Вот смешной эпизод, в котором наглядно обнаруживает себя причудливая атмосфера тех дней - кружащая головы свобода и еще не отпускающий страх. Пошли большой компанией обедать. Возвратившегося из Караганды в Москву Наума Коржавина, которого тюрьма и ссылка не очень-то набили не выкладывать во всеуслышание все, что у него на уме, по дороге в ресторан предупреждаем, чтобы на политические темы он там не высказывался. Он обижается: «Что я, ребенок?» В разговоре за столом задеваются тридцатые годы, деятели того времени. Самый молодой из нас, Рассадин, спрашивает: «Ну, а Киров?..» Понимая, что сейчас с разъяснениями выступит Коржавин, кто-то пытается его остановить. Коржавин обиженно гудит: «Что ты меня толкаешь… Я ничего такого не хотел сказать… В этой банде Киров был еще приличным человеком…» Все хохочут. Да, границы свободы были зыбки… Сдали в набор стихи Коржавина - это должна была быть его первая публикация в центральной печати, очень важная для него, существовавшего в Москве еще на птичьих правах. Стихи не крамольные, но все-таки что-то в них царапало воспитанное на гладкости восприятие, как-то они выделялись, слишком обращали на себя внимание, и это становилось препятствием на их пути к газетной странице. Так было не только с Коржавиным. С трудом проходили и первые стихи Андрея Вознесенского - его поэтическая манера дистиллированному вкусу казалась вызывающей, «отрыжкой формализма». Многое приходилось пробивать на полосу в нелегких боях. В таких ситуациях, требовавших и упорства и дипломатии, Михмат большей частью был на нашей стороне…
Но со стихами Коржавина произошла досадная осечка. Как-то, когда Наум (мы звали его Эма) был у нас, наверх поднялся Михмат. Чтобы подтолкнуть публикацию, заручиться активной поддержкой Михмата, Коржавина попросили почитать стихи - не те, что предназначались для газеты, а поострее. Но все-таки не самые острые, не наводящие на мысль, что на Лубянке уже мышей не ловят. Михмату стихи понравились. Но этого разгоряченным поклонникам Коржавина показалось мало, они посчитали, что Михмат недостаточно зарядился энтузиазмом, и начали заказывать Науму стихи по тем временам пугающе непроходимые. В общем, разгулялись вовсю. Чувствую, что перебор, что добром это не кончится, пытаюсь остановить: мол, пора закругляться, всего не перечитаешь. Но куда там, вошли в раж, не удержать, отмахиваются. Наум с неохотой, но все-таки читает крамольные стихи - очень уж напирали. И Михмат скис - не вдохновили его, а напугали. Эти совершенно непечатные стихи в его сознании наложились на предназначавшиеся для печати. Под разными предлогами он стихи Коржавина откладывал. Они прошли, когда он на несколько дней уехал в командировку. Справедливости ради хочу сказать: мы были смелее, наверное, потому, что по молодости лет не успели так, как он, набраться страху, нас меньше сковывал этот тяжкий опыт.
Его опасения по поводу стихов Коржавина оказались не такими беспочвенными и надуманными, как нам представлялось. Одно из двух напечатанных стихотворений - «Церковь Покрова на Нерли» - вызвало совершенно неожиданный для нас скандал. «Комсомольская правда» под рубрикой «Из последней почты» выступила на следующий день с оглобельной редакционной репликой «Поэтический благовест». Эту реплику стоит воспроизвести целиком - она невелика, но весьма выразительно представляет идеологические нравы той поры (в ней цитируются две из пяти строф стихотворения Коржавина, так что читатели могут составить представление и о нем). Вот что напечатала «Комсомольская правда»:
«По какой ты скроена мерке,
Чем твой облик манит вдали?
Чем ты светишься вечно, церковь
Покрова на реке Нерли?
Эти удивительно глубокие и злободневные вопросы не на шутку взволновали поэта Н. Коржавина. Он немедленно направился во Владимир и, стоя на круче, долго наблюдал за упомянутой церковью. Результаты наблюдения очень обнадеживающие. Поэт без труда установил, что церковь «невысокая, небольшая», что иногда набегает на нее «красноватый закатный пламень». И вот тогда совершается чудо: молельный дом сам начинает излучать божественный свет и ронять в души всех и на веки вечные «ощущение высоты» (неземной, разумеется). Одним словом, Исайя, ликуй!
Вполне правомерен и вывод, к которому приходит автор:
Так в округе твой очерк точен,
Так ты здесь для всего нужна,
Будто создана ты не зодчим,
А самой землей рождена.
Прочтешь эти строки, и сразу видишь перед собой коленопреклоненного поэта, страстно шепчущего не стихи, а молитвы. Ну что ж, блажен, то верует…
Одно непонятно. Почему эти семинарские вирши опубликованы вчера в «Литературной газете» и почему над ними стоит такая малоподходящая рубрика «Новые стихи»?»
Я не сомневаюсь, что в другое время никто в «Комсомолке» не обратил бы внимания на это стихотворение. Но оно появилось во время очередной кампании антирелигиозной пропаганды, как же упустить такой случай отличиться! В «Комсомолке», конечно, понятия не имели, что это за церковь,- в реплике она даже перенесена во Владимир. Кто считается с фактами, когда раскочегаривают кампанию. Главное, чтобы в жилу, все остальное никакой роли не играет.
Я написал короткую - полстранички - ответную реплику «Комсомолке», ударное ядро которой составляла цитата из академической, вышедшей еще до «оттепели», в 1953 году, «Истории русскою искусства», свидетельствующая о том, что воспетая поэтом церковь заслуживает восхищения даже самых отъявленных атеистов: «...Архитектурный образ храма, посвященного Покрову богоматери, полон глубокой одухотворенности. Стремление ввысь определяет весь его замысел. Зодчие как бы ставят себе целью преодолеть материальность и тяжесть камня; свет и тень играют на фасадах, дробя и оживляя их поверхность; здание в целом кажется излучающим свет и тепло и пронизанным радостным, жизнеутверждающим чувством… Церковь Покрова, отражающаяся в тихих водах Старицы, представляет собой один из прекраснейших памятников древнерусского зодчества».

Но Смирнова и Кузнецова в Москве нет - возвратятся через два-три дня, а без них вряд ли удастся решить судьбу реплики. Однако острый разговор об этом происшествии возник сразу же на летучке: ошибка ли публикация стихотворения Коржавина или нет, отвечать ли «Комсомолке» или промолчать? Мнения разделились. Завершая летучку, заместитель главного редактора Косолапов сказал, что ошибочно не само по себе стихотворение Коржавина, оно вполне уместно в сборнике, ошибка в его публикации в массовой общественно-политической газете в то время, когда в стране проводится важная идеологическая кампания, за это редакция получила серьезное замечание от руководства Союза писателей.
И все-таки через пару дней, когда возвратились Смирнов и Кузнецов, я отправился к начальству с ответной репликой «Комсомолке». После летучки и звонка из Союза не очень-то рассчитывал на успех, но для очистки совести - все, что мог, сделал - пошел. Обидно было за Коржавина, получившего за первую же публикацию, которая должна была открыть ему двери в литературную печать, совершенно незаслуженную зуботычину. И не помешает ли реплика «Комсомолки» печатанию его стихов в других местах? Я отдавал себе отчет, что расклад сил, к сожалению, не в нашу пользу. Косолапов уже высказался на летучке - он против. Кузнецов ничего дурного о стихах Коржавина не говорил, не возражал против их публикации, но явно ее заматывал, мы это сделали фактически за его спиной, обошли его. Этого вполне достаточно, чтобы обозлиться на нас: не хотели прислушаться ко мне, вот и поделом вам. Да и вообще, может быть, он считает, это на пользу, когда нас таким образом учат. Надежда была лишь на Смирнова, только он, если посчитает, что ответить «Комсомолке» надо, что такое ни при каких обстоятельствах нельзя съедать, может убедить своих замов или нажать на них. Увы, эта надежда не оправдалась, да и вообще, как выяснилось, мои предварительные расчеты никуда не годились. Эсэс без долгих раздумий идею ответной реплики зарубил, присоединился к Косолапову. А вот Михмат очень горячо настаивал на том, что «Комсомолке» следует врезать, чтобы неповадно было подличать, не себя мы в этом случае защищаем - литературу. В общем, Михмат оказался на высоте, напрасно я в нем сомневался, нехорошо это было с моей стороны…
Новым ответственным секретарем был назначен Артур Сергеевич Тертерян. Он не из пришлых, свой, до этого заведовал отделом зарубежной литературы и искусства. По сравнению с предыдущим ответственным секретарем Петром Карелиным, убывшим из газеты вслед за своим патроном Кочетовым… Впрочем, какое здесь может быть сравнение - Тертерян умный и интеллигентный, с широким кругозором человек, очень опытный газетчик. Он хорошо знал редакционный коллектив, кто что может, кто чего стоит, а это очень важно для ответственного секретаря. Безошибочно различал, хорош или плох материал, что обычно ставило в тупик его предшественника. Но сам писал редко и, как мне кажется, не по собственному желанию, а обычно тогда, когда полагалось «отписаться» за командировку, или что-то в этом роде - все это было грамотно, но бесцветно. Мне рассказывали, что Тер - так его звали в редакции - начинал очень хорошо, интересными и яркими статьями, но потом замолчал, перестал писать. Это один из грустных вариантов судьбы журналистов поколения, травмированного леденящим страхом тридцать седьмого года. На самых бурных планерках и летучках Тер никогда не терял самообладания, не повышал голоса, - как бы ни кипели страсти, он был само спокойствие. Его оружием была ирония, однако своими шуточками и насмешливыми репликами он почти никогда не задевал больно, не обижал. Помню два забавных, очень характерных разговора с ним.
Как-то - было это в кочетовские времена - он неожиданно спросил у меня, хорошо ли я знаю одну сотрудницу, работавшую не в нашем отделе.
- Да, еще с университетской поры,- отвечаю ему, недоумевая, почему он этим интересуется.
- Она прекрасная журналистка.
- Замечательная, - подхватываю я. - У нее такая хватка, что никто в редакции не может с ней тягаться. А кто еще отдает газете так много сил и времени!
- Да-да, - соглашается Тер и ошарашивает меня неожиданным вопросом. - А почему она не замужем?
Я пожимаю плечами, показывая, что вопрос этот бестактен, и обсуждать его я не намерен. Но Тер на это не реагирует и тем же безмятежным тоном задает мне следующий не менее бестактный вопрос:
- А нельзя ее выдать замуж?
- Это ее дело. Захочет - выйдет,- отвечаю я уже с раздражением.
Тер то ли не замечает, то ли делает вид, что не замечает, что разговор этот мне неприятен.
- Вы не правы, - продолжает Тер. - Друзья должны позаботиться о ее судьбе. Она слишком много сил отдает работе. И не всем в редакции это по душе. Я имею в виду начальство. А если бы она половину своей энергии отдавала мужу, семье, остального для газеты было бы сверхдостаточно. И начальство могло бы ее терпеть. Надо ее выдать замуж. Занялись бы этим. А то, боюсь, ее выживут из газеты…
Весь этот разговор Тер проводит, явно потешаясь над моей недогадливостью, над тем, что я вполне серьезно воспринимаю его наводящие вопросы, хотя он просто хочет предупредить меня об опасности. Кстати, он ее не преувеличил: через некоторое время мою университетскую приятельницу из «Литературки» выставили, она ушла в другую газету, в которой по сю пору одна из самых ярких звезд… И самое огорчительное: Тертерян тогда за нее не вступился, умыл руки.
Я уже не работал в газете, приехал на Цветной бульвар, потому что шла моя статья. Из нашей команды шестого этажа в «Литературке» никого не осталось, кроме Бенедикта Сарнова. Да и он стал «приходящим», перешел на положение спецкора. Мы сговорились встретиться, и он, соединив это с какими-то своими делами, явился в газету, которую, по моим впечатлениям, не слишком обременял своим присутствием. Я вычитал верстку, и мы зашли к Тертеряну, который вел номер.
- Как вы терпите этого бездельника? - пошутил я. - Если бы не я, вряд ли бы сегодня он появился в редакции. Надо же, повесил на дверях табличку с днями и часами приема.
- Но не всегда их придерживается. Так что приходится просить, чтобы в удобное для него время принял меня или Валерия Алексеевича. Иногда идет нам навстречу - исключительно из дружеских чувств. Но кто обращает внимание на такие мелочи? Меня больше беспокоит, что выступает на каждой летучке. Если он хотя бы через раз будет произносить обличительные речи, я гарантирую, что в своем кабинете он благополучно доживет до пенсии..
Постепенно Тертерян навел порядок в секретариате, прекратился лихорадивший газету постоянный аврал, меньше стало опозданий, покончено было с нелепым - «версточным» - планированием, когда в секретариате руководствовались только размером материала, затыкали «дырки» на полосе. В общем, с ответственным секретарем нам повезло. Но через какое-то время Тертерян стал замом главного, а со сменившим его в секретариате Прудковым отношения у нас не сложились.
В пополнившейся редколлегии не все было ладно. Отдел братских литератур возглавил Григорий Корабельников. Он уже в ту пору был ветераном литературы, в молодости, в начале 30-х годов, активно действовал в РАППе, избирался делегатом Первого съезда писателей, много лет проработал в тех структурах Союза писателей и органах печати, которые занимались литературами народов СССР, знал здесь всех и вся, все подводные камни. Ему и самому досталось: в тридцать седьмом году его исключили из Союза писателей. Этот горький опыт не прошел для него даром, пуганая ворона куста боится, скрытые подводные камни ему мерещились повсюду. Он дул и на холодное.
Еще больше неприятностей возникало с Евгением Сурковым, который стал шефом отдела искусства. Одаренный, образованный критик, Сурков был человеком с невыносимым характером, склонным к истерии, обуреваемым многими комплексами, к тому же не чуравшимся наушничества. Если Корабельников старался находиться на максимальном удалении от «линии фронта», честолюбивый Сурков хотел быть первым на разминированной территории, но при этом очень боялся промахнуться и метался - то рвался вдруг вперед, то неожиданно отступал назад. В течение одного дня - в зависимости от телефонного звонка, от дошедшего до него слуха - он менял свои решения на прямо противоположные, и даже не один раз. Сотрудники его отдела - работали там прекрасные критики и журналисты: Юрий Ханютин, Борис Медведев, Людмила Семенова, Вера Шитова - скрипели зубами, работа превращалась в ад.