было окрашено иронией.

- Когда я приехал в Москву незадолго до Первого съезда писателей, меня как-то пригласили к Горькому на встречу писателей с руководителями партии и государства. Были почти все, кроме Сталина. Это была не первая такая встреча - все друг друга знали. Новым человеком был я, меня представляли начальству. В Москву как раз дошла моя книга, вышедшая за границей, - «Бурные приключения Лазика Ройтшванеца». Все отпускали мне комплименты: какая смешная, остроумная книга. И, как сговорившись, добавляли: не кажется ли вам, что ее могут использовать антисемиты? А Каганович сказал: «Ваша книга может быть воспринята как выражение еврейского буржуазного национализма». Он уже тогда был готов...

Предыдущая главаГлава 23 из 32Следующая глава