К книге
Разговор за час до казни. Рассказы о преступниках, суде и камере смертников• Часть вторая • Военное правосудие. Честь мундира и нравы военной среды. Трагедия Ковалева и взгляды военной среды
58%
• Часть вторая • Военное правосудие. Честь мундира и нравы военной среды. Трагедия Ковалева и взгляды военной среды
33

I

В истекшем мае месяце все газеты облетела краткая телеграмма (от 16 мая):

«На станции Гулькевичи Владикавказской жел. дороги в гостинице застрелился генерал Ковалев, обвиняемый по делу об истязании доктора Забусова».

Дополнительные известия сообщали, что генерал Ковалев, желая уклониться от нового судебного разбирательства, предстоявшего в июле или августе, отправился в Читу, откуда послал просьбу о зачислении его в действующую армию. Генерал Церпицкий выразил готовность принять его в свой отряд; очень вероятно, что и другие генералы так же охотно дали бы гонимому общественным мнением товарищу возможность почетно уклониться от суда, что, несомненно, было бы новым оскорблением русскому обществу и самой идее даже и военного правосудия. Нет также сомнения, что еще год или два назад предприятие это могло блестяще осуществиться. Теперь из Петербурга последовал отказ, а Ковалев получил приказание вернуться. Но генерал Ковалев – натура цельная: он «готов был предстать перед судом равных себе людей», т. е. перед кастовым судом военных, раз уже сделавшим в его пользу ничем не объяснимые правонарушения. Общественное мнение он презирает, в своем «поступке» не раскаивается. Но мысль, что даже в кастовом суде на этот раз будут предоставлены какие-то права людям в сюртуках, а не в военных мундирах, каким-то гражданским истцам и частным обвинителям, совершенно не укладывалась в его голове. Он считал возможным бить «невоенных» людей и сечь их розгами – но судиться с ними, отвечать на их вопросы, выслушивать их мнение о своем поступке… Нет – лучше смерть! И вот на маленькой станции вблизи Армавира посредством короткого револьверного выстрела он ликвидирует все свои счеты и с судом, и с общественным мнением, и с газетами, и с частными обвинителями…

Но он не захотел уйти молча; перед своей вольной смертью он излил свои чувства в длинном, проникнутом горечью письме, которое появилось в «Новом Времени». Самая идея о «нелицеприятии суда», по-видимому, совершенно чужда автору этого письма: свою печальную судьбу он приписывает чьей-то несправедливой оценке его личности, сравнительно с другими. Он «подачка, жертва, отданная властям и судам». А между тем, – спрашивает он с горечью, – разве я «государственный преступник, анархист, неужели мой поступок расшатал государственные устои и трон? Неужели я хуже гласных воров и мошенников, спокойно живущих и занимающих высокие посты? Неужели хуже тех жалких трусов, тех бездарностей, которые, сохраняя свою шкуру, ради реляций жертвуют десятками тысяч или сдают в позорный плен истинных, верных царских слуг; тех, кто позорно и униженно кладет ключи вверенной ему крепости к ногам врага-язычника, а сам даже с гордым сознанием свято исполненного долга спешит к домашнему очагу, к спокойствию и комфорту? Нет, это все герои, увенчанные и увенчиваемые славой и победными лаврами. Больно, обидно до слез!»

Стоит лишь немного вдуматься в это письмо, и перед вами встанет мировоззрение цельного военного человека, пропитанного насквозь взглядами нашего российского милитаризма последних десятилетий. Посмотрите тот перечень преступлений, которые генерал Ковалев признает заслуживающими наказания, – и вы увидите, что это преступления исключительно профессиональные: военный человек не должен быть ни политическим преступником, ни анархистом; он не должен расшатывать трон, не должен расхищать предметы довольствия и снаряжение вверенных ему команд, не имеет права сдавать крепости врагу и жертвовать десятками тысяч жизней для реляции. Если он не сделал ничего подобного – он прав, что бы ни натворил по отношению к другим, невоенным областям жизни… Самая мысль, что военный есть также гражданин данного общества, что для него обязательны законы его страны, что он должен уважать личность, имущество, честь своих соотечественников, хотя бы и не носящих военного мундира, что гражданское общество вправе требовать восстановления нарушенного права, – все эти соображения решительно чужды генералу Ковалеву. Ему, очевидно, не приходит даже в голову, что янычарское насилие военных над народом может по-своему «расшатывать трон» и превосходить даже в этом отношении иные «государственные преступления». Он просто указывает на военных людей, совершивших, по его мнению, профессиональные грехи, и спрашивает с наивным и горьким недоумением: почему он «отдан в жертву властям и судам», а они увенчаны победными лаврами?

II

Правда, ослепленный горечью, генерал Ковалев сильно преувеличил «победные лавры», якобы выпавшие на чью-то долю. Лавров пока вообще очень мало в этой бесславной войне, и принадлежат они по большей части погибшим. Что же касается до лиц, на которых, очевидно, намекает предсмертное письмо генерала Ковалева, – то пока они пользуются слишком щедро установленным содержанием, но без прибавки, в виде славы или лавров. Военачальники, «жертвовавшие десятками тысяч жизней для реляций», заведомые воры, под шумок патриотических возгласов торговавшие «защитой отечества», тоже едва ли чувствуют себя теперь особенно спокойно, так как если русской жизни действительно предстоит очищение от заполонившей ее низости и корыстного предательства, то их ждет такой общественный суд, перед которым должно побледнеть самое «дело Ковалева»…

Есть, однако, один аргумент, который мог бы привести генерал Ковалев и на который было бы гораздо труднее ответить тем, кому он адресует свои предсмертные укоры. Вместо того чтобы указывать на лиц, провинившихся против военного кодекса, он мог бы поименовать десятки, даже сотни военных, которые делали как раз то же самое, что сделал он, так же дико ругались над честью, чужой неприкосновенностью, достоинством безоружных русских граждан. И он мог бы сказать: разве я хуже их? И почему же я умираю, а они остаются безнаказанными или отделываются пустяками и продолжают мирное течение своей карьеры?..

Вот на это было бы очень трудно ответить правосудию нашей страны.

Действительно, то, что сделал генер. Ковалев над Забусовым, далеко не представляется небывалым. У генер. Ковалева есть предшественники, сотоварищи, последователи. Так, еще в 1896 году газеты глухо сообщали об истории офицеров Белгородского полка, «дозволивших себе, вопреки существующих правил (sic!), взять команду нижних чинов, которых заставили чинить противузаконную расправу над некоторыми обывателями местечка Межибожа Подольской губ.»[101]. Говорили тогда об этой истории много; но газетам было запрещено сообщать возмутительные подробности многочисленных насилий, произведенных нижними чинами по команде офицеров. В том же 1896 году в тифлисском военно-окружном суде разбиралось дело ротмистра пограничной стражи Копыткина, который приказал подчиненным ему солдатам высечь дворянина Сумбатова. 22 марта 1899 года корнет В. (в Варшаве), пригласив к себе на квартиру надсмотрщика почтово-телеграфной конторы, приказал трем рядовым своего полка снять с него пальто и тужурку, связать руки назад и нанести ему 25 ударов хлыстом, что и было исполнено[102]. В 1901 году заявил о себе корнет фон Вик (в гор. Холме). Он не платил денег портному Гапину и вдобавок заподозрил последнего в подаче на него судебного иска. По этим необыкновенно основательным и возвышенным причинам он счел свою военную честь оскорбленной и требующей реабилитации. Зазвав портного в свою квартиру, он высек его нагайкой при помощи денщика и рядового Вакарчука[103].

Таковы «прецеденты». Далее, в то самое время, когда о деле Ковалева писали в газетах и говорили в общественных собраниях, в Костроме разыгрался возмутительный эпизод: офицер Васич сначала оскорбил девушку, а потом гнался за ее юным защитником в фойе и по лестницам театра с обнаженной шашкой. Теперь газеты сообщают, что «под влиянием общественного мнения» (!) подпоручик Васич был удален из Костромы и дело было передано его начальством военно-окружному суду. Суд признал поступок «несоответствующим офицерскому званию» и приговорил Васича… к трехмесячному аресту на гауптвахте с некоторым ограничением в правах и преимуществах по службе[104].

И это все! Если и это нужно считать данью «общественному мнению», то должно признаться, что военный суд ограничил эту дань самыми минимальными размерами… Человек, совершивший поступок, «не соответствующий офицерскому званию», возвращается к этому званию после краткого отдохновения на гауптвахте.

Но наиболее интересной чертой этого дела являются некоторые предшествовавшие и сопровождавшие его обстоятельства: уже ранее один офицер напал с обнаженною шашкой на статистика. Безобразие и насилие происходили на улицах, на бульварах, в общественных местах. В местной подцензурной печати писали, что в Костроме опасно выходить из дома без оружия. Казалось бы, все это должно обратить внимание и вызвать противодействие в самой военной среде. Вместо этого мы узнали, что общество офицеров выступило на защиту Васича и потребовало у старика-отца, чтобы он выдал сына (защитника оскорбленной офицером девушки) для сечения в офицерском собрании. Когда отец отказал в этом чудовищном требовании, то четыре офицера избили старика в его собственной квартире!

Это изумительное сообщение газет не было никем опровергнуто, а ведь это значит, что все общество офицеров в Костроме заявило свое право на «ковалевщину». И это обстоятельство, по-видимому, даже не затронуто судом. Что же значит единичный поступок Ковалева перед таким чудовищным извращением понятий о законности, о достоинстве и чести, захватывающим уже целое собрание и принимающим характер бытового явления среды…

Совсем также недавно и даже почти в то самое время, когда генерал Ковалев производил свою расправу над Забусовым, в Александрополе произошла точно такая же, пожалуй, еще более дикая, еще более преступная расправа, о которой сообщает корреспондент «Руси». Герой ее – корнет (всего только!) 45-го драгунского полка Посажной; жертва – помещик Дрампов. В начале прошлого 1904 года[105] в крепостном александропольском артиллерийском складе была обнаружена кража патронов. Предполагая возможность вывоза последних из Александрополя, начальство распорядилось расставить кругом города пикеты. Дрампов со знакомой дамой выехал кататься за город и при возвращении был подвергнут обыску (господа военные в этом отношении не стесняются лишними формальностями). На ироническое замечание Дрампова, что целесообразнее было бы обыскивать не въезжающих в город, а выезжающих, пикет ответил задержанием. Впрочем, когда г. Дрампов был «представлен по начальству», то личность его была удостоверена, и он был отпущен. Но в тот же день к Дрампову в гостиницу «Италия» явился корнет Посажной, который вызвал его и предложил ехать к командиру полка «для допроса по делу о краже патронов». Удивленный Дрампов заявил, что ему по этому делу ничего неизвестно, но, как русский человек, привыкший повиноваться всякому, хотя бы и самому наглому произволу, поехал. Посажной вместо командира повез Дрампова за город и здесь, совершенно как Ковалев, произвел над беззащитным Драмповым возмутительнейшие истязания. «Тут было, – пишет корреспондент «Руси»[106], – все, начиная с раздевания (в ту ночь мороз доходил до 20 градусов) и кончая примерною смертною казнью (!). По приказанию корнета солдаты привязали несчастного Дрампова к дереву, причем туго обвязали все тело и шею, и начали бить его плетьми. Потом, приказав солдатам взять ружья «на изготовку», Посажной заявил, что если после двукратной команды Дрампов не укажет места нахождения спрятанных патронов, то за третьей командой будет казнен. Не получив (весьма естественно) желаемого ответа, корнет развязал его, велел повалить на землю и бить; при этом пришел в такое разъяренное состояние, что начал и сам бить его ногами и шпорами. Закончив эту возмутительную процедуру, он приказал влить Дрампову в рот водки и потащил свою жертву в трактир, где продолжал свое глумление. Перед тем как отправить измученного Дрампова домой, он взял с него расписку, что никакого насилия над ним не производилось».

С этих пор прошел год… Прошел тот самый год, в течение которого шло дело Ковалева, поглотившее, по-видимому, все внимание военной юстиции. Ковалев погиб с сознанием, что его на этот раз никто не защитит от громкого требования правосудия, заявленного негодующим обществом… А o корнете Посажном мы не слышим даже, чтобы он предстал пред судом. По словам корреспондента, он «преблагополучно продолжает службу в полку» и товарищи, вероятно, подают ему руку, а начальство… Когда после долгой предварительной процедуры дело стало приближаться к судебной развязке, то командир полка благосклонно разрешил свирепому корнету отпуск, и дело опять затянулось. «Чем оно кончится, неизвестно, – заключает корреспондент свое повествование, – как неизвестно и то, откуда вытекает непонятная благосклонность командира».

Итак, чем же, в самом деле, генерал Ковалев хуже корнета Посажного? Посажной, как и Ковалев, вызывает свою жертву обманом (который вдобавок у Посажного носит служебный характер: вызов к командиру полка). Как и Ковалев, корнет Посажной употребляет для истязания подчиненных ему нижних чинов, которые бессознательно играют роль палачей, только вдобавок корнет еще и лично становится палачом, принимая участие в самых изысканных мучительствах… Но в то время, как Ковалев не предпринимает ничего для скрытия своей расправы, корнет Посажной прибегает к чисто приказной – правда, очень наивной – уловке, рисующей сразу и нравственный, и умственный уровень корнета по сравнению с суровым изуверством закаспийского генерала: он вымогает у своей жертвы оправдательную расписку в том, что его не истязали!..

И однако Ковалева успели судить и, как бы то ни было, даже осудили, несмотря на заступничество генералов Куропаткина и Уссаковскаго. Под давлением общественного мнение решен пересмотр заново всего процесса, Ковалев успевает уехать в Читу и получает приказ вернуться, наконец он трагически кончает все эти счеты выстрелом и смертью… А корнет Посажной «благополучно продолжает службу в полку». Какой «несчастной случайностью» может военная Фемида объяснить эту странность и что она может ответить на горькие вопросы предсмертной апелляции застрелившегося генерала?.. Отвечать перед законом, поставленным так высоко, что на его решение не может повлиять никто, ниже генералиссимусы действующих армий, – это одно. Но генералу являться случайной жертвой якобы правосудия, которое в то же время и за более тяжкий проступок не в состоянии настигнуть александропольского корнета, – это ведь действительно «горько, обидно до слез», потому что это произвол, усмотрение, жертва общественному негодованию, уступка… Все, что угодно, но только не правосудие, которое равно для всех и должно считаться лишь с законом.

III

Со времени дела Сташевскаго, убившего журналиста Сморгунера за исполнение последним своих гражданских обязанностей (и отделавшегося, кстати сказать, совершенными пустяками), я привык обращать внимание на дела этого рода, далеко не полно оглашаемые в газетах, и теперь в моем распоряжении находится ужасающий мартиролог, отмеченный все тою же исключительностью военных взглядов на значение профессиональной чести, тем же презрением к личности и жизни русского невоенного человека и так же обагренный кровью… Перечислить полностью весь этот длинный ряд насилий в небольшой заметке нет никакой возможности, и потому, чтобы не быть голословным, я приведу лишь случаи, относящиеся к двум месяцам, располагая их в простой хронологической последовательности.

Апрель. Из Красноярска пишут «Праву»:

«На вокзале, в комнатах II и III класса, публика, являющаяся будто бы «интеллигентной», держит себя непозволительно. Преимущественно это железнодорожные саврасы, проезжие и местные субъекты, бряцающие оружием. Помимо шума, громких окриков, насмешек, неприличных выражений по адресу дам и вообще лиц, почему-либо не нравящихся этим оболтусам (я цитирую точно), последние злоупотребляют еще оружием: вынимают револьверы, делают вид, что хотят стрелять, потрясают саблями. На днях такой еще юный пижон, упившись до белых слонов, вообразил, что находится на передовых позициях в Маньчжурии, и пустился шашкой рубить цветы и посуду, находившиеся на общем столе»[107].

12 апреля в 4 часа дня, в Томске, в Кривом переулке, два офицера публично избивали извозчика, а с ним, кстати, и седока. Последний кричал: «есть ли тут студенты, заступитесь!» На помощь избиваемым явилась публика, а к офицерам присоединился третий товарищ, который во время составления протокола в обращении избиваемого к студентам усматривал призыв к бунту[108].

22 апреля в Твери был произведен ускоренный выпуск юнкеров тверского юнкерского кавалерийского училища. По обычаю окончившие военное воспитание молодые люди отправились «вспрыснуть» новые мундиры в общественный сад, в ресторан, называемый «Кукушкой». Начались эти «вспрыски» с того, что из верхнего зала этого публичного места были изгнаны «штатские»… «Ты зачем, шпак? Убирайся подобру-поздорову!» – так обращались эти «воспитанные» молодые люди к совершенно им незнакомым лицам гражданского состояния. Затем с отвоеванного таким образом верхнего этажа посыпались вызовы, обращенные уже ко всей находившейся внизу публике, причем храбрая молодежь требовала «подать им на расправу хоть одного (!) студента». Наконец, разгоряченные вином, юноши сошли в сад и очень скоро, «обнажив шаники, бросились на публику», очевидно, вынеся из своего учебного заведения огульное представление обо всем невоенном обществе и народе, как о врагах, подлежащих искоренению. «На меня (писал корреспонденту «Новостей» один из очевидцев, присяжный поверенный Ч.) наскочили двое с обнаженными шашками, но я отбился палкой. Слышал 4–5 револьверных выстрелов». Один из «почетных жителей» гор. Твери рассказывал тому же корреспонденту: «Около 11 час. вечера я встретил близ почты большую толпу народа, которая бежала от офицеров. В конце Миллионной улицы вскоре показалась толпа офицеров, и вся публика, скрываясь от них, бросилась в почтовую контору, откуда долго никто не решался выходить».

Таким образом, военные действия были перенесены на улицу. Между тем «из сада двое были отправлены в больницу (с рассеченными ранами). Получившие менее значительные раны разъехались по домам». На другой день в юнкерском училище выплачивали контрибуцию пострадавшим за испорченное платье, а иным и за раны (так, один из писцов получил 62 рубля за рассеченную руку и пальто). «Делу дан законный ход»[109]. Но какое разбирательство (если оно и состоится, что, однако, сомнительно) покроет тот факт, что военная молодежь, только что сошедшая со школьной скамьи, первый пыл своих «юных увлечений» направляет, без всякого даже разбора, на истребление своих безоружных сограждан? И так они начинают свою карьеру!.. Каково же будет продолжение?.. При правильном взгляде на дела этого рода у этих юношей следовало отнять оружие немедленно и навсегда, так как они обнаружили сразу, что из своего учебного заведения не вынесли самых элементарных понятий о том, что такое оружие, для чего народ снабжает им свою армию и в каких случаях обнажение сабли должно считаться одним из тягчайших преступлений даже с профессиональной точки зрения…

24 апреля опять в Томске офицер Червяковский, подозвав извозчика, стал грозить, что «разобьет ему морду», если, подъезжая, он брызнет на него грязью. Испуганный извозчик предпочел вовсе не подавать лошадей такому грозному седоку. Тогда Червяковский кинулся в пролетку, стал бить извозчика по голове и затем обнажил шашку. К счастью, извозчик успел соскочить с пролетки. Возмущенная публика обезоружила буяна и потребовала составления протокола в участке. Часа через 2 или 3 тот же Червяковский появился на Нечаевской улице (у извозчичьей биржи) с целым взводом солдат. Извозчики в панике бросились в разные стороны, а Червяковский, «дав команду стрелять» (которую солдаты, очевидно, не исполнили?), послал взвод в погоню за беглецами. Когда же на шум из соседнего двора выбежали маленькие гимназисты, то озверевший офицер приказал: «бей их прикладами!» К счастью, вскоре подоспели другие военные, и Червяковский, который взял из казармы солдат без разрешения коменданта (и солдаты последовали за безумцем!), был арестован. «Будет ли делу дан законный ход» – корреспонденту неизвестно[110]…

24 же апреля в другом конце России, а именно в г. Новороссийске, казачий хорунжий Еглевский произвел целый погром, едва не кончившийся кровавым столкновением толпы с войсками. Напившись пьяным, этот вояка вышел, вооруженный, на улицу, с двумя казаками и стал избивать людей, попадавшихся навстречу. Сначала он ни за что ни про что ударил школьного сторожа Шпаковскаго, потом «съездил по уху» проходящего армянина, затем дал пощечину рабочему Медведеву. Когда товарищи последнего сделали попытку заступиться, то Еглевский скомандовал сопровождавшим его казакам: «шашки вон!» И те, как бессмысленные машины, без проблеска сознания, без признаков понимания того, что такое служба и что преступление, исполнили дикую команду, а сам Еглевский выхватил револьвер и стал стрелять, причем ранил в плечо девочку Татьяну Сухорукову. После этого его видели в других местах, и всюду он производил буйства, и всюду, как автомат, за ним следовал казак, бессмысленно, по приказу размахивавший шашкой (другой, по-видимому, скрылся).

На шум и выстрелы сбежалась толпа, и дело стало принимать серьезный оборот. Тогда Еглевский скрылся в постоялом дворе Шумахера, а толпа, все возраставшая и страшно возбужденная, запрудила всю улицу.

Ждали, очевидно, нападения на постоялый двор и самосуда: была вызвана полиция, жандармы и, наконец, войска. К счастью, до кровавых столкновений дело не дошло. Приставу и жандармскому офицеру удалось проникнуть в постоялый двор и увести Еглевского задним ходом. При этом оказалось, однако, что, даже находясь в осаде, хорунжий Еглевский успел избить давшего ему приют Шумахера. Волнение в обществе и народе было так сильно, что для успокоения города начальство сочло нужным расклеить по улицам объявление: «По делу о произведенных хорунжим Еглевским на Цемесской улице выстрелах исправляющий должность губернатора лично производит дознание»[111].

Вообще 24 апреля (1905 г.) является каким-то роковым: в тот же день в Петербурге штабс-капитан Сквиро (на этот раз отставной), заметив на вокзале Московско-виндаворыбинской железной дороги еврея Винника с Георгиевским крестом, подошел к нему и спросил, за что он получил этот крест? Винник ответил, что получил его за отличие при взятии крепости Таку. Тогда Сквиро внезапно схватил с груди Винника крест и бросил его на платформу, а сам скрылся столь поспешно, что возмущенная презренной выходкой публика не успела задержать трусливого наглеца. На глазах у Винника были слезы. Публика наперерыв выражала ему сочувствие[112].

В самом конце апреля или в начале мая компания частных лиц, прохаживаясь в Николаеве по Соборной улице, вела оживленную беседу, причем один, жестикулируя, нечаянно задел одного из двух проходивших мимо офицеров. Задевший, на замечание офицера, снял шляпу и извинился. Офицер (Яковлев) не удовлетворился даже вторичным извинением и стал говорить грубости по адресу всей компании, а затем даже наступать с хлыстом, грозя что-то «показать жидам», которых, впрочем, по словам корреспондента, в собравшейся на шум толпе было очень мало. Яковлев толкнул г-на Р. так, что тот едва устоял на ногах, а его товарищ Потапов ударил г-на Р. сзади по голове. Затем были опять пущены в ход обнаженные шашки, причем г-н P., схватившись за лезвие, поранил себе руки. Офицеры приказывали городовому арестовать г-на P., но толпа свидетелей происшествия настояла на препровождении в участок для составления протокола и самих развоевавшихся офицеров[113].

5 мая в городе Екатеринославе на пароходе между пьяным офицером Петровым и помещиком Грековым произошла ссора, по рассказам очевидцев, из-за того, что Петров приставал к даме, сидевшей вместе с Грековым. Последний попросил офицера вести себя приличнее, а офицер, увидев в этом напоминании оскорбление мундира, ударил Грекова и затем обнажил шашку. Тогда Греков выхватил револьвер и убил Петрова почти наповал. Суду предстоит решить, в какой степени это вызывалось необходимостью самообороны, но, при описанных обстоятельствах, в решении суда сомневаться трудно[114].

15 мая в селе Лоцманской Каменке (Екатериносл. губ.) офицер лейб-гвардии гренадерского Екатеринославского полка, в нетрезвом виде, ворвался в неуказанное время в пивную и потребовал пива. Когда хозяин, Драган, ответил, что в такой ранний час он по закону не вправе отпустить пива, то офицер, обнажив шашку, приставил ее к носу Драгана, а затем нанес удар по плечу. День был базарный, и к месту происшествия быстро собралась толпа, состоявшая преимущественно из крестьян. Одного из них (Омельченко) храбрый воин уколол шашкой в плечо. Тогда, очевидно мало обращая внимания на неприкосновенность мундира, в который был облечен пьяный буян, крестьяне быстро его обезоружили, сделав, таким образом, безопасным[115].

21 мая, в 2 часа пополудни, по главной улице города Ченстохова («Аллеем»), служащей местом гулянья, проезжал верхом по пешеходной части улицы офицер 42-го драгунского Митавского полка, Позняк. На замечание одного из публики, что эта часть «Аллеи» назначена только для пешеходов, офицер ответил ударом кулака в лицо. Полицейский побоялся составить протокол и стал энергично приглашать возмущенную публику расходиться[116].

IV

Все изложенное представляет, без сомнения, лишь слабое отражение того, что совершается в действительности. Я взял лишь факты, оглашенные за два последних месяца[117], но я, конечно, не исчерпал всего, что появилось за это время в газетах, а газеты не печатали всего, что имело место в жизни. При этом я нарочно устранил все случаи, где гг. военные выступают в роли усмирителей всевозможных замешательств, так как в этих случаях явление усложняется наличностью страстей и увлечений другого порядка. Легко понять, в какой мере злоупотребление оружием в этих случаях превосходит обычные приемы «мирного времени». Я, вероятно, еще вернусь к этому предмету, а пока в приведенных примерах мы имеем дело с обычными, будничными отношениями военной среды к обывателям. Военные люди являются здесь в роли таких же обывателей, нанимающих извозчиков, проходящих по улицам, заходящих на почты, в увеселительные сады или рестораны. И вот как легко все эти мирные действия заканчиваются обнажением оружия и ранами, а иногда и смертью…

Нигде уже в Европе (за исключением, может быть, Турции) нет таких нравов и такой их безнаказанности. Когда происходит что-нибудь подобное в парламентских странах, то это подает повод к огромному общественному движению.

Два случая такой расправы с гражданами из-за мундирной чести в Германии доставили много неприятных минут министрам, которым пришлось оправдываться и выслушивать очень суровые речи Бебелей и Рихтеров. Если бы хоть что-нибудь подобное произошло в Англии – это могло бы поколебать министерство, вызвало бы парламентское следствие и пересмотр всего военного быта. У нас десять оглашенных случаев (А сколько неоглашенных! Ведь дело Посажного оглашено только через год!) в два только месяца не обращают особенного внимание тех, на чьей обязанности лежало бы прекращение систематических правонарушений, и военное правосудие довольно спокойно взирает на подвиги всех этих Васичей и Посажных, Червяковских, Еглевских, Яковлевых, Потаповых и им подобных, прилагая лишь старание по возможности оттянуть суд, ограничить пределы его рассмотрения и смягчить приговоры[118]. И никому как будто не приходит в голову, что это все растущее на почве безнаказанности явление деморализует армию, понижает ее нравственный уровень и принимает, наконец, размеры грозного общественного явления. Искать правосудия?.. Но ведь жалобы приходится адресовать прежде всего таким же военным, которые сами «были молоды» и с доброй улыбкой снисходительных дядюшек вспоминают собственные милые проделки над безоружными «шпаками», т. е. над людьми из русского общества и народа, который своим трудом содержит самую армию.

Вот наудачу классический пример, как иной раз встречаются эти законные жалобы. В 1900 году г. Тулушев, житель города Кирсанова (Тамбовской губ.), проходя в цирке к своему месту, нечаянно тронул палкой трость офицера Тихонова. Последний осыпал его за это грубыми оскорблениями, причем размахивал тростью над головой Тулушева. Тулушев принес на это жалобу начальнику 5-го кадра кавалерийского запаса, г-ну Туганову. Факт был налицо, отрицать его было невозможно. И вот официальный ответ Туганова (№ 1642):

«По подробном расследовании дела по вашей жалобе на шт. – ротмистра вверенного мне кадра, Тихонова, препровожденной мне городским судьей города Кирсанова при отношении от 12 августа сего 1900 года, за № 1083, выяснена обоюдная обида: со стороны вашей тем, что вы толкнули своей палкой кончик трости (sic) шт. – ротмистра Тихонова, а со стороны шт. – ротмистра Тихонова тем, что он при разговоре с вами махал палкой и употреблял бранные слова, – почему дело оставлено мною без последствий…» («Русские Вед.» 12 сентября 1900 года, № 254). Признаюсь, я сильно затруднился бы ответить на вопрос генерала Ковалева: хуже ли его поступок с Забусовым этого официального ответа, беззастенчиво приравнивающего личность штатского русского гражданина к кончику трости военного!

И при таких-то условиях, когда чуть не каждая неделя приносит русскому обществу несколько известий об оскорблениях, насилиях, иной раз убийствах беззащитных граждан, каждый отдельный случай беспричинного оскорбления офицера вызывает целую бурю. За несколько лет мы знаем лишь четыре таких случая. В одном из них полуневменяемый субект ударил молодого офицера (Кублицкаго-Шотуха). Тот не убил его, и потому сам покончил с собой, отдав молодую жизнь в жертву Молоху «мундирной чести…» И по этому поводу М. И. Драгомиров, авторитетный писатель по вопросам военного быта, не нашел ничего другого сказать своим младшим товарищам, кроме изумительного совета, – чтобы «малейшее (sic!) посягательство на оскорбление действием вызывало мгновенное возмездие оружием, рефлекторное». В подтверждение этого положения кастовой этики М. И. Драгомиров привлекает соображение о «несоответствии законов с требованиями жизни» и даже вспоминает о скрижалях завета, которые разбил Моисей в своем гневе на израильский народ!.. Престарелый генерал и авторитетный военный писатель представляет себе, очевидно, всех военных Моисеями в праведном гневе, а нас, обыкновенных граждан, безусловными грешниками. Ввиду этого он рекомендует своим коллегам разбивать походя и те небольшие скрижальцы отечественных законов, которые еще ограждают хоть отчасти права невоенных граждан на неприкосновенность личности и на гарантии суда. Совет М. И. Драгомирова есть совет презирать законы отечества, упраздняющие дикий принцип кастового самосуда, и ставит личный суд в своем деле выше этих законов… М. И. Драгомиров при этих подстрекательствах забывает только, что привычка к некоторым рефлекторным движениям, с одной стороны, расслабляет задерживательные и даже мыслительные центры, а с другой – порождает часто такие же нежелательные и несдержанные ответные рефлексы.

V

И это в последнее время сказывается все заметнее. Так как мы ограничили свою заметку материалом за два месяца, то не станем перечислять все случаи, когда толпа избивала прибегавших к оружию офицеров, рвала на них погоны, отнимала и изламывала сабли (таковы парадоксальные последствия излишнего ограждения неприкосновенности «мундира»). Но и в приведенных нами выше эпизодах этот мотив постоянно сопровождает происходящие столкновения… «Возмущенная публика», «сбежавшийся на шум народ», «прибежавшая с базара толпа мужиков» – всюду принимает сторону безоружных граждан. В Костроме печатно провозглашается необходимость запасаться оружием ввиду систематических насилий со стороны офицеров; в Екатеринославе Греков убивает наповал оскорбившего женщину и обнажившего саблю офицера Петрова; наконец, в случае с Еглевским настроение толпы принимает такой угрожающий характер, что требует экстренных мер, и против негодующего народа выдвигаются войска. И это, конечно, потому, что за пьяными и исступленными Еглевскими и общество, и народ чувствуют не случайные выходки отдельных буянов, а признаки настроение военной среды, привычку многих ее представителей безнаказанно топтать чужое достоинство и чужую честь… Самое объявление губернатора, извещавшего население о том, что он производит дознание лично, указывает очень красноречиво на недоверие к беспристрастию военного правосудия, на которое с такой горечью указывает (с противоположной точки зрения) и предсмертная апелляция несчастного Ковалева.

Генерал Ковалев, несомненно, является жертвой своей среды и ее нравов. По многим прежде бывшим примерам он тоже имел полное основание считать себя Моисеем, безнаказанно разбивающим скрижали. Эта уверенность на сей раз его обманула: обычные приемы кастового суда встретились с возрастающим не по дням, а по часам правосознанием русского общества. И в ответ на приговор первой инстанции раздался такой гром единодушного негодования и протеста, что… генерал Ковалев остался одиноким…

В своем предсмертном письме он говорит, что не раскаивается в своем поступке. Но не всегда он говорил таким образом. Еще недавно, после тифлисского разбирательства, он поместил в «Новом Времени» письмо, в котором звучит явная попытка смягчить подавляющее общественное негодование. Там он говорил, между прочим:

«Оспаривать справедливость нравственной оценки моего преступления я не могу, потому что сам себя осуждаю и, наверное гораздо строже, чем кто бы то ни было»[119]. Но если так – то и последствия очевидны: за виной и притом виной тяжкой, должна следовать ответственность, условия которой заранее и безлично установлены законами. Только этого и добивалось и общество, и печать в деле ген. Ковалева.

Он не захотел или просто не имел мужества принять эту ответственность в условиях, гарантирующих также и потерпевшую сторону. Он предпочел этому смерть…

Это его дело… Ни обществу, ни печати не в чем упрекнуть себя. Могила ген. Ковалева говорит не об излишней суровости общественного суда, а лишь о том, что на смену русской бессудности идет возрастающее гражданское самосознание.

VI

Моя статья была уже закончена, когда газеты принесли новое потрясающее известие. 18 июня офицер проходившего через Курск эшелона артиллеристов на неповиновение и грубость солдата ответил смертельным ударом шашки. А возмущенная этим толпа напала на вагон, в котором заперся отстреливавшийся офицер, вывела оттуда сопровождавшую последнего семью и зажгла вагон. Офицер погиб.

Таковы первоначальные известия об этой потрясающей трагедии. Каковы бы ни были дальнейшие подробности, они не в состоянии изменить ее глубокого основного значения. «Рефлексии», так беззаботно рекомендуемые генералом Драгомировым, двусторонни, обоюдоостры и опасны…

Наконец, для отдыха от мрачных впечатлений мне приятно привести известие другого порядка. Газеты сообщают, что «от имени многих офицеров гвардейских и артиллерийских полков послано ходатайство о разрешении собрания офицеров для обсуждения некоторых вопросов, касающихся положения офицеров в обществе». В ходатайстве указывается, что офицеры сознают свою оторванность и отчужденность…

«Мы чувствуем себя словно в завоеванной стране, – говорится в ходатайстве, – и такое положение становится невыносимым»[120].

Исход ясен. Он в признании, что военные должны стать гражданами своей страны, что закон должен быть один для всех, что профессиональная нравственность не может стоять в противоречии с началами, которые признаны всем обществом… Только тогда исчезнут и отчужденность, и оторванность, и ковалевские трагедии, и курские ужасы, и многое, многое другое.

Предыдущая главаГлава 33 из 57Следующая глава