Февраль 1820 г., Хэмпстед
Моя дорогая Фанни,
Постарайся, чтобы твоя мать не подумала, будто я обижен тем, что ты написала вчера. По какой-то причине в твоей вчерашней записке было меньше бесценных слов, чем в предыдущих. Как бы я хотел, чтобы ты по-прежнему называла меня любимым! Видеть тебя счастливой и радостной — величайшая для меня отрада, но дай мне верить в то, что мое выздоровление сделает тебя вдвое счастливее. Мои нервы расстроены, это правда — и, может быть, мне кажется, что я серьезнее болен, чем оно есть на самом деле, — но даже если это так, отнесись ко мне снисходительно и порадуй лаской, какой, бывало, баловала меня раньше в письмах. Моя милая, когда я оглядываюсь на все страдания и муки, какие я пережил за тебя со дня моего отъезда на остров Уайт,[476] когда вспоминаю восторг, в каком пребывал порою, и тоску, которою он сменялся, я не перестаю дивиться Красоте, столь властно меня очаровавшей. Отослав эту записку, я буду стоять в передней комнате в надежде тебя увидеть: прошу тебя, выйди на минуту в сад. Какие преграды ставит между мной и тобой моя болезнь! Даже при хорошем самочувствии мне следует быть больше философом. Теперь, когда много ночей я провел без сна и покоя, меня стали тревожить и другие мысли. «Если мне суждено умереть, — думал я, — память обо мне не внушит моим друзьям гордости — за свою жизнь я не создал ничего бессмертного, однако я был предан принципу Красоты, заключенной во всех явлениях, и, будь у меня больше времени, я сумел бы оставить о себе долговечную память». Мысли, подобные этим, мало тревожили меня, когда я еще не был болен и всеми фибрами души рвался к тебе; теперь все мои размышления проникнуты — вправе ли я сказать так о себе? — «последней немощью благородных умов».[477]
Да благословит тебя бог, любовь моя.
Дж. Китс.