Коротая один из долгих вечеров самого краткого, но не по кротости характера месяца, я прогуливался возле единственного на всю округу фонаря, и приметил некую странность, что прежде ускользала от моего внимания.
Всюду, поверх столбов, будто выставленные на позор, пугали неестественной белизной срубленные головы метелей и вьюг. Зима казнила всех сама, без следствия, рассудив меру их вины перед собой.
– Выскочки… – Хмурясь злобно, шипела она себе под нос.
Обмётанные лихорадкой инея, губы зимы болели и лопались от разговора, а посему она преимущественно помалкивала. Самое большее, что могла позволить себе сия спесивица – напевать с закрытым ртом, вторя ветру, который был рад услужить ей в любой день и час.
Наверное, есть места, где зима рядится милым, шаловливым, но всеми любимым ребёнком. Ей прощают капризы и слёзы оттепелей, с нею играют в снежки, водят под руку кругами по льду катка и на пару отстукивают пятками крепких ботинок лыжню между сосен. Вечерами, прислушиваясь к сухому приятному скрипу туфель, внимают, как разумным речам, одному лишь дыханию зимы и, небрежно указуя на плеады46, принижают их сияние в угоду мелкому блеску её очей.
В тех же краях делаются и иные безумства, вроде тех, когда, обгоняя звонкое облако алмазного снега, съезжают с горы на санях, рискуя выпасть из них на ходу и катиться до самого низа, упрятав все опасения об себе под спуд беспечности.
Где-то она такова, зима. Но из имеющегося подле, – потерпевшие за своё усердие пурги и бури, да жалкий скрип последнего фонаря в округе, что просит ветер помиловать его и на этот раз, а иначе – прочит беду…