Во время открытия памятника вдруг полил дождь и все стали накрываться чем попало, суетились, уходили, смущенно пробираясь сквозь толпу. Юстик снял свою куртку и накинул мне на голову. А Даля раскрыла зонтик и подняла его над Юстиком, хотя он и возражал. Я чуть не заплакала от обиды на дождь и на этих людей, которые его испугались. А человек, который открывал памятник, продолжал говорить.
Толпа редела и редела, и в конце концов осталось человек двадцать.
Потом заиграл оркестр, покрывало упало, и открылся памятник — гранитная плита, высотой метра в два, и на ней написаны имена тех, кто был казнен на этой площади.
И тут дождь так же неожиданно прошел, и появилось еще больше народу, чем было вначале.
После открытия памятника все тут же разошлись. Остались только мы с папой, Даля и Юстик. Человек, который открывал памятник, подошел к папе, чтобы попрощаться. Но папа его не заметил, и он его взял за локоть, крепко-крепко пожал ему руку, потом мне, потом Дале и Юстику, вздохнул громко и ушел.
В это время я думала про бабушку. Мне ведь придется ей рассказать, как все было.
Даля спросила, не видели ли мы, куда ушел Миколас. Папа и Юстик ответили, что не видели. А я промолчала, потому что заметила, как он нарочно смешался с толпой, чтобы не подходить к нам, и скрылся в соседней улице.
— Правда, все было торжественно? — сказала Даля. — Жалко, что пошел дождь. — Она оглянулась, видно, надеялась найти мужа, но, не найдя, заторопилась: — Юстик, идем. Мне надо приготовить обед.
Юстик замялся.
— Пойдем с нами, — сказала я. — Ты мне покажешь город.
В жизни не видела такого растяпу: он смотрел по очереди то на Далю, то на меня, не знал, на что решиться.
— А можно? — спросил он наконец.
— Можно, — ответила я.
— Вы не простудитесь после дождя? — спросила Даля.
Она все-таки хотела его от нас увести. Может быть, она думала, что я оказываю на него плохое влияние.
— Лично я не простужусь, — сказала я. — А вот как Юстик, не знаю.
— Мама, ведь солнце! — сказал Юстик.
В общем, она удалилась, и мы остались втроем.
Папа молча стоял в сторонке.
Я вытащила камеру из сумки и сняла памятник: в окошке кинокамеры он был маленький и более красивый, чем на самом деле. Когда я закончила съемку, папа молча повернулся и пошел в боковую улицу, на углу которой был кинотеатр. Я кивнула Юстику, и мы пошли следом за ним.
— Ты вчера ничего не слыхал? — тихо спросила я.
— Когда? — Юстик сделал круглые глаза.
Он все время чему-то удивлялся. Можно было подумать, что он только вчера прилетел с другой планеты.
— Ночью, — ответила я.
— Ничего, — прошептал он. — Я спал.
Ну и тип! Ничего себе спит! А может быть, он притворяется так же, как его родители, не хочет об этом говорить.
— Наши всю ночь проговорили, — сказала я. — Вернее, говорил папа, а твои помалкивали.
Я ждала, что он на это ответит. Но он ничего не ответил. Вдруг почему-то вспомнился дождь, который только что шел, и люди, убегающие от него, и я со злостью спросила:
— А почему они всё помалкивают?
— Не знаю, — неопределенно сказал Юстик.
— Хотят и помалкивают, так, что ли? — возмутилась я. — А до остальных им и дела нет?
Он ничего не успел мне ответить, потому что папа остановился и попросил у меня камеру. Обычно он никогда у меня ее не отбирал — я ведь тоже собиралась стать оператором, — а тут он взял камеру на руку и стал снимать дом. Обыкновенный дом, каких здесь было много. Ничего сложного в этой съемке не было, но он так долго снимал его, что можно было подумать, что он решил разрядить на него всю пленку.
Наконец папа кончил строчить и сказал:
— Здесь мы жили до войны. Четыре крайних окна слева в первом этаже. Когда я уходил из дому, то если отец в это время бывал дома, он всегда стоял у самого левого окна. Смотрел мне вслед. Правда, это бывало не так уж часто, поэтому я и запомнил.
Он здорово сбил мне настроение своим рассказом. Я видела, что папа никак не может оторвать глаз от самого левого окна, в котором всегда стоял дедушка. Какой он был?.. Вот если бы сейчас отодвинулась занавеска и в окне появился он сам. На одну секунду, не для всех, а для меня одной.
— Теперь погуляйте вдвоем, — сказал папа, — а я на вокзал за билетами.
Тут я вспомнила про Юстика. Он отошел в сторону, чтобы не мешать нам с папой. Я подбежала к нему и засмеялась. У меня так бывает: только-только мне грустно, а потом сразу весело. И я оглянулась еще раз на самое левое окно и помахала ему рукой.
— Кому это ты? — не понял Юстик.
— Одному человеку, — сказала я и снова улыбнулась. — Ну, куда мы пойдем?
— В парк, — ответил Юстик, — если хочешь. Там хорошо.
Когда мы пришли в парк, я сразу догадалась, почему он привел меня именно сюда: в этом парке не было ни единого человека. Это был просто самый необитаемый парк.
— Ищете одиночества? — спросила я.
Юстик смутился и стал мне доказывать, что это самое красивое место их города, что здесь водятся белки, которые не боятся людей.
— Таня, а ты должна сегодня обязательно уехать?
— Нет, — ответила я, — могу остаться с тобой.
Он опять смутился и окончательно замолчал. Я тоже молчала. На этот счет я тренированная. Некоторые люди от молчания испытывают неловкость и поэтому говорят что попало, а я, наоборот, нисколько не смущаюсь. По молчанию я кого хочешь перемолчу.
Мы шли по парку, удаляясь все дальше и дальше. Сначала Юстик загребал ногами листья, потом вскочил на скамейку и пробежал по ней, испуганно оглянувшись. Это был настоящий подвиг, я уверена, он это сделал первый раз в жизни. Потом он зачем-то стал обнимать деревья. То ли хотел показать, какие у него в парке толстые деревья, то ли хвастался своими длинными руками. А я все равно молчала. Но скоро он иссяк. Тогда я взяла и будто случайно дотронулась до его руки. На мальчишек это потрясающе действует.
— А можно, я буду тебе пи-са-ать? — заикаясь, спросил он.
— Мне? — переспросила я и наивно сказала. — Зачем? — Интересно было бы послушать его объяснения на этот счет.
— Как… зачем?
Бедненький Юстик, он удивился! В страхе покосился на мою руку: мол, ведь, кажется, только что ты сама коснулась моей руки. Но, увы, я уже держала руки за спиной. Листья ногами он уже сгребал, деревья руками обхватывал, по скамейке бегал — делать больше ему было нечего, и Юстик понуро шел рядом со мной.
Правда, в этот момент я подумала, что сегодня я действительно уезжаю и, может быть, очень не скоро увижу Юстика. И может быть, даже никогда. «Ни-ко-гда», — нараспев сказала я про себя, мельком взглянула на Юстика, и мне стало жаль, что я уезжаю. И еще мне показалось странным, что я знаю Юстика всего один день. Неужели его не было позавчера, педелю, месяц назад?
— Хорошо, — сказала я, — можешь мне писать.
— Спасибо, — ответил Юстик и улыбнулся. — А твои родители? Они не будут тебя ругать?
— За моих можешь не беспокоиться.
— Тогда я буду писать тебе каждый день, — сказал Юстик.
Мы почему-то остановились и посмотрели друг на друга. Я поднялась на цыпочки, и моя макушка уперлась ему в подбородок, и я глупо рассмеялась. Подняла голову кверху и стала кружиться, и деревья мелькали у меня перед глазами.
Потом мы долго гуляли, и я сняла его на пленку, чтобы продемонстрировать его бабушке, маме, и девчонкам из своего класса, и некоторым ребятам, между прочим, тоже. Пусть полюбуются, какие бывают великаны.
Когда я вспомнила про бабушку и маму, я тут же, конечно, вспомнила про папу и сказала:
— Кстати, Юстик, ты не ответил на мой вопрос. Почему твои родители избегают разговоров о прошлом?
— Мама не любит. Она говорит, что это страшно, — ответил Юстик, — и лучше об этом забыть.
— Как забыть, — меня прямо подбросило на месте от возмущения, — когда это было! Ты знаешь, например, что Грёлих до сих пор преспокойно проживает в Нюрнберге. И Хельмут, конечно, тоже. И у них совершенно не болит голова от того, что по их вине погибло столько людей. А ты говоришь — забыть. — Я представила себе этого Грёлиха, и Юстик мне уже не показался таким прекрасным. — Вот что бы ты сделал, — спросила я, — если бы перед тобой появились Грёлихи?
— Не знаю, — ответил Юстик.
— Не знаешь?! А я бы… я бы… плюнула в их толстые рожи.
— А если они худые?
Он еще смеется в такую минуту!
— Значит, в худые рожи, — сказала я. — Но ничего, не беспокойся, скоро мой папа покажет их всему миру. Он поедет в Западную Германию и снимет про них фильм. Покажет, как они сейчас там припеваючи живут. И не только Грёлихи. У него целый список заготовлен. Папа мне про одного такого рассказывал. Он был собаководом в лагере смерти в Треблинке. Он там держал собак, которых науськивал на людей. Особенно он любил «охотиться» на детей. Наметит жертву, велит ей бежать, а потом спускает собак. А теперь он развел псарню карликовых пуделей для продажи. Папа его видел на собачьей выставке в Лондоне. А в Треблинке немцы убили семьсот тысяч людей.
Я замолчала. От этого рассказа мне самой стало неуютно и страшно.
— А зачем твой отец будет снимать такой фильм? — спросил Юстик.
— Это цель его жизни, — ответила я. — А ты? Неужели тебе это безразлично? «Мама говорит — страшно, мама говорит — страшно»! — передразнила я. — А у тебя своя голова есть на плечах или нет? В твоем доме жили люди, которые погибли. Их убили Грёлихи. Они сидели на тех же стульях, на которых ты сидишь каждый день, ходили по тем же комнатам. Они страдали, боролись. И все это было в твоем доме. А ты ничего о них не знаешь. Ничего!
Юстик снова промолчал. Только мне показалось, что я его немного переубедила.
— Например, какие у Эмильки были волосы, глаза, голос? Или каким был этот священник, он ведь твой дедушка. Вероятно, смелый, хотя верил во всякую чепуху, — сказала я. — Мы так мечтали о встрече с твоим отцом… Может быть, ты поговоришь со своими родителями?
— О чем? — спросил Юстик.
— О том, чтобы они не избегали разговоров, — сказала я. — Понимаешь, в жизни моего папы это занимает особое место. Ну, в общем, ему просто это необходимо. Он хочет об этом знать все-все.
— Я не знаю, — промямлил Юстик.
— Ах, ты не знаешь! — крикнула я. — А я-то думала, что имею дело с настоящим человеком! Ну и не надо. — Повернулась, чтобы убежать, но поскользнулась на листьях и упала.
Юстик подскочил, чтобы помочь мне подняться, но я ударила его по руке и крикнула, чтобы он не смел ко мне прикасаться и что пусть лучше держится за мамину юбку, и еще я крикнула, чтобы он не писал мне никаких писем.
— Ты защищаешь своего отца, хочешь, чтобы ему было лучше, — сказал вдруг Юстик, — а я — своих.
— Неправда, я за справедливость. — Я встала, и мы снова стояли друг против друга, только теперь я его ненавидела.
Мне стало даже противно, что я только что кокетничала с ним и позволила ему дотронуться до своей руки. Искала, искала и нашла, нечего сказать! Да все наши мальчишки в тысячу, в миллион раз лучше его.
Повернулась и побежала.
Минут двадцать я бегала по этому проклятому пустынному парку и никак не могла найти выход, все аллеи приводили меня в тупик. Один раз я даже хотела кликнуть Юстика, но вовремя опомнилась и, не сходя с места, дала себе слово навсегда вычеркнуть из памяти его имя. После этого мне стало полегче, и я перелезла через железную изгородь.
Я еще не знала, что сделаю, но после разговора с Юстиком была готова на все. Твердо решила заставить их заговорить. Я была даже уверена в большем — в том, что если они разговорятся, то, может быть, удастся узнать что-нибудь о предательстве. Но самое главное было, конечно, не в этом. Папа мой очень любит своих друзей и всегда тяжело переживал, когда ему приходилось их терять. Однажды он снял странную картину. Про пьяниц. Приходил в маленькое кафе в парке «Сокольники» и снимал. Туда изо дня в день ходили одни и те же пьяницы. Иногда их оттуда уводили в милицию, иногда за ними приходили жены, а за одним все время приходила дочь, девочка лет двенадцати, и тащила чуть ли не на себе домой. Я это все видела в папином фильме. В общем, хорошенького мало. Камеру папа держал в авоське, чтобы никто не знал, что он снимает. Это называется «снимать скрытой камерой». А потом этот фильм на студии не приняли, и папин ближайший товарищ, который сначала хвалил фильм и говорил, что это необходимо показывать всем, вдруг взял и проголосовал против. Из-за осторожности. Папа потом неделю не спал. Нет, не из-за фильма, а из-за своего бывшего друга. А Бачулиса он тоже считал другом и гордился им. Всю дорогу хвастал, какой он был храбрый и какой он был добрый. А тут оказалось наоборот.
Когда я подбежала к дому, я уже все придумала. Решила пробраться на чердак, который они так усиленно охраняли, и посмотреть, что там делается. А в поезде на обратном пути рассказать об этом папе, — все-таки что-то. Поэтому я не пошла в дверь, а заглянула сначала в окно. В комнате сидел в одиночестве Бачулис. Вот досада. А на столе все было готово к торжественному обеду. Я присела на корточки, чтобы обдумать, как мне незаметно пробраться на чердак. Надо было торопиться, а то вот-вот соберутся все и тогда мне ничего не удастся сделать.
Снова выглянула. Он сидел на прежнем месте и в прежней позе. Совершенно ясно, что он о чем-то думал.
— Дядя Миколас, — нарочно громко сказала я, — можно, я влезу в окно?
Бачулис вздрогнул от неожиданности, потом сказал:
— Влезай.
Я влезла, положила камеру на пол около дивана.
— Дядя Миколас, а вы не знаете, где папа?
Он снова вздрогнул — вероятно, уже забыл о том, что я в комнате, — ответил, что не знает. Тогда я спросила его, когда он приедет к нам в Москву, и был ли он в этом году на море, и купался ли, а то ведь говорят, что в Балтийском море очень холодная вода. Правду ли говорят, что когда люди чихают, то у них прочищаются легкие? И как это они прочищаются?
Наконец Бачулис не выдержал и вышел в соседнюю комнату, а я, не теряя ни минуты, осторожно стала подниматься по лестнице на чердак. Даля возилась на кухне, шумно перекладывая кастрюли. Она услышала мои шаги и крикнула: «Миколас, это ты?», — я не ответила, и поняла, что она сейчас выйдет в прихожую, и торопливо шмыгнула в чердачную дверь.
Теперь я спокойно могла оглядеться. Я оказалась в маленькой прихожей. Из нее я попала в комнатку. Передо мной стоял… Юстик. Сначала я слегка струсила, потому что увидела какого-то человека, но не узнала его. А потом, когда узнала, чуть не заплакала от злости.
— Ах, ты уже здесь! — крикнула я.
— Тише, — попросил Юстик, — а то мама услышит.
— Трус, — сказала я, но мне этого показалось мало, и я добавила: — Жалкий трус! — И повернулась, чтобы уйти.
— Таня, не уходи, — сказал Юстик. — Я решил… тебе помочь.
— Ты поговоришь с ними? — обрадовалась я.
Юстик отрицательно покачал головой.
— Нет… Я придумал другое. — Юстик вытащил из-под диванчика старенький, потрепанный чемодан, открыл его и достал оттуда какое-то платье. — Это Эмилькино.
Платье было тоже старое — столько лет пролежало, — кое-где на нем были маленькие дырочки, аккуратно заштопанные.
— Ну и что?
— Ты его наденешь, — сказал Юстик, — и выйдешь к обеду… Все увидят… И твой папа, и мой… Мне кажется, после этого они разговорятся…
— Просто сногсшибательно! — закричала я и от радости чмокнула его в щеку.
Никогда бы не подумала, что он такой умный. Просто золото, а не парень!
Юстик схватился за щеку, точно я его обожгла, и спросил:
— Это ты серьезно?
— Конечно, — прошептала я.
— На всю жизнь?
Я промолчала, не знала, что ответить. Мне ведь никто таких вопросов раньше не задавал. А он вытащил из кармана какую-то бумажку и прочел: «Я помню тот вечер, он в сердце отмечен, он первую радость мне в жизни принес. Имя твое мне запомнилось, Таня, нежная россыпь твоих волос». Я никогда не видела, чтобы человек так волновался, как сейчас Юстик, он даже не побледнел, а побелел. И я испугалась, что он вот-вот упадет и умрет от инфаркта.
Юстик скомкал бумажку и стоял с низко опущенной головой. А мне хотелось ему сказать что-нибудь необыкновенное-необыкновенное, чтобы нам эти минуты запомнились на всю жизнь, до самой глубокой старости. Мне кажется, что именно такие минуты все и запоминают, но слова куда-то исчезли.
— Мне никто никогда не писал таких хороших стихов, — сказала я наконец. — И вообще мне никто еще не писал стихов.
— Дальше я не успел сочинить, — проговорил Юстик, все не поднимая головы.
— По-моему, это настоящая интимная лирика, — сказала я каким-то чужим голосом. — Когда напишешь до конца, пришли в Москву. Я их прочту бабушке… («Почему бабушке? — подумала я. — Глупо. При чем тут бабушка, когда такое творится, что голова кругом!») Нет, — сказала я, — бабушке я не буду их читать. Она может их неправильно истолковать.
— Тебе будет как раз Эмилькино платье, — сказал Юстик.
— Правда. — Я приложила платье к себе. — Она была такого же роста, как я. — Мне почему-то стало жутковато, но я не хотела признаваться в этом Юстику.
— А ты не боишься? — вдруг спросил Юстик.
— Нет, — прошептала я. От страха я потеряла голос, но отступать было не в моих правилах. Бороться так бороться, до победного конца. — Ты пойдешь вниз один, а когда все сядут за стол, выйдешь за чем-нибудь в прихожую и свистнешь. И тогда появлюсь я. Представляешь? Вы все сидите за столом — и вдруг вхожу я, как Эмилька. По лестнице я спущусь потихоньку, чтобы не было слышно, остановлюсь в дверях, посмотрю на твоего отца и скажу: «Лаба дена…» Нет, лучше я ничего не буду говорить, это мне будет трудно. Просто остановлюсь. Как тебе мой план?
— Не знаю, — сказал Юстик.
— Зато я знаю, — ответила я. — После этого они разговорятся как миленькие.
Мы постояли, помолчали, как перед большой дорогой. И дорога нам предстояла действительно большая и нелегкая. Я вдруг сразу поняла, что пришел конец словам и начались действия, поступки, за которые надо отвечать.
— Ну иди, — сказала я.
Юстик посмотрел на меня так, как, вероятно, смотрел Миколас на Эмильку, когда оставлял ее одну на чердаке, и ушел.
Внизу послышались голоса, и я вздрогнула, точно чего-то боялась.
Дверь на чердак Юстик прикрыл неплотно, поэтому, когда разговаривали в прихожей, как сейчас папа с Далей, все было слышно. Когда же они прошли в комнату, их голоса стали глуше и отдельных слов разобрать было нельзя. Пора было собираться. Я быстро разделась и натянула Эмилькино платье. Юстик оказался прав, оно было мне впору, может быть, чуть тесновато. Конечно, Эмильку ведь не так кормили, как меня. Хотя платье было шерстяное, теплое, у меня зуб на зуб не попадал. Трясло.
Вот здесь, в этой комнате, в этом же платье, на этом месте, когда-то стояла живая, настоящая Эмилька.
Я только теперь впервые огляделась по сторонам и поняла, что эту комнату держат в порядке. Тут было аккуратно прибрано. Платье, которое было на мне, чья-то рука старательно заштопала. И штопка была свежая. Значит, это все делали Бачулис и Даля? Говорить об этом не хотят, а все бережно сохраняли.
Эмилька ходила по комнатке, еле касаясь пола, чтобы внизу не услышали ее шагов. И я так же, еле касаясь пола, прошла к ее старенькому диванчику и опустилась на него.
Юстик куда-то пропал. Может быть, испугался? Решила подождать еще немного и идти без его сигнала.
Я опустила руки в кармашки платья, и вдруг у меня сердце остановилось от волнения. Моя левая рука нащупала аккуратно сложенную бумажку. Я ее вытащила, развернула. Что-то на ней было написано. От волнения я не сразу смогла разобрать почерк. «Я помню тот вечер, он в сердце отмечен…» — читала я и поняла наконец, что это были стихи Юстика, который незаметно подсунул их в карман платья.
И тут я услышала легкий посвист. Наконец-то! Сигнал Юстика сразу меня преобразил. Теперь я была не Таня Телешова, которая только вчера приехала из Москвы, я теперь была негаснущим огоньком прошлых лет, который всегда горел в сердце моего отца и который я должна была разжечь в этом холодном доме. А эти минуты, пока я была в платье Эмильки, пока я забыла, кто я на самом деле, навсегда сохранятся в моей памяти.
Я спрятала записку в карман и вышла на лестницу. Ноги от страха перестали слушаться. Они сами по себе зацепились за первую ступеньку, и я покатилась со страшным грохотом по лестнице.
В комнате всполошились и выскочили в прихожую. Первым около меня оказался Юстик. Он помог мне встать, но план мой, рассчитанный на внезапное появление, окончательно погиб.
— Что случилось? — спросила Даля.
— Ничего, — соврала я. — Зацепилась и упала.
В дверях появились папа и Бачулис, и я увидела их глаза. Нетрудно было догадаться, что они оба узнали Эмилькино платье. Папины добрые, чуть выпуклые глаза стали маленькими и жесткими и, оглядев меня с ног до головы, вдруг расширились. И может быть, перед ним уже стояла не я, а сама Эмилька. Папа отвернулся, взглянул на растерянного Бачулиса и скрылся в комнате. Он не мог на меня больше смотреть, он должен был прийти в себя. Только Даля ничего не поняла, она решила, что я пришла с улицы, и начала торопить всех к столу, а меня втолкнула в ванную комнату мыть руки. Когда я выходила из ванной, то подумала, не лучше ли взбежать снова на чердак и снять Эмилькино платье. Так я думала про себя, а ноги сами собой уже ввели меня в комнату.
Они ждали меня стоя. Они уже поговорили про это и теперь ждали меня, чтобы отругать, иначе бы они не ждали меня стоя.
— Кто тебе разрешил его надеть? — строго спросил папа.
Здорово получилось! Я старалась для него, уговаривала Юстика, а он первый налетел на меня. Я посмотрела на Юстика, страха во мне уже не было. Там, наверху, на чердаке, я волновалась, потому что прикасалась к прошлому, потому что я вдруг представила себя Эмилькой. А тут страх прошел, и теперь меня интересовал только Юстик: неужели он промолчит, струсит? Но вот Юстик поднял глаза, и я увидела в них то, что раньше не замечала: они были отчаянные. Когда у человека такие глаза, он все, что хочешь, сделает. Он еще не произнес ни слова, но я уже знала, что он скажет.
— Это я ей разрешил, — сказал Юстик.
Хорошо, что я в нем не ошиблась. Только бы дальше все пошло гладко. Но дальше гладко не пошло.
— Ты? — удивилась Даля. — Зачем?
— Я тебе потом объясню, — сказал Юстик.
— Можешь не объяснять, — сказала Даля и выразительно посмотрела на меня. — И так понятно.
— Иди переоденься. Быстро! — сказал мне папа, как будто ударил меня, оттолкнул, отбросил от себя.
Я повернулась и выскочила: никто из них ничего не понял. Они решили, что я захотела поиграть, а Юстик поддался моим уговорам. Они решили, что мы устроили просто «маскарад» с переодеванием. Они ничего, ничего не поняли! Я вбежала в чердачную комнату, скинула платье, оделась в свое, но вниз не пошла, не хотелось мне туда идти.
Когда взрослые разговаривают с нами, они часто забывают, что мы тоже не маленькие, и осуждают наши поступки, не разобравшись в них. И все потому, что люди не могут до конца открыться друг другу, они больше намекают, чем говорят. А мне это не нравилось.
Тут я услышала чьи-то шаги по лестнице и быстро отошла к окну. Дверь открылась, кто-то вошел и молча остановился. Кто это был: папа, Даля, Юстик или, может быть, сам Бачулис? Я не оглядывалась, смотрела на площадь, на мирно гуляющих людей, на памятник. Какой-то мальчишка подкатил к нему на велосипеде и, не слезая, держась рукой за камень, стал рассматривать.
«Вероятно, Эмилька часто вот так стояла у окна и смотрела, — подумала я. — И видела, как убивали здесь людей другие люди. Нет, не люди, а фашисты, они это делали среди белого дня, видя лица тех, кого убивали, и не боялись этого».
А ведь Эмильку могли и заметить, когда она стояла вот так у окна, как заметил меня сейчас мальчишка-велосипедист. Он помахал мне рукой, перепутал с Юстиком, потом подкатил поближе, увидел, что ошибся, и уехал.
Наконец тот, кто пришел за мной, приблизился. Я поняла, что это Юстик, обрадовалась ему и оглянулась. Он виновато улыбнулся и принялся аккуратно складывать платье Эмильки.
— Подожди, — сказала я, взяла у него платье и достала из карманчика записку.
А он снова сложил платье и спрятал. Больше нам делать здесь было нечего, пора было идти обедать, чтобы вовремя успеть на поезд. Я последний раз огляделась и увидела на столе осколок зеркала, догадалась, что это тот самый осколок, который принадлежал Эмильке. Взяла его и со страхом поднесла к лицу, словно боялась, что увижу в нем не себя, но в зеркале была я. Только лохматая, непричесанная. Я кое-как прибила волосы рукой, подняла зеркальце чуть повыше и увидела Юстика.
— Идем, — сказала я.
Мы вошли в комнату в тот момент, когда папа что-то говорил о Хельмуте. При виде нас он замолчал. Мы сели за стол на свои прежние места, как вчера, и между мной и папой пролегло бесконечно белое поле стола.
Потом мы ели суп, самый настоящий суп, потом тушеное мясо, хотя все молчали и над нами висела грозовая туча, которая вот-вот должна была сверкнуть молнией. Все-таки эта история с платьем не прошла бесследно. Бачулис, например, не притронулся ко второму, и мне стало стыдно за свою пустую тарелку.
— А помнишь, — вдруг сказал Бачулис, обращаясь к папе, конечно, в продолжение их разговора, — Хельмут тогда крикнул: «Вы еще у меня попляшете!»
— Ну и что? — ответил папа. — Я тебе повторяю… Хельмут застал Эмильку здесь днем… А пришли они за нами поздно вечером. Если бы это был он, нас бы арестовали гораздо раньше.
Даля, не желая принимать участие в разговоре, демонстративно вышла из комнаты. Она сказала, что эти разговоры причиняют ей настоящую физическую боль.
— Нас арестовали около десяти, — упрямился Бачулис. Он не бубнил, как всегда, а говорил быстро, резко. — А Хельмут был после восьми. Потому что Эмилька прослушала бой часов, а потом сказала, что когда она будет жить вместе с отцом, то они обязательно купят такие же часы. Я помню точно, часы пробили восемь раз. Пока он добежал до комендатуры, пока разыскал Грёлиха…
— И все же Хельмут приходил в пять, — сказал папа.
— Ты ошибаешься, ошибаешься. — Бачулис непривычно, заметно волновался. — Ты тогда был возбужден, не ночевал дома после нападения на немца, мог и забыть.
Даля вернулась в комнату и села около письменного стола. Она иногда украдкой поглядывала на часы: с нетерпением ждала нашего отъезда. «А если мы действительно жестоки? — подумала я. — Если она вправду не может вспоминать?»
Значит, забыть все, что было. Чердак со скрипучей лестницей, осколок зеркальца, перед которым причесывалась Эмилька, ее платье, аккуратно лежащее в чемодане Эмилькиного отца, затравленного собаками, священника… Дедушку, стоявшего вот около этой стены. Комнаты этого дома, и старый диван, и стол…
Я подняла голову и встретилась глазами с папой, и длинное, бесконечное белое поле, разделяющее нас, почему-то чуть-чуть сократилось.
Папа улыбнулся мне, и мы «пошли» навстречу друг другу. Он поднял руку ко рту, чтобы скрыть свою ухмылку, и я поняла, что папа благодарит меня. За что? Нетрудно догадаться.
Как же можно тогда прошлое выбросить из головы, когда оно связано с настоящим? Нельзя забыть, что на городской площади стоит памятник, и нельзя вспоминать Юстика, не вспоминая Эмильки.
— Именно в тот день впервые я перестал трястись от страха, — сказал папа. — У меня появился пистолет, и я почувствовал себя человеком, которого не так-то просто одолеть. Помнишь, я сказал тебе: «Я ухожу. Совсем». Разве я тогда трусил? Это было сказано в этой же комнате.
— Куда же ты?.. На ночь? — спросил Бачулис.
Его слова показались мне странными, я не поняла, что это те слова, из прошлого, но, когда папа тихо и печально ответил ему: «До ночи я выйду из города», — я обо всем догадалась.
— Сочинители, — попыталась вмешаться Даля. — Разве вы помните те слова, которые вы говорили почти тридцать лет назад?
Но они ее уже не слышали.
— Втроем не уйти, — ответил папа. Он встал из-за стола, подошел к книжному шкафу. — Пистолет я спрятал вот сюда. — Папа открыл шкаф и просунул руку за первый ряд книг, точно надеялся, что пистолет, который он спрятал тогда, до сих пор лежит на полке. — И мы пошли к Эмильке… Ты боялся идти к ней один и уговорил меня…
Бачулис внимательно следил, как папа передвигался по комнате, как подошел к двери, словно собирался идти к Эмильке на чердак. Папа говорил тихо, и поэтому все слушали его с большим напряжением, боялись что-нибудь пропустить из его рассказа.
— Оказывается, мы с тобой все хорошо помним, — сказал папа. — Вот во времени не сошлись… Ну да это пустяк.
— Нет, не пустяк, — сказал Бачулис. — Это важно… Когда я вернулся домой, Эмильки уже не было. Я сразу об этом догадался по лицу Марты, и потом, еще дверь на чердак была распахнута настежь. Один дядя ничего не знал. Он встретил меня с упреком, что я в день именин не пришел к нему на исповедь. А я ему ответил, что был на исповеди…
— Как был? — удивился папа.
— Был, — ответил Бачулис. — Я боялся, что Хельмут нас предаст, и решил его убить. Но мне было страшно, и я пошел в костел, чтобы… исповедаться… перед этим…
Даля резко повернулась к мужу и крикнула:
— Ну что вы себя пытаете, пытаете, без всякой жалости!
Бачулис смешался, но рассказ свой не прекратил.
— Потом я побежал к Хельмуту, не застал его. Прождал два часа и вернулся домой. Вот в это время ты и привел Эмильку.
— Я ее нашел во дворе. Она решила там дождаться темноты, чтобы уйти к отцу. А Марта никак не могла поверить, что Эмилька вернулась: обняла ее и не отпускала. Дядя испугался: мало ему было меня, так на тебе — еще и Эмилька. Он спросил меня, где я ее нашел. И я начал сочинять, что на улице, что она пряталась в подворотне и не хотела к нам идти и что я еле ее дотащил. — Папа подошел к Бачулису, дотронулся до его плеча. — Помнишь, Миколас, она поздравила тебя с днем рождения и извинилась, что пришла без подарка.
— Да, помню. Дядя спросил Эмильку, где же она все это время пряталась, но Эмилька молчала. Не хотела выдавать Марту, Марта сама рассказала про чердак. Дядя был очень удивлен: у него в доме жила девочка, а он, наблюдательный, догадливый, ничего не заметил. И он спросил меня, знал ли я об этом. Ему хотелось, чтобы я тоже ничего не знал. Но я не мог ему соврать. И тогда он с обидой заметил, что все против него. Для него это были трудные слова. Ты, Пятрас… — Бачулис замолчал, поднял глаза на папу. Он впервые назвал его старым именем. — Извини… Ты этого мог и не заметить. Но он не хотел, чтобы все были против него. Потом Марта взяла Эмильку за руку и заявила, что уводит ее без обиды, что в нашем доме и без нее хватает. И добавила: «Извините, что испортили вам день рождения». Дядя попросил у Марты спички, зажег первую свечу на именинном пироге, но я не понял, что это значит: хотел ли он сказать, что разговор окончен и Марта с Эмилькой должны уйти, или это приглашение им остаться. Никто не понял, но вдруг, когда загорелась первая свеча, Эмилька тихо произнесла: «Раз». Дядя оглянулся на нее, поколебавшись, зажег вторую свечу, и Эмилька сказала: «Два». Дядя продолжал зажигать одну свечу за другой, а Эмилька вела счет: «Три, четыре, пять, шесть, семь…» Помнишь, Пятрас?
Теперь Бачулис уже не извинялся, что назвал папу старым именем. Перед нами был совершенно другой Бачулис. Я подумала, что он, видно, никогда и не забывал прошлого, ни на один день.
— Помнишь, Пятрас, — повторил Бачулис, — в комнате не было света, и мы стояли в темноте, но, по мере того как зажигались свечи, светлело.
Я закрыла глаза и представила эту комнату с горящими свечами и лица людей, которые были тогда в этой комнате.
— Дядя зажег последнюю свечу, — донесся до меня голос Бачулиса, — и Эмилька закричала: «Пятнадцать! Последняя! Миколас, поздравляем, поздравляем!» Когда она замолчала, Марта снова взяла ее за руку, чтобы увести…
Теперь Юстик толкнул меня ногой под столом. Не понял, значит, что раз человек сидит с закрытыми глазами, значит, это ему надо. Пришлось открыть глаза.
— А лучше бы они ушли из нашего дома, — вдруг сказал Бачулис.
— Что ты говоришь, Миколас! — возмутилась Даля. — Только послушайте его! Ну, они бы ушли и были арестованы на пятнадцать минут позже. Если тебе надо высказаться, в конце концов, то излагай факты, а не фантазируй. А вообще, дорогие Телешовы, — сказала она нам, — у вас не так много осталось времени.
— Пусть Миколас доскажет, — вмешался папа. — Как вы считаете, ребята?
Юстик молча кивнул, а я сказала, что нам это интересно и важно.
— Сначала мы сели все за стол и выпили немного настойки. И Эмилька пила настойку и ела пирог, и мы тоже ели и пили. Только дядя ни к чему не притронулся. Марта предложила ему пирог. Дядя отказался. Эмилька спросила у него почему, не плохое ли у него настроение. Он ответил, что плохое. Она решила, что это из-за нее. Дядя стал уверять, что не из-за нее. И вот тут Эмилька сказала те самые слова, которые она много раз раньше повторяла мне: «Так страшно, что хочется иногда выбежать на улицу и бежать, бежать, бежать к ним… к немцам, чтобы все это кончилось. А сегодня я испугалась и решила уйти… Почему это злые люди сильнее добрых?» — спросила она у дяди. Он ей ничего не ответил, стал нам что-то играть и велел, чтобы мы танцевали. Эмилька схватила за руки меня и Пятраса, и мы начали кружиться под музыку. Потом мы снова ели пирог и пили чай. А когда собрались идти спать, то Марта, перед тем как вести Эмильку на чердак, подошла к окну, чтобы открыть его и проветрить комнату — так она делала каждый вечер, — и увидела на крыльце Грёлиха. Она крикнула нам: «Грёлихи!» Никто еще ничего не успел сообразить, как в прихожей послышались шаги и они вошли в комнату.
Я невольно оглянулась на дверь, и Юстик тоже посмотрел. И папа, и Даля, и сам Бачулис.
И все мы сейчас смотрели на дверь и думали об одном и том же: о тех, кто был в этой комнате в то время.
— Дядя спросил их, как они сюда попали. Но Грёлих, не отвечая, оглядел собравшихся и подошел к Эмильке. Она стояла вот здесь, около буфета. Марта подбежала к Эмильке, обняла ее за плечи, и та спрятала у нее на груди свое лицо. Грёлих взял Эмильку за подбородок, повернул к себе и спросил фамилию. Она поздоровалась с ним, еле слышно, пересилив страх, сказала: «Добрый вечер, господин офицер». А Марта стала приглашать их к столу и говорила, что мы их не ждали так поздно и что у нас сегодня праздник и гости. Но в это время Хельмут узнал Эмильку.
— Значит, это не он донес, — сказал папа.
— Ничего это не значит. Хельмут мог притвориться, — сказала Даля.
— Эмилька вдруг бросилась к двери. Хельмут легко поймал ее. Дядя попросил Марту увести Эмильку. Марта схватила Эмильку за руку и повела к прихожей, но Грёлих крикнул, чтобы она ее отвела в соседнюю комнату, и приказал Хельмуту посмотреть за ними. Когда они трое скрылись в соседней комнате, дядя, который еще считал, что не все потеряно, сказал Грёлиху с упреком, что он, Грёлих, пагубно действует на своего сына: вместо того чтобы наказать его за проделки с ключами, он сам ими воспользовался. Грёлих заметил ему, что дело принимает скверный оборот, что в комендатуру только что поступил донос, что вы скрываете эту… Дядя попросил его уничтожить донос. Грёлих посмотрел на дядю как на сумасшедшего, ему совсем не хотелось попадать из-за нас в гестапо. Дядя стал его уверять, что мы будем молчать, что мы честные люди.
Ты помнишь, Пятрас, что он ответил?.. «Ах, эти честные люди… А когда вас начнут легонько учить? Плеткой? Или прижгут огнем, или запустят под ногти иголки, или выкрутят руки? Вы тоже будете молчать? Нет, не будете. И тогда всех вас, и меня в том числе, тю-тю… Навсегда… Из-за этой славной милой девочки. Только за то, что у нее так красиво вьются волосы, такой длинненький носик и такие печальные глаза». — «Но она ребенок», — ответил дядя. «Нет, — сказал Грёлих, — она прежде всего еврейка, и я ее уведу и скажу ради вас, что она пряталась на чердаке, а вы об этом не знали». В этот момент я заметил, что ты, Пятрас, открыл дверку книжного шкафа и просунул руку за пистолетом. А пистолет был у меня под рубахой, я украл его у тебя, чтобы убить Хельмута. Я пожалел об этом, у меня не хватало смелости воспользоваться им, и тебя я лишил этой возможности. Грёлих открыл дверь в комнату и велел всем выходить. Марта вывела Эмильку. Следом вышел Хельмут. «Идем!» — приказал Грёлих Эмильке, стараясь оторвать ее от Марты. А Марта обняла Эмильку и не пускала ее. Она начала просить Грёлиха, чтобы он пожалел девочку, что она совсем не еврейка, а ее дочь и что господин священник может это подтвердить. Дядя подтвердил слова Марты и стал уверять Грёлиха, что это действительно выход. Грёлих подождал, пока все замолчат, а потом сказал Эмильке: «Послушай, девочка. Ты видишь, тебя окружают хорошие, добрые люди. Они приютили тебя, но если ты не согласишься сейчас уйти со мной, то они все-все из-за тебя погибнут. Они не могут тебе этого сказать, ты должна сама принять решение».
Дядя крикнул Грёлиху, что он поступает подло. Тогда вмешался Хельмут и сказал Грёлиху: «Нечего с ними возиться, забирай их всех, и конец». Я вытащил пистолет и крикнул: «Если вы нас не отпустите, я буду стрелять!» Они оба испугались и отступили к дверям, решили — сейчас я выстрелю. И я готов был выстрелить. Но дядя вырвал у меня пистолет и отдал Грёлиху. «Ты хотел убить? — сказал он. — Начинать с этого жизнь». Он, видно, надеялся, что после этого Грёлих изменит свое решение. Но Грёлих не изменил, наоборот, взяв пистолет, осмотрел его и протянул Хельмуту: «Выводи ее. — А сам вытащил из кобуры свой пистолет. — И ты тоже пойдешь с нами», — сказал он мне.
Дядя понял, что на спасение нет никакой надежды, и он бросился на Грёлиха, стараясь оттолкнуть его от двери, вцепился ему в руки, чтобы Грёлих не выстрелил. Дядя закричал нам: «Бегите, бегите!» Это были его последние слова. Мы бросились в прихожую — Марта, Эмилька и я — и выскочили на крыльцо. Там стояли два солдата и унтер… И Лайнис был почему-то с ними. В это время в доме раздался выстрел, и немцы, загоняя нас обратно, ворвались в комнату. Это Хельмут выстрелил в дядю. Тебя уже не было в комнате. И немцы, оставив дядю, увели нас.
— Лайнис был с немцами? — переспросил папа.
Бачулис не ответил.
— Когда вы бросились бежать, — сказал папа, — я выскочил в соседнюю комнату. После выстрела Хельмута Грёлих забыл обо мне. Ему хотелось побыстрее отсюда уйти. Я услышал шум отъезжающей машины и вышел сюда. Дядя лежал на боку, поджав ноги к подбородку. Я окликнул его, потом подошел и дотронулся до плеча. Я не знал, что мне делать. Хотел уйти, но боялся. Думал: «А вдруг он только потерял сознание?» Потом я понял, что он мертв, открыл настежь окно, включил свет — думал, может, на свет придут люди, — и убежал.
Папа замолчал, а я так задумалась, что не заметила, как в комнате оказался Лайнис. Он прямо какой-то вездесущий.
— Вы разве не уехали? — спросила его Даля.
Лайнис ответил, что зашел проститься. Что-то мне показалось странным в его лице.
— Опять собачка захворала, — сказал папа.
— Собачка тоже человек, — ответил Лайнис, полез в карман и вытащил бутылку вина. — Не откажите.
Мы промолчали. Никто не хотел, чтобы он оставался, когда у нас всего каких-нибудь полчаса. Но Лайнис поставил бутылку на стол и отодвинул стул, чтобы сесть.
— Это место Марты, — сказал папа.
Лайнис промолчал, продолжая отодвигать стул.
— Подождите, Лайнис. — Папа почти вырвал у него стул из рук. — Только что в этой комнате справляли день рождения Миколаса… Тот самый день рождения… И было даже весело… А потом пришли немцы… Остальное вы знаете не хуже меня, потому что вы пришли сюда вместе с ними.
— Я шел к Марте, — сказал Лайнис. — Они меня тоже взяли.
— Но потом выпустили! — закричал папа. — Только вас.
— Значит, не принимаете, — как-то печально проговорил Лайнис. — Что ж…
Только теперь я поняла, почему лицо Лайниса показалось мне вначале странным. Он побрился, он специально побрился для наших проводов и принес бутылку вина, а мы его не принимали. Надо было что-то сделать, чтобы остановить папу, но в следующий момент он сказал такие слова, что останавливать его уже было бессмысленно.
— Лайнис, — крикнул папа, — я вас подозреваю в страшном… В предательстве.
Лайнис испуганно замахал руками, а Даля попросила папу успокоиться, но папа никого не желал слушать.
У него дрожала рука, которой он опирался на стол, и на лбу выступили капельки пота.
— Только он знал все, — сказал папа. — Он всегда подглядывал за нами. Он скрыл от меня, что работал у немцев.
— По мобилизации, — торопливо ответил Лайнис. — На хлебозаводе.
— Он скрыл, что его арестовывали наши по обвинению в сотрудничестве с фашистами.
— Но меня же сразу отпустили…
Папа, не слушая его, стал наступать на Лайниса, как-то неловко сцепив руки за спиной, словно он сам себя сдерживал.
— Вы предали нас! Всех, всех… Эмильку, Марту…
— Нет, нет, — ответил Лайнис. — Я ее… Марту… любил… Поэтому подглядывал в окно. Мерещилось мне, что немцы узнают про вас…
— И домерещилось, — сказал папа. — Из-за вас все погибло! — Он вдруг расцепил руки и схватил Лайниса за лацканы пиджака.
Лайнис стал вырываться, папа не отпускал его.
— Миколас! — закричала Даля.
Бачулис подбежал к папе и помог Лайнису вырваться. Тот повернулся и быстро вышел из комнаты. Но папа в ту же секунду выскочил следом за ним, а я — за папой.