К книге
Искатели необычайных автографовЧасть I ДВА ХАЙЯМА. В гончарной
14%
Часть I ДВА ХАЙЯМА. В гончарной
10

— Мате, голубчик, умоляю… Перестаньте кричать! — канючил Фило, едва поспевая на своих коротеньких ножках за долговязым товарищем. — Нас примут за сумасшедших.

— Оставьте, пожалуйста! — отбрыкивался Мате. — Здесь все кричат.

— Но это неприлично. Где вас воспитывали?

Услыхав о приличиях, Мате завопил еще громче, и Фило, отчаявшись, пустился на хитрость.

— Не могу больше, — простонал он, опускаясь на землю. — Задыхаюсь…

Что ни говорите, а слабость — великая сила! Мате испуганно бросился к товарищу: ему дурно? Что у него болит?

— Точно не знаю, — томно прошептал тот, — скорей всего, кардиоида.

Но Мате даже не улыбнулся.

— Тут рядом какой-то домишко. Можете вы пройти несколько шагов?

Домишко оказался гончарной мастерской. Пожилой бритоголовый гончар — в темной чеплашке, с засученными по локоть рукавами — молча указал незнакомцам на старую кошму, принес ячменных лепешек, кувшин кислого молока, потом снова уселся за свой круг и принялся за прерванную работу.

При виде еды Фило поразительно быстро выздоровел. К удивлению своему, Мате тоже почувствовал голод. Молоко и лепешки показались ему необычайно вкусными, кошма — мягкой, запах мокрой глины — восхитительным. Мерный скрип гончарного станка завораживал, от него становилось спокойно и уютно…

Растянувшись на мохнатой подстилке, Мате бездумно рассматривал толпящиеся вокруг горшки и кувшины.

— Странно! — сказал он вдруг. — Вам не кажется, что они похожи на людей? Вон тот — низенький, пузатый — определенно напоминает вас.

— А этот, длинный и узкий, — вас! — отбил удар Фило. — Как видите, заимствуют у природы не только инженеры, но и художники.

— Гончар — художник?!

— А кто же, по-вашему? Взгляните: он швыряет на круг ком влажной глины, и под его руками бесформенная масса превращается в сосуд идеально правильных очертаний и благороднейших пропорций.

Мате прищурился, измеряя горшки наметанным глазом: да, пропорции действительно великолепные. Можно даже сказать — золотые.

— Вы ли это, Мате? — удивился Фило. — Кто б мог подумать, что вы способны на такие пышные сравнения?

— Вот еще! — фыркнул тот. — Никакое это не сравнение, а математический термин. Надеюсь, вы слышали о золотом сечении? Ну, о таком соотношении частей целого, при котором меньшая часть так относится к бо́льшей, как бо́льшая к целому?

Фило уклончиво отвел глаза: он-то, может быть, и слышал, но знает ли о золотом сечении гончар? Старик небось и читать-то не умеет. Лепит себе свои горшки на глазок, да и всё тут.

— Ну и что же? — возразил Мате. — Пропорции золотого сечения воспитаны в нем природой, которая постоянно пользуется этим соотношением: в строении человека, животных, растений…

— Значит, математики тоже заимствовали золотое сечение у природы?

— Ну, это еще бабушка надвое гадала. Что, по-вашему, появилось раньше: курица или яйцо? Не знаете? И никто не знает. Точно так же никто не в состоянии определить, подсказано ли золотое сечение математикам природой или же они открыли его самостоятельно, а уж потом подметили, что оно часто встречается в жизни. Впрочем, так ли это важно? Главное, что пропорции золотого сечения доставляют нам удовольствие. Недаром древние греки строго следовали им, когда создавали свои прославленные храмы и статуи, которыми вы имеете честь восхищаться поныне, — заключил Мате с насмешливым поклоном.

— В таком случае вы сами себе противоречите, — поддел его Фило. — Помните, там, у колодца, я сказал, что искусство и наука не такие уж противоположности. Тогда вы не захотели со мной согласиться…

— Тогда не захотел, а теперь соглашаюсь. Во всяком случае, искусству без науки не обойтись. Живописец не живописец, если не знает законов перспективы, если не умеет приготовлять и смешивать краски. А это геометрия, химия, физика! Композитор не композитор, если не смыслит в гармонии. А что такое гармония, как не музыкальная математика? Кроме того, ни один музыкант не может обойтись без музыкальных инструментов. А попробуйте-ка создать музыкальный инструмент без математики и физики. Недаром первым человеком, научившим нас извлекать из одной струны множество музыкальных звуков, был великий Пифагор. Это ведь он рассчитал, в каких числовых отношениях следует делить струну, чтобы получать звуки разной высоты.

Фило приложил палец к губам.

— Будет вам философствовать! Хозяин поет…

В самом деле, пока болтали между собой чудны́е пришельцы, старый горшечник ушел в свою работу и пел себе как ни в чем не бывало:

Базарный день. Шумит гончарный ряд.

Гончар мнет глину целый день подряд.

А та угасшим голосом лепечет:

«Брат, пожалей, опомнись! Я — твой брат!»

— Но это же четверостишие Хайяма! — заволновался Фило. А хозяин все пел:

Гончар работал, рядом я стоял.

Кувшин лепил он: ручку и овал, —

А я увидел грозный лик султана,

Сухую руку нищего узнал.

— Какое совпадение! — подскочил Мате. — Мы же только что об этом говорили…

— Тише! — зашипел Фило. — Вы его спугнете.

Но гончар уже заметил, что его слушают, и умолк.

— Спой еще, — попросил Фило.

Лицо старика стало отчужденным и непроницаемым.

— Рад тебе услужить, да не могу, — сказал он, не поднимая глаз.

— Отчего же?

— Ты мой гость. Прикажи — все для тебя сделаю. Но песне не прикажешь. Захотела — пришла, захотела — ушла.

— Скажи, по крайней мере, знаешь ли ты, кто ее сочинил?

— Нет, — отвечал старик.

— Как же так! Ведь она словно про тебя написана…

— Может, про меня, а может, и нет. Мало ли горшечников на свете!

Тут он сослался на какие-то дела и вышел, пожелав гостям приятного пребывания в его доме.

Некоторое время друзья молча созерцали изделия неразговорчивого мастера. Потом Фило тихонько забормотал:

Гончар ушел. Один я в мастерской.

Две тысячи кувшинов предо мной

Теснятся, тихо шепчутся, как люди.

И я один с их странною толпой.

— Хайям? — спросил Мате.

— Да, из того же цикла о гончаре. Нравится?

— Очень. Но объясните мне смысл того, первого четверостишия. О глине, которая просит гончара пожалеть ее. Как это понимать?

— Бренность человека — предмет раздумий многих поэтов. У Хайяма к этому присоединяется мысль о вечном круговороте в природе. Умирая, человек становится прахом. Прах смешивается с землей, с глиной и обретает новую жизнь — из него делают красивый кувшин или же он прорастает травой, цветами:

На зеленых коврах хорасанских полей

Вырастают тюльпаны из праха царей,

Вырастают фиалки из праха красавиц,

Из пленительных родинок между бровей.

— А стихи не слишком веселые, — заметил Мате.

— Но и не такие уж грустные. Мысль о смерти не так страшна, когда человек чувствует себя частицей бессмертной природы. Во всяком случае, на сей раз это печаль светлая, близкая пушкинской: «И пусть у гробового входа младая будет жизнь играть и равнодушная природа красою вечною сиять».

— Вы сказали «на сей раз». Но разве у Хайяма есть и другие стихи на ту же тему?

— И немало. Наряду со строчками о фиалках и лилиях есть у него и такие:

Как привыкнуть к тому, что из мыслящей плоти

Кирпичи изготовят и сложат дома?

— Ого! Это уже не светлая грусть, а мрачное недоумение, — усмехнулся Мате. — Интере-е-есно… Одно и то же явление Хайям рассматривает с разных точек. Вертит его, как гончар на гончарном круге.

— Недаром он мыслитель, автор нескольких философских трактатов, — пояснил Фило. — Между прочим, постоянный образ поэзии Хайяма — гончар — в разных стихах тоже осмысливается по-разному. Иногда это просто художник, который создает из праха прекрасное и полезное. Но порой черты его искажаются, становятся зловещими:

Поглядите на мастера глиняных дел:

Месит глину прилежно, умен и умел.

Приглядитесь внимательней: мастер безумен,

Ибо это не глина, а месиво тел.

С таким безумным гончаром Хайям сравнивает бога, который без всякого смысла уничтожает свои же создания.

Вот кубок — не сыщешь такого другого!

Но брошенный на́земь, стал глиной он снова…

Трудился над ним сам небесный гончар

И сам же разбил из каприза пустого.

— Кубок — это, конечно, человек, — сообразил Мате. — Выходит, Хайям иносказательно критикует бога за то, что он создал человека смертным?

— Знаете, из вас вышел бы неплохой филолог, — сказал Фило, очень довольный рассуждениями друга. — Но не думайте, что Хайям критикует бога только иносказательно. Он делает это и прямо:

Отчего всемогущий творец наших тел

Даровать нам бессмертие не захотел?

Если мы совершенны — зачем умираем?

Если несовершенны — то кто бракодел?

Мате так и покатился со смеху.

— Клянусь решетом Эратосфена, это остроумно!

— Не только остроумно, но и смело. Критикуя бога, Хайям тем самым ставит под сомнение его существование. В иных стихах он открыто признается, что не верит в загробную жизнь и потому небесным радостям предпочитает земные:

Сад цветущий, подруга и чаша с вином —

Вот мой рай. Не хочу очутиться в ином.

Да никто и не видел небесного рая,

Так что будем пока утешаться в земном!

— Судя по этим строчкам, Хайяма не назовешь трезвенником, — сказал Мате.

— Но значит ли это, что его можно назвать пьяницей? Вино, благородная кровь винограда, — традиционная, вечная тема поэзии. Его прославляли еще древние греки. Продолжает ту же традицию и Хайям. Кроме того, сильно подозреваю, что Хайям потому так преувеличенно восхваляет вино, что хочет насолить исламу, где спиртное под запретом.

Фило разошелся и говорил с увлечением. Казалось, примерам его не будет конца, но Мате прервал друга вопросом:

— Как вы себя чувствуете?

Толстяк так растерялся, что не сразу ответил: что за странная манера перескакивать с предмета на предмет! И какая связь между его самочувствием и поэзией Хайяма?

— Самая прямая, — заявил Мате. — Мне надоело говорить О ХАЙЯМЕ. Я хочу говорить С ХАЙЯМОМ. Хотя бы с одним из двух. И так как вы уже отдохнули, поиски продолжаются.

С этими словами он вышел из мастерской и затянул отчаяннее прежнего:

— Хайям! Хайя-а-ам!

Фило вздохнул и понуро поплелся следом.

Предыдущая главаГлава 10 из 70Следующая глава