За Вольтером в Англию на поклонение ее учреждениям явился Монтескье. Недовольство, отрицательное отношение к своему должно было прежде всего высказываться в сатире на современное состояние общества, на существовавшие учреждения; умы более сильные не могли останавливаться на отрицании; в искании чего-нибудь положительного, более питательного для мысли они обращались к истории, именно к древней, потому что знали ее лучше и потому что видели в ней явление, противоположное явлениям своего настоящего. Но древняя история не могла удовлетворить их, и в настоящем они влеклись к острову, знаменитому своими свободными учреждениями, своим благосостоянием и результатами свободного движения мысли.
Монтескье начал сатирою на французское государство и общество, потом остановился на древней истории, на самом любопытном вопросе: как возникла и почему пала древняя свобода, древняя республика, и наконец написал знаменитый «Дух законов», отправившись от английских учреждений, для которых начертал теорию. Грех юности Монтескье — это «Персидские письма», сатира в очень замысловатой, удобной форме: человек из совершенно другого мира, азиатец, персиянин приехал в Париж, наблюдает и описывает то, что особенно поразило его внимание. Что же особенно поразило персиянина, т. е. что особенно было на сердце у тогдашних либералов, к которым принадлежал автор «Персидских писем»?
Если сильная власть Людовика XIV была естественною реакцией смутам Фронды, то либеральные движения французского общества в описываемое время были реакциею злоупотреблениям власти при великом короле, и сатира, явившаяся выражением этих либеральных движений, разумеется, не отнесется благодушно к человеку, злоупотребившему своею властию. Персиянин приехал во Францию в последнее время царствования Людовика XIV и пишет: «Французский король стар; говорят, что он в высочайшей степени обладает талантом заставлять повиноваться себе; он часто говорит, что изо всех образов правления турецкий или персидский более всего ему нравится». Персиянин нашел неразрешенными противоречия в характере Людовика: «У него министр 18 лет, а любовница — 80; он любит свою религию, но не терпит таких, которые говорят, что надобно соблюдать ее во всей строгости; он бежит шума городов и мало общителен, а между тем с утра до ночи занят только тем, чтобы заставлять говорить о себе; он любит трофеи и победы, но точно так же неприятно видеть ему хорошего генерала в челе своих войск, как и в челе неприятельских; только ему удалось в одно время иметь столько богатств, сколько ни один государь не может надеяться иметь, и быть угнетенным такою бедностию, какой частный человек не может выдержать. Он любит награждать людей, которые ему служат; но он также щедро награждает усердие или, лучше сказать, праздность своих придворных, как и трудные походы своих генералов; часто он предпочитает человека, который его раздевает или служит за столом, другому, который берет неприятельские города или одерживает победы. Он не думает, что верховная власть должна чем-нибудь стесняться в раздаче милостей, и, не обращая внимания на то, достоин ли тот человек, осыпаемый его милостями, думает, что его выбор делает его достойным. Он великолепен, особенно в своих постройках: в садах его дворца больше статуй, чем граждан в большом городе».
Выходку против уничтожения Нантского эдикта автор прикрыл следующим письмом персиянина: «Ты знаешь, мирза, что министры шаха Солимана приняли намерение изгнать из Гэрсии всех армян или заставить их обратиться в магометанство, думая, что государство наше будет постоянно осквернено, если сохранит в своих недрах этих неверных. Неизвестно, как дело не удалось; случай занял место разума и политики и спас государство от опасности большей, чем если б оно потерпело три поражения и потеряло два города. Изгнанием армян Персия в один день лишилась бы всех купцов и всех ремесленников. Я уверен, что великий шах Аббас скорей отрубил бы себе обе руки, чем подписал бы такой указ, и, отсылая к Моголу и другим владельцам Индии самых промышленных своих подданных, он счел бы, что отдает им половину своего государства. Уже и так преследования, которые терпели у нас гебры, заставили их толпами бежать в Индию и лишили Персию трудолюбивого народа, который один был в состоянии победить бесплодие нашей почвы. Оставалось благочестию нанести второй удар: уничтожить промышленность, а через это государство падало само собою, и с ним необходимо падала та самая религия, которую хотели сделать цветущею».
Тут автор сходит с высоты терпимости и унижается до соображения, что различие религий полезно для государства: «Замечено, что жители, исповедующие веру терпимую, бывают полезнее своему отечеству, чем те, которые исповедуют веру господствующую, ибо, удаленные от почестей, имея возможность отличиться только богатством, они стараются приобрести его трудом и потому не избегают занятий самых трудных. Так как все религии содержат правила, полезные для общества, то хорошо, когда эти правила ревностно соблюдаются; но самое лучшее средство возбудить эту ревность — многоразличие религий. Исповедующие разные религии — это соперники, которые не прощают ничего друг другу. Каждый боится сделать что-нибудь бесчестное для его партии и выставить ее на позор предметом порицания для партии противной. Пусть говорят, что не в интересах государя терпеть многие религии: если бы секты всего мира собрались в одно государство, то они не повредили бы государству, потому что каждая из них предписывает повиновение властям. Правда, что история наполнена религиозными войнами, но они проистекали не от многоразличия религий, но отдуха нетерпимости религии господствующей».
Мы видим еще здесь детскую поверхностность взгляда при решении одного из самых важных вопросов в жизни человечества; поклонник разума совершенно равнодушен к религии, чужд религиозного чувства, а между тем позволяет себе толковать о религии и сейчас же, разумеется, несет наказание искажением истории, на которую решился сослаться: как будто новая религия, проповедники которой отличаются сильным убеждением, может оставить в покое другие религии, пока не приобретет господства, пока не утвердит, по убеждениям ее поклонников, истинного отношения человека к Богу; да и эти самые господа — проповедники поклонения разуму человеческому, требовавшие сначала только терпимости, жаловавшиеся на гонение от церковной и светской власти, — ведь они требовали ни больше ни меньше как права проповедовать свое учение, разрушающее все религии, а разве неизвестно, что они наконец приобрели господство, и что же, отличались они терпимостию во время этого господства? Эти люди не хотели понять, что если бесчестно требовать от отдельного человека полного равнодушия и спокойствия, когда в его глазах принимаются все меры против его благосостояния и существования, то также бесчестно требовать этого и от целых учреждений.
По поводу смерти Людовика XIV персиянин пишет: «Нет более монарха, который царствовал так долго; при жизни он заставлял много говорить о себе, все смолкли при его смерти». По поводу преемника Людовика XIV персиянин указывает на одно из самых сильных зол, которым страдала дряхлая французская монархия: «Говорят, что нельзя узнать характер западного короля до тех пор, пока он не прошел чрез два великие испытания — любовницу и духовника. В молодости короля эти две силы соперничают друг с другом, но они примиряются и заключают союз во время его старости. Когда я приехал во Францию, то покойный король находился совершенно во власти женщин. Я слышал, как одна женщина говорила: «Непременно надобно сделать что-нибудь для этого молодого полковника, его храбрость мне известна, я поговорю о нем с министром». Другая говорила: «Удивительно, что об этом молодом аббате забыли; ему надобно быть епископом, он из хорошей фамилии, и я ручаюсь за его нравственность». И не воображай, чтоб эти дамы были в большой милости у короля: они, может быть, во всю жизнь не говорили с ним двух раз. Дело в том, что каждый человек, занимающий сколько-нибудь значительную должность при дворе, в Париже или в провинциях, имеет женщину, чрез руки которой он получает все милости и которая защищает его от последствий делаемых им несправедливостей. Эти женщины находятся в сношениях друг с другом и образуют род республики, которой члены, вечно деятельные, помогают и служат друг другу. Кто видит деятельность министров, начальствующих лиц, прелатов и не знает женщин, которые ими управляют, все равно что видит машину в ходу, но не имеет понятия о пружинах, приводящих ее в движение».
Но от Монтескье с товарищами как от поклонников разума мы должны ждать самых сильных выходок против другой власти, другого авторитета — церковного. Персиянин называет французского короля великим волшебником, потому что он может заставить своих подданных верить, что одна монета имеет ценность двух таких же; но есть еще волшебник посильнее — папа, который может заставить народ верить вещам менее имоверным. В этих выходках Монтескье для исторического изучения важны не пошлые выходки против христианства и религии вообще, но выходки против тех слабых мест современной Французской Церкви, которые защитники религии защищать не могли и которые увеличивали силу враждебного Церкви направления. Епископы, пишет персиянин, когда находятся в собрании, то поставляют религиозные правила, когда же действуют порознь, то занимаются только разрешениями от соблюдения этих правил. Монтескье, разумеется, не упустил случая посмеяться на самом твердом основании насмешки: на противоположности слова и дела, проповеди и проповедника. Персиянин не мог не заметить толстенного человека в черном платье, но печальный цвет одежды находился в противоположности с веселым видом и цветущим лицом господина, причесанного с большею тщательностию, чем причесывались дамы; персиянин пишет, что этот господин отлично знает слабости женщин, и женщины знают его собственную слабость.
Персиянин заметил, что гуляки содержат во Франции огромное количество женщин вольного поведения, а люди набожные содержат великое множество дервишей, у которых три обета — повиновение, бедность и целомудрие, но из этих обетов соблюдается только первый; скорее султан откажется от своих великолепных титулов, чем французские дервиши от титула бедности, ибо титул бедных служит им главным препятствием быть действительно бедными. Персиянин заметил и метко описал это печальное состояние общества, когда многие, не отказываясь от религии, перестали быть религиозными: «Я не заметил между христианами этого живого религиозного убеждения, которое господствует между магометанами. Религия у них составляет для всех предмет спора; придворные, военные, даже женщины поднимаются против духовенства и требуют у него доказательств тому, во что решились не верить. Это решение составилось не вследствие убеждений разума, не вследствие того, что они потрудились исследовать истину или ложность отвергаемой ими религии, — это бунтовщики, которые почувствовали иго и свергли его прежде, чем сознали. Поэтому они так же слабы в своем неверии, как и в своей вере; они живут в приливе и отливе, которые носят их от одного к другой».
Персиянин заметил отсутствие жизни и в другом сословии, которое прежде стояло наверху по своим личным качествам, а теперь, утратив эти качества, старалось напомнить о своем значении внешними приемами, способными производить сильное раздражение и ускорить переворот. Приятель персиянина сказал ему, что повезет его к одному из самых знатных и представительных людей. «Что это значит? — спросил мнимый азиатец. — Это значит, что он учтивее, ласковее других?» — «Нет, — отвечает приятель, — это значит, что он дает чувствовать каждую минуту свое превосходство над всеми теми, которые к нему приближаются». — «Я увидал, — пишет персиянин, — маленького человечка, которому не мог не удивиться: так он был горд, с таким высокомерием нюхал табак, так громко сморкался, с такою величественною медленностию плевал, ласкал своих собак так оскорбительно для людей! Надобно нам иметь слишком гадкую натуру, чтобы позволить себе делать сотню маленьких обид людям, которые ежедневно приходят к нам с заявлением своего доброго расположения». Не пощажена и новая денежная аристократия. Персиянин осведомляется у своего приятеля: «Кто это человек, который так много говорит об обедах, данных им знати, который так близок с вашими герцогами, который так часто говорит с вашими министрами? Должно быть, это человек очень значительный; но у него такая пошлая физиономия, что не делает чести людям значительным, к тому же это человек невоспитанный». — «Это откупщик, — отвечал приятель, — он настолько выше других по своему богатству, насколько ниже по происхождению. Он большой наглец, как вы видите, но у него превосходный повар, и он ему благодарен: вы слышали, как он целый день его расхваливал?»
Но всего лучше вскрыта одна из главных причин приближавшегося переворота в указаниях на безнравственность тогдашнего французского общества. Персиянин разговорился с одним из господ, счастливых с женщинами. «У меня нет другого занятия, — говорил этот господин, — как привести в бешенство мужа или привести в отчаяние отца; нас несколько таких молодых людей, и мы разделили Париж, который интересуется нашим малейшим приключением». — «Что сказать о стране, — пишет по этому поводу персиянин, — что сказать о стране, где терпят подобных людей, где неверность, похищение, вероломство и неправда ведут к знаменитости, где уважают человека, который отнимает дочь у отца, жену у мужа? Здесь мужья смотрят на неверность своих жен, как на неизбежные удары судьбы. Ревнивый муж считается помехою всеобщего веселья, безумцем, который хочет пользоваться солнечным светом за исключением всех других. Игра в общем употреблении, быть игроком — значит иметь почетное положение в обществе. Женщины особенно склонны к игре».
Персиянин указывает признак гниения общества в толпе людей праздных, живущих болтовней, занятых только деланием визитов и посещением публичных мест. Один из таких людей умер от усталости, и на могиле его была начертана следующая эпитафия: «Здесь покоится тот, кто никогда не знал покоя: он присутствовал на 530 похоронах, на 2680 крестинах; пенсии, с которыми он поздравлял своих друзей, простираются до 2 600 000 ливров; путь, который он совершал по мостовой, до 9600 стадий, за городом до 36 000. Разговор его был занимателен; он имел в запасе 365 рассказов, кроме того, 118 апофегм, заимствованных из творений древних».
Персиянин неблагосклонно отнесся к литературе и литераторам. Понятно, что отрицательному отношению к общественному строю должно было соответствовать отрицательное отношение к литературе, выражавшей этот строй и служившей ему; вызывалась новая литература, которая должна была выражать и служить новым потребностям, — литература с новыми политическими тенденциями, стремящаяся разрушать старое, пересоздать общество на новых началах; литература, писатели, не имевшие таких тенденций, считались пустыми, а имевшие тенденции другого рода — вредными. Персиянин оскорбляется тем, что люди, считающие себя умниками, не хотят быть полезными обществу и упражняют свои таланты в пустяках; например, персиянин застал их в пылу спора о самом пустом предмете, именно о степени достоинства одного старого греческого поэта, которого родина и время смерти не известны; спор шел о степени достоинства, ибо все были убеждены, что это поэт превосходный. Выходка Монтескье против споров о достоинстве Гомера была выходкою против всего того направления, которое господствовало с эпохи Возрождения, когда древняя греко-римская жизнь и литература были на первом месте. «Страсть большей части французов, — пишет персиянин, — быть умниками и составлять книги, тогда как ничего не может быть хуже этого. Природа мудро распорядилась, чтобы человеческие глупости были преходящими, а книги дают им бессмертие! Глупцу мало того, что наскучивает всем тем, которые живут вместе с ним: он хочет мучить все будущее поколение, он хочет, чтобы потомство знало, что он жил и что был глуп».
Но больше всего в «Персидских письмах» достается поэтам, и понятно почему: никто так не прославил неприятного теперь века Людовика XIV, как поэты; их произведения сделались неотъемлемым достоянием народа, его красою и гордостию, а что сделали они для того воспитания или перевоспитания народа, какого хотел Монтескье с товарищами? В одном обществе персиянин встретил человека дурно одетого, делающего гримасы, говорящего каким-то странным языком. Когда он осведомился, кто это, то ему отвечали: поэт, а поэты — самые смешные люди на свете, поэтому их не щадят, их обдают презрением. В другой раз персиянин вошел в библиотеку; провожатый указал ему на отдел книг и сказал: это все поэты, т. е. авторы, которых ремесло состоит в том, чтобы мешать здравому смыслу и обременять ум украшениями, как некогда обременяли женщин нарядами; провожатый сделал особенно злую выходку против лирических поэтов, которых искусство, по его словам, состоит в гармонической бессмыслице.
Кроме общих причин, заключавшихся в характере времени, собственная природа Монтескье участвовала в составлении такого отзыва о поэтах. Несмотря на легкий, насмешливый характер «Персидских писем», в их авторе виден уже человек, который не может освободиться от серьезных вопросов, от серьезных дум над общественными явлениями. Он уже возбуждает вопрос о пользе и вреде цивилизации и старается разрешить его. Один персиянин оспаривает пользу цивилизации. «Я слышал, — пишет он, — что изобретение бомб отняло свободу у всех народов Европы: государи, не будучи более в состоянии вверять охрану крепости гражданам, которые сдались бы при первой бомбе, получили предлог содержать регулярные войска, с помощию которых поработили потом своих подданных. После изобретения пороха нет более неприступных крепостей, т. е. нет более на земле убежища против несправедливости и насилия. Я трепещу при мысли, что откроют еще новое средство истреблять людей и целые народы. Ты читал историков; обрати внимание на то, что все государства основались во время невежества и пали вследствие излишнего занятия искусствами. Недавно я в Европе, но уже слышал от разумных людей о свирепствах химии: это четвертый бич, истребляющий людей, но истребляющий постоянно, тогда как война, мор и голод истребляют большие массы, но после долгих промежутков времени. К чему послужило изобретение компаса и открытие стольких новых народов, которые сообщили нам более свои болезни, чем богатства? Это изобретение было гибелью для открытых стран: целые народы были истреблены, оставшиеся обращены в рабов».
«Или ты не думаешь того, что говоришь, — отвечает другой персиянин, — или ты поступаешь лучше, чем думаешь. Ты покинул отечество для науки — и ты презираешь просвещение? Подумал ли ты о варварском и несчастном положении, в какое мы повергнуты потерею образования? Ты боишься, что выдумают какое-нибудь новое средство истребления. Нет: если пагубное изобретение явится, то оно будет запрещено народным правом, и единодушное соглашение народов погубит его. Для государей нет выгоды делать завоевания подобными средствами: они должны искать подданных, а не земли. Ты жалуешься, что нет более неприступных крепостей: значит, ты жалеешь, что теперь войны оканчиваются скорее, чем прежде. Ты должен был заметить, читая историю, что, со времени изобретения пороха, битвы стали менее кровопролитны, чем прежде, ибо почти не бывает более рукопашных боев. Когда говорят, что искусства делают людей изнеженными, то здесь речь не идет, по крайней мере, о людях, которые занимаются искусством, ибо они никогда не бывают праздны, а праздность более всех пороков истребляет мужество. В стране образованной люди, которые пользуются удобствами от известного искусства, принуждены заниматься другим искусством, если не хотят видеть себя в постыдной бедности, следовательно, праздность и изнеженность несовместимы с искусствами. Париж, быть может, самый чувственный город в мире, нигде более не утончают удовольствий; но в нем же ведут и самую трудовую жизнь. Чтоб один человек жил роскошно, сотня других должна работать без устали. Одна женщина вздумала, что ей надобно явиться в известном обществе в таком-то наряде, и вот с этой минуты пятьдесят ремесленников уже не спят более и не имеют более времени есть и пить; она приказывает — и ей повинуются скорее, чем нашему монарху, ибо интерес есть самый могущественный монарх на свете. Эта страсть к труду, страсть к обогащению идет из сословия в сословие, от ремесленников до вельмож, овладевает целым народом, среди которого только и видишь труд, промышленность. Где же изнеженный народ, о котором ты толкуешь?» Дело начато слабо, поверхностно, но начато.
Будущий автор «духа законов» делает сильную выходку против господства римского права во Франции, выходку, также знаменующую пробуждение народности. «Кто может подумать, — пишет персиянин, — чтобы королевство самое древнее и самое могущественное в Европе уже десять веков руководилось чужими законами? Если бы еще французы были покорены, то это легко было бы понять, но они завоеватели. Они покинули древние законы, изданные их первыми королями в общих собраниях народа, и, что всего страннее, римские законы, которые они приняли вместо своих, были изданы в то же время. И чтобы заимствование было полное, и чтобы весь здравый смысл пришел изчужа, они еще взяли все папские постановления и сделали их частию своего права: новый вид рабства. Это обилие чужих натурализованных законов подавляет правосудие и судей; но эти томы законов ничто в сравнении с страшным войском глоссаторов, комментаторов, компиляторов — людей столь же бедных здравым смыслом, сколько богатых числом своим».
Автор по поводу исторической библиотеки, которую показывают персиянину, делает краткий очерк или, лучше, краткий отзыв об истории европейских государств. О Германии автор выражается так: «Это единственное государство в мире, которое не ослабевает от разделения, которое укрепляется по мере потерь своих; медленное в пользовании своими успехами, оно становится неодолимым вследствие своих поражений». В истории Франции Монтескье видит только историю усиления королевской власти. В английской истории он видит «свободу, постоянно порождающуюся из огня междоусобий и мятежей; короля, постоянно колеблющегося на престоле непоколебимом; народ нетерпеливый, мудрый в самом бешенстве своем». Польша так дурно пользуется своею свободою и правом избрания королей, что как будто хочет этим утешить соседние народы, потерявшие и ту, и другое. О государствах скандинавских ни слова в этом очерке, по неумению сказать о них хотя что-нибудь; но России, благодаря Петру Великому, посвящено целое письмо, полученное персиянином, находящимся в Париже, от приятеля, находившегося по дипломатическим поручениям в России.
Собравши кой-какие сведения, казавшиеся ему характеристичными для изображения допетровской России, Монтескье говорит о Петре: «Царствующий государь захотел все переменить; у него были большие столкновения с подданными насчет бороды, с духовенством и монахами — насчет их невежества. Он старается о процветании искусств и не упускает ничего, чтобы в Европе и Азии прославить народ свой, до сих пор забытый. Беспокойный, в беспрестанном волнении, блуждает он в областях своего обширного государства, оставляя повсюду следы своей врожденной строгости. Он покидает свою землю, как будто бы она была тесна для него, и ищет в Европе других областей, других государств».
«Персидские письма» были напечатаны в Голландии в 1721 году. Во Франции автор, молодой президент бордосского парламента, не был обеспокоен: Франциею правил в это время регент, герцог Орлеанский, который не чувствовал в себе никакого побуждения восставать ни за духовенство, ни за память Людовика XIV. В 1729 году, когда Монтескье понадобилось вступить в члены Французской академии и когда автор «Персидских писем» должен был ожидать препятствий от правителя с другим характером, от кардинала Флери, он приписал выходки против религии вине голландских издателей и представил Флери очищенный экземпляр. Монтескье продал свое место президента в парламенте, предпринял после этого долгое путешествие по Европе и по возвращении во Францию в 1734 году издал «Рассуждение о причинах величия и падения римлян». Здесь Монтескье указал на значение хорошего воспитания, хорошей школы для народа, значение постоянного труда, постоянного напряжения сил, развивающего их, хотя и не мог освободиться от одностороннего взгляда, что только бедность поддерживает нравственность народную, а богатство ведет неминуемо к падению; он указывает на пользу для римлян от продолжительности войн, которые должны были вести они с соседними городами, от упорного сопротивления последних. «Если бы римляне быстро покорили все соседние города, то они были бы уже испорченным народом во время нашествия Пирра, галлов и Аннибала и, по общему закону, слишком быстро перешли бы от бедности к богатству, от богатства к порче нравов. Но Рим, делая постоянно усилия и находя постоянно препятствия, давал чувствовать свое могущество, не имея возможности распространять его, и в небольшой сфере упражнялся в добродетелях, долженствовавших стать столь пагубными для вселенной».
Переходя к внутренним причинам силы Рима, Монтескье забывает то, что говорил прежде в «Персидских письмах»: о пользе цивилизации, о значении труда и его усилении при разделении занятий, о том, что праздность более всего портит нравы. Теперь он говорит, что сила древних республик основывалась на равном разделении земель, на том, что большинство народонаселения состояло из воинов и земледельцев, что увеличение числа ремесленников вело к порче, ибо ремесленники — народ робкий и испорченный, причем не отделяет рабов от ремесленников. При объяснении борьбы между патрициями и плебеями Монтескье обходит все необходимые подробности и объясняет дело просто завистию и ненавистию простого народа к знати. Причиною падения Рима было, во-первых, то, что легионы, начавши вести войну вне пределов Италии, потеряли гражданский характер и стали смотреть на себя как на войско того или другого полководца; во-вторых, вследствие того, что право римского гражданства было распространено на италийские народы, Рим наполнился гражданами, которые принесли свой гений, свои интересы и свою зависимость от какого-нибудь могущественного патрона. Город потерял свою целостность; Рим перестал быть тем для своих граждан, чем был прежде; римский патриотизм, римские чувства исчезли. Честолюбцы приводили в Рим целые города и народы для произведения смут при подаче голосов; народные собрания получили вид заговоров.
При настоящем состоянии исторической науки исследование Монтескье представляется трудом очень легким, поверхностным; но не надобно забывать, что это была первая попытка вдуматься в причины явления. Мысль, возбуждаемая настоящим неудовлетворительным состоянием Франции, ищет разрешения важных вопросов настоящего в прошедшем, наиболее известном, ищет причин величия и гибели государств, имея в виду заветную цель — определение отношений свободы и власти, определение удовлетворительное, т. е. способное охранить государство, и среди объяснений поверхностных мыслитель приходит иногда к выводам, которые становятся ценным вкладом в науку. Таков, например, следующий вывод: «То, что называют единством, есть нечто очень неопределенное относительно тела политического. Истинное единство есть единство гармонии, состоящее в том, чтобы все части, как бы они противоположны ни казались, содействовали благу общему, как диссонансы в музыке содействуют общему согласию. Может существовать единство в таком государстве, которое, по-видимому, находится в беспокойном состоянии, тогда как в видимом покое азиатского деспотизма заключается действительное разделение: земледелец, воин, купец, начальствующее лицо, благородный связаны так, что одни притесняют других без сопротивления, и если здесь видят единство, то здесь не граждане соединены, а мертвые тела, погребенные одни подле других».
Так же точно можно найти много недостатков и в самом знаменитом сочинении Монтескье — «О духе законов», вышедшем в 1748 году; можно с некоторым основанием упрекнуть и его в поверхностности, в стремлении построить систему, не заботясь при этом о собрании материалов. Но такой приговор будет крайне односторонен, если мы не прибавим, что книга заслужила свою громадную репутацию тем, что впервые в таких широких размерах представила различные формы государственного устройства, причины их происхождения, их историю у различных народов, древних и новых, христианских и не христианских; легкость, доступность изложения расширяли круг читателей и увеличивали полезность книги; то же самое производили умеренность, сдержанность, научно-историческое уважение к каждой форме, как происшедшей не случайно, не произвольно, стремление известными объяснениями, известными указаниями привести к правильному пониманию человеческих отношений и содействовать благополучию человеческих обществ, какие бы формы для них ни выработала история.
Книга Монтескье небывалою широтою плана, возбуждением стольких важных исторических и юридических вопросов производила могущественное влияние на умы современников, порождала целую литературу и в то же время имела важное практическое значение, изменяя взгляды на существующие отношения, изменяя их ко благу народов и достигая этого указанною выше умеренностию, сдержанностию, не пугая правительства революционными требованиями, но указывая им средства содействовать благосостоянию подданных и при существующих основных формах, ибо ничто так не вредит правильному, свободному развитию человеческих обществ, как революционные требования, пугающие не правительство только, но и большинство, заставляющие его опасаться за самые существенные интересы общества: человек убежден в необходимости выйти из дому подышать чистым воздухом, но, испуганный ревом бури, ливнем и холодом, спешит затворить окно и предпочитает остаться в душной атмосфере своей маленькой комнаты.
Автор книги «О духе законов», разумеется, должен был начать определением закона: «Законы в самом строгом смысле слова суть необходимые отношения, проистекающие из природы вещей, и в этом смысле все существующее имеет свои законы. Сказавшие, что «слепой случай произвел все видимое нами в мире», сказали великую нелепость, ибо что может быть нелепее утверждения, что слепой случай мог произвести разумные существа? Следовательно, есть первоначальный разум, и законы суть отношения между ним и различными существами и отношения этих различных существ между собою. Бог относится ко вселенной как творец и охранитель; законы, по которым Он создал, суть законы, по которым Он охраняет; Он действует по этим правилам, потому что Он их сознает; Он их сознает, потому что они Его создание; Он их создал, потому что они имеют отношение к Его мудрости и могуществу. Существа отдельные, разумные могут иметь законы, которые они сами составили, но они имеют также законы, не ими составленные. Прежде появления существ разумных они были возможны, следовательно, они имели возможные отношения друг к другу и, следовательно, законы возможные. Прежде появления законов существовали возможные отношения юридические. Сказать, что нет ничего справедливого и несправедливого, кроме того, что повелевают или запрещают положительные законы, это все равно сказать, что прежде начертания круга все радиусы не были равны между собою. Следовательно, необходимо признать отношения правды прежде закона, их устанавливающего».
Переходя к объяснению происхождения государства, Монтескье отрицает, что одноличное управление есть наиболее соответствующее природе, ибо природа установила родительскую власть; он указывает на то, что государство необходимо заключает в себе соединение многих семейств. У него другое мнение относительно естественности: форма правления наиболее соответственная природе есть та, которая наиболее удовлетворяет свойствам народа, ее установившего. «Закон вообще есть человеческий разум, во сколько он управляет всеми народами мира, а законы политические и гражданские суть особенные случаи, к которым прилагается этот человеческий разум. Они должны быть такою собственностью народа, для которого изданы, что удивительную случайность представит явление, если законы одного народа будут пригодны для другого. Они должны соответствовать природе и принципу правления установленного или которое хотят установить, будут ли это законы, устанавливающие правление, как законы политические, или поддерживающие его, как законы гражданские. Они должны соответствовать физическому виду страны, климату холодному, жаркому или умеренному, качеству почвы, положению страны, ее величине, образу жизни народонаселения землепашеского, звероловного или пастушеского. Они должны соответствовать степени свободы, допускаемой конституциею, религии жителей, их склонностям, их богатству, их числу, их торговле, нравам и обычаям. Наконец, они имеют отношения друг к другу, к своему происхождению, к цели законодателя, к порядку вещей, на котором они основываются. Их надобно рассматривать во всех этих отношениях. Такое рассмотрение я предпринял сделать в предлагаемом сочинении. Я исследую все эти отношения, все вместе они образуют то, что называется духом законов. Прежде всего я исследую отношения законов к природе и принципу каждого образа правления; так как этот принцип имеет на законы главное влияние, то я постараюсь получше с ним познакомиться».
Исследование начинается известным тройственным делением правительственной формы на республиканскую, монархическую и деспотическую и подразделением первой на аристократию и демократию. Самую важную часть исследования составляет определение монархического правления: «Власти посредствующие, подначальные и зависимые составляют натуру монархического правления, т. е. такого, где один управляет посредством основных законов. Самая естественная, посредствующая, подчиненная власть есть власть дворянства; оно входит в сущность монархии, основное правило которой: «Нет монарха — нет дворянства; нет дворянства — нет монарха, а вместо его — деспот». Уничтожьте в монархии преимущества вельмож, духовенства, дворянства и городов — у вас очутится или республика, или деспотизм. Не достаточно, чтобы в монархии были посредствующие члены, — нужно еще хранилище законов. В государствах, где нет основных законов, нет и хранилища. Вот почему в этих странах религия имеет обыкновенно такую силу, а куда не простирается влияние религии, там действуют обычаи, имеющие силу законов».
Это различение двух форм — монархической и деспотической — имеет важное историческое значение, ибо здесь впервые указана отличительная черта новых европейских государств, обозначившаяся при самом их происхождении и условившая все дальнейшее их развитие, всю их историю: это более сильное развитие, большая сложность организма сравнительно с государствами восточными, древними и новыми. Новое европейское государство при самом рождении своем представляло уже тело высшего организма, имевшее уже несколько сильно развитых органов, и дальнейшее определение отношений между ними представляет главное явление, главный интерес европейской истории: это-то Монтескье и указал в своих посредствующих властях, и преимущественно в дворянстве, которого восточные государства не имеют.
За этим указанием следует указание на принципы или пружины трех правительственных форм: для республики — добродетель, для монархии — честь, для деспотии — страх. Легко понять, что указание на эти принципы встретило самые сильные возражения, и, несмотря на все старание самого Монтескье оправдаться и старание других оправдать его, принципы эти не могут быть приняты. Добродетель, или политическая добродетель, как хочет Монтескье выражаться, т. е. патриотизм, желание истинной славы, самоотречение, способность жертвовать самыми дорогими интересами на пользу общую одинаково необходимы как для республики, так и для монархии; как в той, так и в другой люди, обладающие этими качествами, не представляются толпами. Политическая добродетель во всей силе обнаруживается обыкновенно в опасные для государства времена, и государство спасается, если имеет достаточный запас этой добродетели; в противном случае оно гибнет.
То, что Монтескье назвал честью и выставил как принцип или пружину монархии, есть та же политическая добродетель, та же способность выполнить свою обязанность, сделать то, что признается хорошим и полезным для общего блага, и, наоборот, не сделать ничего такого, что признается дурным, несмотря на требование одного сильного человека или на требование толпы, на требование могущественной партии, — все равно, какая бы ни была правительственная форма. Это видно из примера, приводимого самим же Монтескье. После Варфоломеевской ночи Карл IX предписал всем губернаторам умерщвлять гугенотов. Виконт Ортес, начальствовавший в Байоне, отвечал: «Государь, между подчиненными мне жителями и военными я нашел только добрых граждан, храбрых солдат и ни одного палача; поэтому они и я умоляем ваше величество употребить наши руки и нашу жизнь на какое-нибудь другое дело, которое можно исполнить». Если бы Монтескье остался верным историческому взгляду, то господство так называемой чести в новых европейско-христианских обществах он приписал бы тому же развитию последних, судействованию сильных самостоятельных органов, которые он называет посредствующими властями.
Но главный источник ошибки Монтескье заключался в условиях времени. Государство, среди которого жил Монтескье, представляло наверху крайнее оскудение политической добродетели; сохранились только известные принятые приличия, так называемые требования чести. Монтескье ужасными красками описывает нравы придворных своего времени: «Честолюбие в праздности, низость в гордости, страсть к обогащению без труда, отвращение к правде, лесть, измена, коварство, невнимание к обязательствам, презрение обязанностей гражданина, страх иметь добродетельного государя, упование, полагаемое на его слабость, и, что хуже всего, постоянная насмешка над добродетелью». Мы считаем это описание верным, ибо поверка налицо — революция, а революция обыкновенно приготовляется не снизу, ибо здесь всегда требуется твердая и разумная власть, а сверху, если здесь иссякает способность доставлять народу эту необходимость, т. е. твердую и разумную власть, и происходит болезненное движение с целью восполнить эту способность. Но Монтескье не думал, что начертанное им состояние нравственности наверху французского общества необходимо условливало революцию; он думал, что государство может продолжать свое существование при таких условиях с одною только пружиною — честью, ложною честью, как сам признается.
Печальное состояние французского правительства внушило, впрочем, Монтескье несколько мыслей, которые не остались без действия в других концах Европы, как увидим в своем месте: «Монархия погибает, когда государь думает, что он показывает более свое могущество в перемене известного порядка вещей, чем в его соблюдении; когда он отнимает у одних естественно принадлежащие им должности, чтобы произвольно отдать другим. Монархия погибает, когда государь, относя все единственно к себе, сосредоточивает государство в своей столице, столицу — в дворе, а двор — в собственной особе. Монархия погибает, когда государь не понимает значения своей власти, своего положения, любви подданных, когда не понимает, что монарх должен считать себя в безопасности, точно так, как деспот должен считать себя в постоянной опасности. Принцип монархии искажается, когда наивысшие достоинства суть знаки наибольшего рабства; когда отнимают у вельмож уважение народов, когда их делают позорными орудиями произвола. Он искажается еще более, когда честь приводится в противоречие с почестями, когда можно быть покрытыми в одно время знаками отличия и бесславием. Он искажается, когда государь переменяет правосудие на жестокость, когда он принимает грозный и страшный вид, который Коммод приказывал давать своим статуям. Принцип монархии искажается, когда подлые души хвастаются величием своего рабства и думают, что, получивши все от государя, могут освободить себя от всех обязанностей к отечеству».
Заметим и следующие положения Монтескье относительно внешней политики: «Когда в соседстве находится государство, клонящееся к своему падению, то не должно, ускорять этого падения, ибо не должно лишать себя положения самого счастливого, какое только может быть для государя: нет ничего удобнее как находиться подле другого государя, который принимает на себя все удары и все обиды судьбы. И редко завоеванием подобного государства настолько же усиливается действительное могущество, насколько теряется могущество относительное». Это замечание грешит односторонностию, безусловностию. Для государства, разумеется, всегда выгодно, если оно окружено слабыми или, по крайней мере, слабейшими государствами. Такою выгодою до последнего времени отличалось положение Франции между слабою Испаниею и слабыми, по разделению своему, Германиею и Италиею; так было выгодно положение Русской империи после Петра Великого между Швециею, Польшею и Турциею. Но если соседнее государство, клонящееся к падению, представляет безопасность само по себе, то по слабости своей оно может усилить другого соседа, который захочет увеличить свои средства на его счет, — другие соседи не могут этого позволить, и таким образом падающее государство становится предлогом постоянной борьбы между ними; его слабостию уничтожается пространство, разделяющее сильные государства, по его поводу они приходят в постоянные столкновения друг с другом, следовательно, существование между ними слабого государства не приносит им никакой выгоды; напротив, гранича непосредственно друг с другом, они имели бы менее причин к вражде. Соседство с слабым государством принуждает сильного, не имеющего никаких побуждений к завоеваниям, решаться поневоле на дело насилия против слабого из самосохранения, чтобы не дать другому сильному усилиться еще более на счет слабого.
Вообще нельзя полагать большего счастья для государства в слабости соседей, ибо самое верное ручательство для государства состоит не в чужой слабости, а в собственной внутренной силе, которая дает возможность иметь всегда прямую, честную политику, возможность не бояться чужой силы, не стараться без разбора средств обеспечивать себя физически захватом чужого, округлением своей государственной области, ибо для безопасности государства требуются прежде всего силы нравственные. Окружение слабыми соседями дурно воспитывает народ, приучает к драчливости, вселяет завоевательный дух; окружение сильными соседями воспитывает хорошо, сдерживает, внушает уважение к чужим правам, заставляет хлопотать о внутренней силе, о правильности внутреннего развития, как о главном средстве безопасности. Вероятно, Монтескье, пиша свои замечания, хотел показать, что сильным невыгодно пользоваться слабостию слабых, хотел высказаться против завоевательных стремлений и вместе высказаться против политики своего отечества. Вслед за тем автор требует также, чтобы завоеватели умеряли свои стремления и чтобы кротко обходились с покоренными, по требованиям благоразумия. «Монархия может делать завоевание только в естественных границах; благоразумие требует остановиться, как скоро эти границы перейдены. При этих завоеваниях нужно оставлять все в том положении, в каком найдено, оставлять прежние судилища, прежние законы, прежние обычаи, прежние привилегии; перемениться должны только войско и сам государь. С завоеванными областями должно обходиться чрезвычайно кротко».
Самая знаменитая часть сочинения Монтескье, о которой до сих пор наиболее идет речь в литературе государственного права, — это одиннадцатая книга, трактующая «о законах, которые образуют политическую свободу в связи с конституциею». Здесь излагается теория разделения властей: в каждом государстве существуют троякого рода власти: власть законодательная, власть исполнительная и власть судебная.
Основываясь на примере Англии, автор требует разделения этих властей, как необходимости для политической свободы, а политическая свобода, по мнению Монтескье, состоит для гражданина в спокойствии духа, происходящем от уверенности в своей безопасности. Против этого требования разделения власти вооружаются в науке настоящего времени: Монтескье упрекают за то, что он слишком много обращает внимания на государственный механизм, дает слишком много значения механическому действию деления властей, слишком мало внутренней, живой силе; упрекают его за то, что он на цель государства смотрит со внешней, отрицательной стороны, полагая ее в безопасности отдельного лица, а не в положительном благе, не в совершенстве общественного состояния. Но для историка совершенно понятна такая точка зрения, ибо эта безопасность отдельного лица была всего важнее для француза времен Монтескье; понятно, как Монтескье пришел к убеждению в необходимости, чтоб одна власть сдерживала другую для безопасности гражданина, в необходимости разделения властей: если, разделяя, властвуют, то, разделяя же власть, становятся свободными (dividendo imperant et dividendo liberi fiunt).
Для нас важнее, чем спорное требование разделения властей, указание Монтескье на историю происхождения представительной формы, на попытку отыскать ее в начале средневековой истории, на попытку сравнить явления этой истории с явлениями истории древней. Мы теперь не можем удовлетвориться объяснениями Монтескье, но не можем не признать, что положено было начало правильному пониманию дела, что дан был смысл, значение этим Средним векам, к которым до сих пор относились так неприязненно; образованные люди Западной Европы переставали бредить греками и римлянами и начинали обращать внимание на свою собственную древнюю историю, которую называли Среднею, в ней искать твердой почвы для дальнейших государственных построек, ею объяснять свое настоящее. Понятно, что при новости дела, при отсутствии достаточных сведений в истории Средних веков, достаточной вдуманности в ее явления неизбежны были ошибки, которые мы находим у Монтескье; но дело было им начато, указание было сделано громко, на всю Европу, и произвело сильнейшее впечатление. Важен был прием, постоянно употребляемый Монтескье: указавши на происхождение средневековой монархии в Западной Евро-не, готического правления, по выражению автора, он сейчас же указывает на значение царей героического периода греческой истории, на значение римских царей, на положение Рима, на разделение властей после изгнания царей.
Неоспоримо и влияние двенадцатой книги, где говорится о законах, составляющих политическую свободу по отношению к гражданину. Безопасность гражданина всего более подвергается нарушению в обвинениях публичных и частных. Свобода торжествует, когда уголовные законы извлекают наказания из самой природы преступления. Несмотря на ошибки в объяснении частностей, книга должна была производить благотворное впечатление, выставляя неразумность и недействительность жестоких наказаний и разных правительственных мер для предотвращения преступлений. Автор указал, как осторожно надобно поступать с обвинениями в оскорблении величества, когда оскорбление состоит в словах, ибо дело не в словах, а в тоне; иногда молчание выражает более, чем разговор. Где из слов делают преступление, там нет и тени свободы. Слова, соединенные с действием, принимают природу этого действия. Так, человек, который на площади возбуждает подданных к мятежу, виновен в оскорблении величества, ибо здесь слова соединены с действием. Монтескье с негодованием приводит манифест русской императрицы Анны против Долгоруких, где один из этих князей осуждается на смерть за то, что произнес неприличные слова об особе государыни; другой — за то, что злостно толковал ее мудрое распоряжение. Но мы должны прибавить, что другая русская императрица под влиянием книги Монтескье запретила обращать внимание на слова, которые до нее вели к розыскам «тайной канцелярии».
«Государь, — говорит Монтескье, — должен обходиться с подданными прямо, откровенно, доверчиво. Человек озабоченный, боязливый и подозревающий — это актер, затрудненный своею ролью. Когда государь видит, что законы исполняются, пользуются уважением, то может считать себя безопасным. Только бы он не боялся, и тогда увидит, до какой степени народ склонен любить его. Да и за что бы его не любить? Он есть источник почти всего хорошего, что делается в государстве, а наказания относятся на счет законов. Когда министр отказывает, то воображают, что государь исполнил бы просьбу. Даже в общественных бедствиях не обвиняют особу государя, а жалуются, что он не знает, что делается, что он окружен людьми порочными. «Если бы государь знал!» — говорит народ. Власть королевская — это великая пружина, которая должна двигаться легко и без шуму. Есть случаи, где верховная власть должна действовать во всей своей силе; есть случаи, где она должна действовать умеренно. Высшее искусство в управлении — это знать, какое в известных случаях участие должна принимать власть, большое или малое. В наших монархиях счастие подданных состоит в мнении, какое они имеют о кротости правления. Неискусный министр всегда вам напоминает, что вы рабы, тогда как он должен был бы скрывать это, если бы и в самом деле так было. Государь должен только поощрять, грозить же должны только законы. Нравы государя столько же помогают свободе, сколько и законы; он может, подобно законам, делать людей зверями и зверей людьми. Если он любит души свободные, он будет иметь подданных; если он любит души низкие, то будет иметь рабов. Хочет ли он знать великое искусство управления — да приблизит к себе честь и добродетель, да приблизит к себе достоинство личное, да не боится соперников, которых называют людьми достойными: он равен с ними, когда их любит. Пусть охотно выслушивает он просьбы и будет тверд относительно требований; да знает, что придворные пользуются его милостями, а народ получает выгоду от его отказов. Монархи должны быть чрезвычайно сдержанны относительно насмешки. Она льстит, когда умеренна, ибо вводит в фамилиарность; но колкая насмешка позволительна государям менее, чем кому-либо из подданных, потому что она одна ранит всегда смертельно. Еще менее должны они позволять себе явное оскорбление: их обязанность — прощать, наказывать, но никогда не оскорблять. Они должны восхищаться тем, что имеют подданных, которым честь дороже жизни, ибо честь есть такое же побуждение к верности, как и к мужеству».
В научном отношении большое значение имеет книга четырнадцатая, где говорится о законах в связи с природою страны, с ее климатом. «Если справедливо, что свойства разума и страсти сердца чрезвычайно различны в различных климатах, то законы должны быть в связи с этим различием страстей, с этим различием свойств». Мысль о значении природы не была нова, но Монтескье принадлежит особенное ее развитие, как на него же падает и ответственность за односторонность, ибо он не указал на другие могущественные влияния: на племя, к которому принадлежит народ, и на историю или воспитание народа.
Односторонне смотрит Монтескье и на происхождение рабства, когда находит для него естественную причину существования в жарких странах, не обращая внимания на степень экономического развития у народов. В принципе он вооружается решительно против рабства, называя его явлением противуестественным; но допускает исключение для некоторых стран; потом, хотя и с оговоркой, с колебанием, доходит до верного вывода, что никакой климат не делает рабства вечною необходимостью: «Надобно ограничить рабство известными странами, в остальных же, как бы тяжелы ни были некоторые работы, можно все их исполнять свободными людьми. Вот что меня заставляет так думать: прежде чем христианство уничтожило в Европе гражданское рабство, работы в рудниках считались столь тяжкими, что употребляли для них только рабов или преступников. Но известно, что теперь люди, работающие в рудниках, живут счастливо. Нет такой тяжкой работы, которую бы нельзя было привести в соответствие с силами работника, если при этом действует рассудок, а не алчность. Можно машинами восполнять труд, какой в других местах налагают на рабов. Не знаю, ум или сердце диктует мне этот параграф. Быть может, нет на земле климата, который бы не допускал работы свободных людей. Ежедневно мы слышим разговоры, что хорошо было бы иметь рабов. Но, чтобы хорошо обсудить это дело, нечего исследовать, полезно ли рабство для небольшой утопающей в роскоши части народа; без сомнения, оно ей полезно. Но, приняв другую точку зрения, я не думаю, чтобы каждый из этого меньшинства захотел бросить жребий для решения, кому быть свободным и кому рабом. Те, которые громче других говорят за рабство, больше других от него в ужасе, и люди самые несчастные пришли бы от него в такой же ужас. Крик за рабство, таким образом, есть крик роскоши и страсти к наслаждениям, а не крик любви к общему благу. Кто сомневается, что каждый человек в частности был бы очень доволен, если бы мог располагать имуществом, честию и жизнию других, и что все его страсти поднимаются при этой мысли? В этих вещах, если хотите знать, законны ли желания каждого — разузнайте желания всех».
Величие научной задачи, которую взялся выполнить Монтескье, удивительным образом отрезвило его и укрепило, сделало мужем из легкомысленного юноши, каким он является в «Персидских письмах». В этих письмах он, следуя моде времени, забавляется бросанием камней в общественные основы, забавляется легким делом отрицания, разрушения, бросает камни в религию вообще и в христианство. В «Духе законов» Монтескье является с положительным направлением, указывает, как строится общественное здание, какие крепкие материалы должно употреблять для его фундамента, и потому с благоговением относится к христианству, ратует против людей, которые толковали, что христианство, отвлекая помыслы людей к иной, будущей жизни, не способно к установлению их жизни на земле. «Удивительное дело, — говорит Монтескье, — христианская религия, которая, кажется, имеет в виду только блаженство будущей жизни, составляет наше счастье и в этой жизни. Бэль, опорочивши все религии, отнимает значение и у христианства: он осмеливается сказать, что истинные христиане не в состоянии образовать государства, могущего существовать. Это почему? Это были бы граждане, вполне сознающие свои обязанности и самые ревностные их исполнители; они отлично понимали бы права естественной защиты. Правила христианства, неизгладимо начертанные в сердце, были бы действительнее всей этой ложной чести в монархиях, этих человеческих добродетелей в республиках и рабской боязни в государствах деспотических»[14]. В другом месте он говорит: «Человек благочестивый и атеист говорят постоянно о религии: один говорит о том, что он любит, а другой о том, чего он боится».
Мы не можем расстаться с Монтескье, не приведши несколько его мыслей и заметок, которые или имеют общее значение, или относятся к истории его времени и его страны. Из первых заметим следующее: «Признаюсь, что я не так смиренен, как атеисты. Я не знаю, как они думают, но я ни за что не променяю идеи моего бессмертия на идею однодневного блаженства. Я прихожу в восторг от мысли, что я бессмертен, как сам Бог. Независимо от идей, данных откровением, идеи метафизические вселяют в меня твердую надежду моего вечного блаженства, от которого я не откажусь. Я говорил с мадам Шателэ: вы уничтожаете свой сон изучением философии; наоборот, надобно изучать философию, чтобы приобрести уменье спать. — Успех в большей части дел зависит от знания, сколько нужно времени для успеха. — Не должно достигать законами того, что можно достигнуть нравами. — Если бы хотели быть только счастливыми, то этого бы скоро достигли, но хотят быть счастливее других, а это почти всегда трудно, ибо мы считаем других счастливее, чем они на самом деле. — Различия между людьми так ничтожны, что нечего много ими хвастаться: у одних подагра, у других камень; одни умирают, другие приближаются к смерти; у всех одна душа для вечности, и различие только на четверть часа. — Наблюдения составляют историю естественных наук, системы соответствуют баснословным сказаниям. — Когда хотят унизить полководца, то говорят, что он счастлив; но хорошо, когда его счастье составляет счастье общественное».
Из заметок второго рода приведем следующие: «Франция погибнет от военных людей. Люблю земледельцев: они не довольно учены для того, чтобы умствовать превратным образом. — Я заметил, что для успехов в свете надобно быть мудрым с наружностью дурака. — Известный дух славы и мужества мало-помалу исчезает между нами; философия взяла силу: древние идеи героизма и новые рыцарства потеряны. Места гражданские заняты людьми богатыми, а военные потеряли важность, будучи заняты бедняками. Наконец, равнодушие к вопросу принадлежать тому или другому государству. Установление торговли публичными фондами, громадные дары государей позволяют большому числу людей жить в праздности и приобретать даже значение своею праздностию; равнодушие к будущей жизни, которое влечет за собою изнеженность, слабость в жизни настоящей и делает нас нечувствительными и неспособными ко всему тому, что предполагает усилия; менее случаев отличаться; известный методический способ брать города и давать сражения: все дело в том, чтобы сделать брешь и сдаться, когда она сделана; война состоит более в искусстве, чем в личных достоинствах людей, которые бьются, при каждой осаде знают заранее, сколько будет потеряно людей; дворянство не сражается более целыми корпусами. — Когда в государстве становится выгоднее подольщаться к сильным людям, чем исполнять свою обязанность, то все погибло. — Нравиться в пустой болтовне — теперь единственная заслуга; для этого судья покидает изучение законов, медик считает унизительным изучение медицины, бегут, как от погибели, от всякого серьезного занятия. Смеяться над вздором и носить этот вздор из дома в дом называется знанием света. Боятся потерять это звание при стремлении получить другое. Я помню, как однажды взяло меня любопытство считать, сколько раз я услышу маленькую историю, не стоящую того, чтоб ее рассказывать; три недели она занимала весь образованный круг, и я слышал ее ровно 225 раз».
Обязанные остановить особенное внимание на книге Монтескье, которая имела и до сих пор еще имеет значение не для одной Франции, но и для целой Европы, мы не можем пройти молчанием тех учено-политических вопросов, которые были подняты в описываемое время и касались собственно Франции, вызванные тем движением, которое в ней совершалось. В самом конце царствования Людовика XIV ученый Фрере был посажен в Бастилию за диссертацию о происхождении франков, оскорбившую ложный патриотизм тем, что основателями французского государства являлись немцы. Фрере, благодаря этой первой неудаче в занятиях французской историей, бросился в самую глубокую древность, как более безопасную, и своими исследованиями, методом, в них употребленным, оказал важные услуги исторической науке. Но ни эти исследования, ни смелая попытка Бофора, француза, эмигрировавшего в Голландию, указать на баснословность древней римской истории, — попытка, пролагавшая дорогу Нибуру, не могли в это время обратить на себя большего внимания. Вышло иначе, когда граф Булэнвильер вопрос о происхождении французского государства и первоначальных, основных отношениях в нем свел с чисто ученой почвы на политическую в двух сочинениях своих: «История древнего правления во Франции» и «Письма о парламенте».
В то время, когда высший слой французского общества терял свое значение вследствие потери нравственных сил, чем приготовлялась перестановка сил, революционное движение, Булэнвильер, почуяв беду, решился объявить неприкосновенность прав высшего сословия, решился во имя истории сделать вызов революционному движению, показать его незаконность, показать незаконность и прежних движений в ущерб дворянству, происходивших то в пользу королевской власти, то в пользу низшего сословия, ибо значение дворянства как сословия высшего, властвующего основывалось на праве завоевания галлов франками, от которых французское дворянство происходит. Булэнвильеру отвечал аббат Дюбо; этот, желая подорвать основное положение Булэнвильера, впал в противоположную крайность: он старался доказать, что не было никогда завоевания галлов франками, что франкская, или французская, монархия мирным образом наследовала права Римской империи над галлами, а феодализм установился гораздо позднее путем насилия. Несмотря на то, что в этом споре история находилась в зависимом, служебном отношении, однако она не осталась без выгод: в сочинении Дюбо было указано, что франкское завоевание вовсе не уничтожило прежнего чисто римского строя.
Против Булэнвильера и против существовавшего тогда способа управления во Франции резко высказался человек, стоявший высоко по происхождению и по должности, маркиз и министр Даржансон в своем сочинении «Размышление о французском правительстве». Даржансон хочет сохранить во всей полноте власть королевскую, считая разделение властей делом противуестественным, но он сильно вооружается против централизации. Вся верховная власть, все государственные отправления должны быть в руках короля и лиц, им поставленных, но местная жизнь должна быть предоставлена сама себе; он не допускает разделения Франции на провинции, участки слишком обширные и иногда опасные для центральной власти; он требует разделения на департаменты, состоящие из двухсот приходов, не больше; каждый департамент должен быть поручен интенданту и его помощникам, избираемым на три года; они должны избирать муниципальное начальство из людей, представленных общиною, иметь также власть и отрешать их. Муниципальное начальство (по крайней мере по пяти человек на общину) имеет в своем заведовании администрацию, финансы, полицию. Соседние общины могут собираться для рассуждения об общих интересах с позволения интенданта. Даржансон первый выставил в пользу децентрализации доказательства, которые потом повторялись ее приверженцами: все делается дурно и дорого чиновниками королевскими; публичные работы будут производиться лучше и дешевле, когда не нужно будет ждать разрешения сверху на всякую пустяшную поправку и проч. Даржансон требует свободы торговли внутри и вне, требует уничтожения продажи должностей, требует стремления к равенству, требует, чтобы каждый был сыном своей собственной деятельности, но оговаривается, что это идеал, которого вполне достигнуть нельзя.
Дух времени и стремление заниматься политическими вопросами повели к образованию общества, так называемого Антресольного клуба, члены которого сходились в назначенное время слушать записки по разным вопросам и толковать по их поводу. Клуб был учрежден аббатом Алари, и это английское слово «клуб» впервые введено было во Франции. Самым деятельным членом клуба был аббат Сен-Пьер, неутомимый в составлении записок по многоразличным вопросам — и по вопросу о всеобщем мире с помощью европейского конгресса, и по вопросу о податях, о единстве уложения, об усовершенствовании воспитания и проч. Правительство нашло клуб опасным и закрыло его; но движение не остановилось в обществе, ибо правительство поддерживало его своею собственною остановкою. Вольтер, который сам изменил прежний характер литературных произведений, наполнив их политическими намеками, Вольтер в начале второй половины века жалуется, что грация и вкус исчезли из Франции, уступив место запутанной метафизике, политике мечтателей, длинным рассуждениям о финансах, торговле и народонаселении, которые не прибавят государству ни одного экю и ни одного лишнего человека.