Они летят в постепенно густеющих сумерках. Под ними медленно проплывают бесчисленные шпили и башни Парижа, искрится звездная россыпь освещенных окон.
— Как вы себя чувствуете, мсье? — осведомляется черт.
— Превосходно, — отзывается Фило. — Вы летаете, как настоящий ас.
В ответ раздается самодовольный смешок: ко-ко! Ас Асмодей — звучит, не правда ли? Но Мате не поклонник светских церемоний. Он напрямик заявляет, что в двадцатом веке таким полетом не удивишь и грудного младенца. Где скорость? Где высота? А главное, куда их все-таки черт несет?
Благодушие Асмодея сменяется ледяной вежливостью. Мсье напрасно беспокоится! Будет ему и скорость, будет и высота. Что же касается вопроса о маршруте, то задавать его черту такой квалификации по меньшей мере БЕСпардонно. Надо надеяться, дон Клеофа́с Леа́ндро-Пе́рес Самбу́льо — испанский студент, к которому он, Асмодей, прикреплен, — такого себе никогда не позволит. Ибо хороший экскурсовод — тот же режиссер. А режиссер не оповещает зрителей в начале спектакля, чем собирается удивить их в конце.
Отбрив дерзкого математика и обеспечив себе таким образом свободу действий, бес некоторое время летит молча. Но вот он вытягивается, принимает вертикальное положение и давай ввинчиваться в небо! Да с такой быстротой, что у филоматиков перехватывает дыхание. От неожиданности оба зажмуриваются и едва не выпускают полы волшебного плаща. В ушах у них свиристят и безумствуют сатанинские вихри…
К счастью, длится это какую-нибудь минуту. И вот им уже докладывают, что они перенеслись в первую четверть семнадцатого столетия, с тем чтобы постепенно возвращаться ко времени своего старта.
Тут только Фило и Мате замечают, что Парижа под ними уже нет. Далеко внизу, весь в зловещих багровых отблесках, медленно вращается земной шар. Он совсем маленький, не более школьного глобуса, и все-таки филоматики отчетливо видят и слышат все, что на нем происходит. Со всех сторон обтекают его драконьи мускулы многочисленных, ощетиненных копьями, армий. Ветер полощет знамена и перья. Блистает на солнце боевое снаряжение. Там и тут, будто лопающиеся коробочки хлопка, расцветают белые облачка дыма, и гулкое эхо удваивает грозные раскаты пушечного грома. Толпы вооруженных всадников сталкиваются, опрокидывают друг друга, и воздух оглашается лязгом клинков, стонами поверженных и тоскливым ржанием гибнущих лошадей.
— Что это? — с тяжелым чувством спрашивает Мате.
— Война, мсье. Война, которую назовут Тридцатилетней. Она началась в 1618 году и постепенно охватит чуть ли не все государства Европы.

— Как же, как же, — встревает Фило (он порядком намолчался и жаждет реванша). — Тридцатилетняя война продолжила серию религиозных войн, которые бушевали еще в шестнадцатом веке.
Асмодей корчит недовольную мину. Раз уж мсье так образован, значит, наверняка знает, что нередко подобные войны принимают характер гражданских…
— Ну разумеется, — тараторит Фило. — Во Франции это междоусобная война гугенотов и католиков — та, что привела к печально знаменитой резне 1572 года.
— Варфоломеевская ночь, — вспоминает Мате, у которого, как известно, особая память на числа. — Страшное событие! И бессмысленное. Резать друг друга только потому, что католики понимают учение Христа так-то, а лютера́не[33] — так-то…
Бес деликатно покашливает: кха, кха! Мсье слегка ошибся: гугеноты — не лютеране. Гугенотами во Франции называют кальвинистов, приверженцев швейцарского проповедника Жана Кальви́на.
— Благодарю за справку, — бурчит Мате, — но дела религиозные, знаете ли, не в моем вкусе.
— Помилуйте, мсье, кому вы это говорите? — оскорбляется бес. — Я, как вы догадываетесь, тоже не религиозного десятка. Вспомните, однако, где мы находимся. Мы же с вами в семнадцатом веке, где все творится именем бога! Милостью божьей венчаются на царства самодержцы и папы. И той же милостью божьей английские повстанцы во главе с Оливером Кро́мвелем[34] казнят короля Карла Стюарта. «С нами бог!» — говорят государи, начиная неправые войны. Во славу господню корчатся на кострах инквизиции несчастные, обвиненные в богоотступничестве и колдовстве, и обращаются в пепел плоды человеческой мысли… В общем, изъясняясь образно, семнадцатый век — живописное полотно, рамой которому служит идея бога. В восемнадцатом веке картина изменится, а с ней и рама тоже. Великие просветители начнут подготавливать человечество не только к низвержению тронов, но и к низложению религий. Однако пока до этого далеко. Несмотря на бурный расцвет науки, бог — все еще неизбежная приправа к любому, даже са́мому безбожному кушанью.
— Краснобайствуете? — морщится Мате. — А я, между прочим, жду, когда вы наконец вернетесь к лютеранам и кальвинистам.
— Уже! Уже вернулся, мсье. Потому что Реформация — протестантское движение за церковную реформу — это тоже всего лишь рама, а лучше сказать — форма борьбы против католической церкви. Борьбы, где участвуют самые разные сословия. Интересы у них, само собой, не однородны, зато враг — общий и, что греха таить, сильный. Ненасытная алчность и дьявольская предприимчивость превратили католическую церковь в крупнейшего феодала. В руках ее сосредоточены громадные богатства. А где богатство, там и власть. Недаром к концу шестнадцатого столетия католическая религия официально признана господствующей… Между тем, выражаясь языком учебников, феодализм как общественная формация — кха, кха! — отживает свой век. Общество постепенно переходит на капиталистические рельсы и ощущает настоятельную потребность в иных взаимоотношениях, в иных формах производства. Вполне естественно, что церковь стала поперек горла всем. Народу, изнемогающему от бесправия, нищеты, жестокой эксплуатации. Буржуазии, которая рвется к власти (свидетельство тому буржуазные революции в Нидерландах и в Англии). Даже королевско-княжеской верхушке: этой не терпится оттяпать у святых отцов их несметные земли, их золото… Словом, Реформация сражается за место под солнцем, и, надо сказать, не безуспешно. В некоторых странах протестантская церковь оттеснила католическую и стала главенствующей. Это прежде всего Англия, затем Шотландия, Швейцария, Скандинавия, частично Германия, которая, как вам, вероятно, известно, стала оплотом лютеранства…
— Позвольте, — перебивает Фило, — помнится, лютеранские церкви я и в России видывал.
— Вполне возможно, мсье. Религиозные доктрины легко преодолевают границы. Дания и Швеция, к примеру, кишат кальвинистами, во Франции полно янсенистов…
— Янсенисты? В первый раз слышу. Это кто же такие?
— Последователи голландского епископа Янсе́ния.
— И всё? Ха-ха! Не больно много.
— Ммм… Очень уж трудный вопрос, мсье! С одной стороны, янсенизм — суровая религия, которая предписывает полное самоуничижение перед богом и отказ от всех земных радостей. С другой…
— Да что вы жметесь? — взрывается Фило. — С одной стороны, с другой стороны… Нельзя ли выражаться определеннее?
Асмодей пренебрежительно фыркает. Мсье отстал от жизни. Только схоласты считают, что ответ должен быть строго определенным: да — да, нет — нет… Слишком много в мире такого, чего однозначно не объяснишь. Вот, например, свет. Что это такое? Световые волны? Да. Корпускулы? Тоже да. Стало быть, и то и другое вместе. Ограничиться одним определением — значит, неминуемо впасть в упрощение…
— Ближе к делу, — перебивает Мате. — Вас, кажется, не о природе света спрашивают, а о янсенистах.
— Я вижу, вы во что бы то ни стало хотите ЯНСНОСТИ, мсье, — каламбурит Асмодей. — Так имейте в виду, что янсенизм как религиозное учение, на мой взгляд, ничем не лучше всякого другого. Тут я целиком на стороне мсье Вольтера[35]: когда-нибудь со свойственным ему сарказмом он скажет, что неплохо бы удавить последнего иезуита кишкой последнего янсениста. Но янсенизм как общественное движение, янсенизм — противник королевского произвола и растленной католической церкви не может не вызывать уважения, даже симпатии. Не случайно к лагерю янсенистов примыкают многие выдающиеся люди Франции, отнюдь не страдающие особой религиозностью. И опять-таки не случайно янсенистов притесняют светские и духовные власти. Видимо, в них усматривают опасную мятежную силу. И тут уж я вполне согласен с мсье Бальзаком, который в свое время назовет янсенизм революционным бунтом, начатым в области религиозных идей.
— Сложная характеристика, очень сложная, — задумчиво гундосит Мате.
— Не более сложная, чем сам семнадцатый век, — возражает черт. — Поистине перед нами время глубочайших противоречий и ужасающих крайностей. Просвещенность и невежество, вольнодумство и мрачный религиозный мистицизм, блестящая аналитическая мысль и дикие суеверия — все это переплелось здесь самым причудливым образом и нередко противоборствует даже в одном человеке…
Тут он внезапно умолкает, стремительно пикирует, и не успевают филоматики глазом моргнуть, как маленький земной шарик разрастается, приближается к ним почти вплотную — и вот они опять над Францией.
Теперь они летят над истоптанными войной полями и угрюмыми малолюдными селами. Асмодей произносит чуть слышное заклинание — крыши домов исчезают, и путешественникам открываются страшные картины нищеты и бедствий.
В одном доме на куче тряпья лежит мертвый ребенок, а обезумевшая мать мечется из угла в угол: то под лавку заглянет, то в пустой очаг…
— Что она ищет? — недоумевает Мате.
— Хоть что-нибудь, чем можно заплатить за отпевание, мсье.
Потом они слышат топот и крики: толпа, вооруженная вилами и топорами, гонится за человеком в рясе. Асмодей говорит, что это деревенский священник. Только что он призывал прихожан исправно платить налоги, а поплатиться придется ему самому: через несколько минут его забьют до смерти.
— До какой же крайности дошли эти богобоязненные овцы, если отважились поднять руку на своего пастыря! — сокрушается Фило.
— Скажите другое, — возражает Мате. — Как низко пал этот пастырь, бесстыдно предающий интересы своей паствы…
— Смотрите, пожар! — Фило указывает на дальние сполохи.
Приблизясь, филоматики слышат выстрелы вперемешку с человеческими воплями и ревом животных. Клубы черного дыма скрывают от них происходящее, но бес полагает, что оно и к лучшему: зрелище разбоя и насилия вряд ли доставит им удовольствие.
— Разбой, — повторяет Мате, — это как же понимать?
— Обыкновенно, мсье. На деревню напали бандиты, а теперь вот уходят, подпалив дома и уводя скот, а заодно — последнюю надежду поселян дотянуть до нового урожая.
— Негодяи! — возмущается Фило. — И откуда такие берутся?!
Асмодей, по обыкновению, отвечает коротким смешком. Ко-ко! Откуда? Да из таких же обнищалых крестьян. Когда не можешь прокормиться честным путем, долго ли свернуть на дурную дорожку! А на кого, между прочим, вину валят? Первым делом на черта. Чуть человек споткнулся, сейчас говорят: нечистый попутал…
Неподалеку вспыхивает веселая музыка. Сейчас она до того неуместна, что Мате не в силах сдержать раздражение. Хотел бы он знать, кому это весело, когда рядом мрут с голода!

Бес философски пожимает плечами. Дело житейское! Одни подыхают, другие предаются забавам и чревоугодию.
При слове «чревоугодие» в глазах у Фило появляется нездоровый блеск.
— Мм… — мычит он неуверенно. — Может быть, все-таки взглянем, что там едят? Просто так, из чисто исторического интереса.
И вот уже филоматики парят над великолепным замком, где застольничает сборище знатных бездельников. Их здесь не менее пятидесяти — кавалеров и дам, осыпанных пудрой и драгоценностями. Они неторопливо жуют и негромко переговариваются, а кругом кипит бесшумная суета слуг и звенит бесконечная музыка незримых музыкантов…
— Нда-с! — говорит Мате после некоторого молчания. — Готов поклясться решетом Эратосфена, что необходимость платить налоги ЗДЕСЬ никого не угнетает.
— Безусловно, мсье. Хотя бы уже потому, что дворяне вообще налогами не облагаются. Ну да у этих господ свои заботы! Всесильный кардинал Ришелье — не только правая, но и левая рука его величества Людовика Тринадцатого — неустанно крепит власть своего монарха, а заодно свою собственную. Ему не по душе своевольные замашки французских феодалов. Эти спесивцы, еще недавно управлявшие страной наравне с государем, никак не желают примириться с тем, что при дворе в советах их более не нуждаются, и премудрый министр никогда не упускает случая поставить их на место. По его милости они лишились многих привилегий.
— Ну, судя по всему, до нищеты им далеко, — не без юмора замечает Мате.
— Прошу прощения, — нетерпеливо вклинивается Фило, — насколько я понимаю, к столу только что подали любимое блюдо Генриха Второго — паштет из дичи с шампиньонами, и я должен… нет, я положительно обязан его попробовать!
— Разумеется, из чисто исторического интереса, — издевается Мате.
Впрочем, тощий математик съязвил по привычке. На самом деле он и сам проголодался и ничего не имеет против знакомства с королевским паштетом. Только вот как к нему подобраться?
Но Асмодей доказывает, что получает жалованье не зря: в ту же секунду к хозяину замка подбегает человек в зеленой охотничьей куртке и докладывает, что дикий кабан, которого упустили во время вчерашней охоты, снова рыщет неподалеку. Гости вспархивают со своих мест и устремляются во двор, к запряженным экипажам и оседланным лошадям. Оставшаяся в замке челядь уходит на кухню, чтобы попировать на свой лад, и через несколько минут доступ к любимому кушанью Генриха Второго открыт совершенно.