К книге
Курс новой историиЧасть вторая Время Людовика XIV на Западе, время Петра Великого на Востоке Европы. IV. УМСТВЕННОЕ ДВИЖЕНИЕ В АНГЛИИ, ФРАНЦИИ И ГЕРМАНИИ В ПЕРВУЮ ПОЛОВИНУ XVIII ВЕКА. 1. В Англии
69%
Часть вторая Время Людовика XIV на Западе, время Петра Великого на Востоке Европы. IV. УМСТВЕННОЕ ДВИЖЕНИЕ В АНГЛИИ, ФРАНЦИИ И ГЕРМАНИИ В ПЕРВУЮ ПОЛОВИНУ XVIII ВЕКА. 1. В Англии
20

Мы видели, в каком тяжелом состоянии находилось английское общество пред вступлением на престол Ганноверской династии. Одни из страха за национальную Церковь и за свободу Англии, другие из страха только за Церковь, третьи из страха только за свободу решились скрепя сердце призвать на престол иностранца. Понятно, что при этом они постарались принять все меры, обеспечивавшие насчет невыгод этого явления. Было постановлено, чтобы будущий король непременно принадлежал к Англиканской Церкви; что английский народ без согласия парламента не может быть вовлечен в войну для защиты владения, не принадлежащего английской короне; никто, родившийся не в трех соединенных королевствах или во владениях, к ним принадлежащих, не может быть членом Тайного совета при короле, или членом той или другой палаты парламента, или занимать какое-нибудь важное место, военное или гражданское, не может получить от короны земель во владение или пользование. Было постановлено также, что человек, занимающий какое-нибудь коронное место или получающий пенсию от короны, не может быть членом палаты общин; но это постановление скоро было отменено.

Важные гарантии для англичан с восшествием Ганноверской династии заключались в двух обстоятельствах: во-первых, в этом самом иноземстве Георга I и даже преемника его Георга II — иноземстве, которое связывало короля, делая его чужим, одиноким в народе, не давая ему возможности приобрести популярность; второе обстоятельство заключалось в личности королей новой династии: по своей невидности во всех отношениях эти короли не могли препятствовать развитию английской конституции. Мы знаем, что шотландское происхождение Стюартов имело сильное влияние на их отношения к английским подданным, но шотландцы Стюарты не считались иностранцами и могли казаться своими. В описываемое время, когда Стюарты лишились навсегда английской короны за верность их своему шотландскому характеру, своему шотландскому прошедшему, был нанесен решительный удар политическому и национальному различию между англичанами и шотландцами слиянием обоих королевств, последовавшим в царствие Анны: парламенты обеих стран слились, т. е. шотландский парламент потонул в английском.

Во время заключения Утрехтского мира народонаселение Англии не могло быть больше пяти миллионов, в Шотландии не могло быть больше одного миллиона, в Ирландии двух. Национальный долг при восшествии на престол Анны простирался до 16 000 000 фунтов стерлингов; в 1714 году он взрос до 52 миллионов; война за Испанское наследство стоила Англии 69 миллионов. Эти расходы, увеличение национального долга, разумеется, давали возможность тори всего сильнее и доказательнее вооружиться против войны. «Высокие союзники разорили нас», — писали они. Виги, разумеется, должны были утверждать противное. Так, в 1716 году Стенгоп, министр Георга I, говорил аббату Дюбуа: «Как ни велик наш национальный долг, он, без сомнения, будет все более и более увеличиваться, и поверьте мне, он не причинит и впоследствии большого затруднения для правительства и большого неудобства для народа, как не причиняет теперь».

Борьба партий по поводу самых важных вопросов должна была вызвать политическую литературу. Лучшие литературные таланты участвуют в борьбе, поддерживая ту или другую из господствующих партий. Вследствие сильного политического движения, вследствие участия народа в правлении страной чрез выборы своих представителей в парламент оказывалось необходимым действовать на избирателей и избранных посредством убеждения. Поэтому в Англии ранее, чем где-либо, государственные люди поняли, что авторский талант есть могущество, и поспешили сблизиться с обладателями этого таланта и пользоваться ими для проведения своих начал. Изложение речей, произносимых в парламенте, было почти неизвестно в описываемое время: ежедневные газеты не сообщали их; таким образом, парламентские речи Болинброка, о которых современники не могли говорить без восторга, не дошли до потомства. Лица, не принадлежавшие к членам парламента, гораздо чаще исключались из заседания, чем теперь; вопросы внешней политики всего чаще обсуждались при закрытых дверях. В 1714 году палата общин распорядилась, чтобы в известное заседание в ней не присутствовал никто, кроме депутатов, даже не исключая и пэров. Раздосадованные пэры хотели было распорядиться у себя таким же образом, чтобы не было никого чужих, не исключая и депутатов; но один из лордов остановил решение, сказавши: «Честь нашего знаменитого собрания требует показать, что мы лучше воспитаны и больше учтивы, чем депутаты». Известия о подаче голосов также не публиковались. Однажды палата общин объявила, что обнародование имен членов меньшинства есть нарушение привилегии и гибельно для свободы и прав парламента.

Такое отношение парламента к публике и публичности тем более требовало особой политической литературы для обсуждения важных вопросов, волновавших общество, и вожди партий не только покровительствовали литературным талантам, бравшим на себя это обсуждение, не только щедро награждали их, но и сближались с ними дружески, поднимали их значение в обществе. На стороне тори самым видным политическим писателем был Свифт, на стороне вигов — Аддисон; кроме периодических изданий, партии вели ожесточенную борьбу отдельными памфлетами. Так как большинство землевладельцев принадлежало к тори, а денежная аристократия к вигам, то у политического писателя первой партии, Свифта, неудивительно найти следующие слова: «Я всегда гнушался стремлением противопоставлять денежный интерес земельному, ибо я всегда считал вернейшим правилом нашего правительства то, что землевладельцы могут всего лучше обсудить, что выгодно и невыгодно д ля государства». Свифт считается величайшим сатириком в своей стране; но в нравственном отношении он представлял такое же печальное явление, как и Болинброк. С блестящим талантом литературным он соединял все те пороки, которые, к сожалению, обыкновенно любят приписывать во все времена издателям газет и журналов: он был дерзок, мстителен, бессовестен, редко сдерживался деликатностью или состраданием: он имел обширное познание в дурных наклонностях человеческой натуры, потому что сам обладал ими. Неудивительно, что при таких качествах и в такое время Свифт был перелет. Воспитанный как виг, покровительствуемый вигами, печатно хвалившийся своим вигизмом, Свифт вдруг без малейшего нравственного предлога перешел к противоположной партии, когда последняя взяла верх. После этого, как обыкновенно бывает с подобными людьми в подобных положениях, он ожесточенно напал в своих памфлетах на старых друзей: человек, который прежде величался как новый Аристид, назывался теперь обманщиком и негодяем. Новые друзья-покровители — Оксфорд и Болинброк — наградили ренегата доходным церковным местом. Но в Аддисоне английская литература описываемого времени выставляла человека с другим, более почтенным характером.

Легко понять, что вначале новая сила, печатное обличительное слово должно было производить очень неприятное впечатление на лиц, которых оно затрагивало, тем более что это были лица сильные, не привыкшие к тому, чтобы с ними гак бесцеремонно обращались публично, и тем более что вначале не привыкшее к этому явлению общество не могло спокойно относиться к нему, давало печатному слову слишком большое значение, не умело еще критически обращаться с ним. Вследствие этого авторы не подписывали своих имен под обличительными статьями и памфлетами, ибо если сочинение было направлено против господствующей партии, го последняя или чрез королевскую власть, или чрез ту или другую палату парламента поднимала преследование против автора, и если автора нельзя было отыскать, то подвергали штрафу и тюремному заключению типографщика. Эти преследования заставляли людей, сочувствующих литературному движению, говорить: «Несчастная судьба писателей: если они приятны, то оскорбляют, если тупы, то умирают с голоду». Марльборо не мог выносить печатных выходок против себя, признавался в своих письмах, что эти выходки поражают его в сердце; однажды он требовал у Болинброка, чтобы тот запретил одному журналу говорить о нем дурно. Болинброк отвечал: «Можете быть уверены, что я готов служить вам постоянно и буду рад видеть вас (что в вашей власти) предметом общей похвалы… Я позаботился сделать внушение журналу».

Женщины также приняли участие в сочинении памфлетов, и нельзя сказать, чтобы отличались большею сдержанностию и чистотою. Так, из-под женского пера вышел памфлет «Новая Аталантис»: здесь народное дело на втором плане; на первом — знатные барыни, и прежде всего герцогиня Марльборо, их любовные приключения в подробностях, и, что всего хуже, приключения выдуманные. Автора (госпожу Менлей) посадили в тюрьму. Знаменитый писатель Болинброк, будучи министром, неутомимо преследовал публицистов и их сочинения: в один день он захватил двенадцать книгопродавцев и издателей памфлетов, направленных против администрации. В начале 1712 года от имени королевы он жаловался в палате общин на «великое своеволие в издании лживых и скандалезных памфлетов, и что существующие законы бессильны обуздать такое зло». Палата, находившаяся в это время совершенно под влиянием Болинброка и товарищей его, отвечала жалобами, что издаются не одни лживые и скандалезные памфлеты против правительства ее величества, но печатаются страшные хулы против Бога и религии; палата просила уверить королеву, что употребит все усилия найти лекарство, равносильное болезни. Лекарство было найдено и состояло в том, что газеты и памфлеты были обложены огромною пошлиною; лекарство было сильно, но все же не достигало цели, потому что в нужном случае оппозиция не жалела расходов на издание.

Кроме статей в периодических изданиях и памфлетов, оппозиция пользовалась и художественными произведениями для возбуждения в публике чувств, неблагоприятных господствующей партии; так, виги в 1712 году воспользовались трагедиею Аддисона «Катон»: знаменитый охранитель древнеримской свободы являлся проповедником вигских начал, тогда как цезарь и его приверженцы напоминали тори, стремившихся к деспотизму.

Путешествие на континент не было еще в это время в Англии таким обычным явлением, как теперь: нельзя было выехать за море без королевского позволения; пошлина с заграничного паспорта была в шесть фунтов стерлингов — сумма по тому времени очень значительная. Несмотря на то, французское влияние давало себя чувствовать и при дворе, и в литературе. При дворе оно началось с Реставрации, с приезда Карла II и продолжалось постоянно, и хотя при дворе немногие могли говорить сносно по-французски, но английскую свою речь, устную и письменную, наполняли галлицизмами: можно подумать, что письма Марльборо писал француз. На лучших писателях Англии заметно также сильное французское влияние. Мы упомянули об Аддисоновом «Катоне»: если сравним это произведение с произведениями, почти тождественными по содержанию, с «Юлием Цезарем» Шекспира и «Цинною» Корнеля, то увидим, что Аддисон не имеет ничего общего с своим великим соотечественником и приближается к французскому образцу. Но английские писатели, подчиняясь французскому влиянию со внешней стороны, со стороны формы, имели могущественное влияние на французских писателей со стороны внутренней, относительно идей.

Такое явление легко объясняется из различия направлений в развитии французского и английского общества во вторую половину XVII века, — различия, естественно определившего и последующее, вытекшее из него литературное движение XVIII века. Во Франции бессмысленный исход движения Фронды, необходимое вследствие того усиление монархической власти, блестящее царствование великого короля, первенствующая роль Франции — все заставляло литературные таланты сосредоточиваться около великолепного двора, служить господствующему началу; многообразия политических вопросов не было, борьбы партий и оппозиции правительству не существовало, и потому литературные произведения должны были ограничиться чисто художественною сферою, писатели должны были иметь в виду преимущественно внешнее — форму. Цель была достигнута; французский язык усовершенствовался, получил определенность, точность, легкость, гибкость — качества, которые вместе с другими благоприятными условиями дали ему значение общего европейского языка, дали возможность произведениям французской литературы оказывать сильное влияние на литературы других народов, не исключая, как мы видели, и английской. Но английская литература давно уже получила другое направление: давно уже она служила для народа выражением его политических и церковных интересов, тесно, впрочем, друг с другом связанных, служила выражением борьбы партий, борьбы основных начал их.

Раннее обращение английской мысли на практические интересы, на политические вопросы, тесно связанные с материальными выгодами — платить или не платить, платить по первому востребованию власти или платить с правом получать отчет в употреблении платимого, раннее сознание, что наука есть могущество в жизни, — дали английской философии практический характер, заставили мыслителей обратить преимущественное внимание на способы приобретения точных и верных познаний видимого, приложимого. Мы видим уже это направление у Бекона.

В конце XVII века, когда Ньютон подмечал закон тяготения, Локк работал над своим знаменитым «Опытом исследования человеческой познавательной способности», посредством наблюдения, опыта старался определить отношения видимого мира к тем средствам, посредством которых человек овладевает этим видимым миром. Локк по своему направлению имел право сказать: «Я чувствую, следовательно, существую», в противоположность словам Декарта: «Я мыслю, следовательно, существую». Согласно такому направлению Локк отнесся и к христианству: он берет доказательство в пользу христианства как божественного откровения из сущности и действия учения и отвергает доказательство посредством чудес и сверхъестественного действия, отделяет учение от евангельской и апостольской истории, подчиняя последнюю исторической критике. Философ-либерал, отвергая сверхъестественное, вел прямо к материализму, ибо заставлял рабствовать духовный мир миру видимому, подмеченным в последнем законам; уничтожал свободу Бога и свободу человека, свободу отношений между Богом и человеком: отсутствие веры в могущество веры, в силу молитвы ведет необходимо к уничтожению той и другой, ибо призывание Бога в помощь, требование Его действия, Его вмешательства в дела физической природы и в нравственный мир человека есть требование сверхъестественного.

Относительно различия вер Локк требует неограниченной свободы, требует, чтобы еврей, язычник и магометанин были совершенно сравнены с христианином в гражданских правах. Но кто дал философу право предполагать, что еврей, язычник и магометанин отличаются философским равнодушием к своей вере, что их религиозные взгляды не будут иметь никакого влияния на их гражданские отношения к единоверцам и разноверцам? Если философ предполагал начало христианской любви, требующей снисхождения, терпимости к заблуждающемуся брату, то он, разумеется, мог предполагать это только относительно христиан различных исповеданий, а не требовал христианских взглядов от язычника и магометанина. Начало терпимости должно быть выставлено необходимо в христианском обществе, но применение этого начала должно быть предоставлено государственной мудрости, ибо нельзя во всякое время проводить его безусловно: нельзя терпеть того, что вредно; нельзя порицать соотечественников Локка за то, что они не хотели слышать об уравнении прав католиков до тех пор, пока имели основание считать католические стремления вредными для установления и развития своего государственного устройства. Относительно политических учений Локк развивал взгляд вигов, высказанный уже, как мы видели, у Мильтона; он утверждает в книге своей «О гражданском управлении» первоначальную свободу человека и происхождение первой общественной связи между людьми, следовательно, всякого правительства — из договора. В лагере противоположном утверждали, что каждое правительство ведет начало от родительской власти, что, следовательно, абсолютная монархия божественного происхождения и человек не родится свободным.

Далее своего учителя пошел ученик Локка лорд Шефтсбюри, у которого уже встречаем выходки против христианства и всякой положительной религии; предоставленный самому себе, чуждый предрассудков и систем, направленный единственно к полезному или приятному, разум есть единственный непогрешительный путеводитель жизни: но где найти такой разум — об этом Шефтсбюри не говорит. На этом покатом пути не умели останавливаться, один забегал далее другого: Толанд называет суеверием веру в личное божество, отдельно от сотворенного существующее, веру в бессмертие души. К этому же разряду принадлежит целая толпа писателей — Коллинс, Тиндаль, Волластон, Морган и другие; к этому же разряду писателей по своим религиозным взглядам принадлежал уже известный нам по своей политической деятельности С.-Джон, лорд Болинброк, но он важнее для нас как исторический и политический писатель.

Мы видели, как сильное политическое движение в Англии, пошедшее к двум революциям, как тяжелая борьба для сохранения и развития старой конституции должны были отразиться в литературе, породить политическую литературу; но политические писатели не долго могли обходиться без истории: они, естественно, обратились к ней за объяснением и поучением. Первый, взглянувший таким образом на историю, был Болинброк. В преклонных летах, испытав страшные превратности судьбы, Болинброк изложил в форме письма свои мысли «Об изучении истории». Любовь к истории кажется ему необходимым свойством человеческой природы, неразлучным в человеке с любовью к самому себе. Мы воображаем, что явления, нас занимающие, должны занимать и потомство. Мы стремимся сохранить по мере возможности память о случившемся с нами, о случившемся в то же время и во время предшествовавшее; для этой цели складываются грубые груды камней, складываются грубые песни народами, не имеющими искусства и письменности. Страсть к этому растет у народов образованных по мере приобретения средств к ее удовлетворению. С другой стороны, с самых ранних пор действует любопытство: ребенок слушает с наслаждением сказки своей няни; он выучился читать и пожирает легенды и повести; в летах более зрелых он бросается на историю или на то, что считают историею; даже в старости желание знать, что случилось с другими людьми, уступает в человеке только желанию рассказать, что случилось с ним самим.

Природа дала нам любопытство для возбуждения деятельности нашего ума, но удовлетворение любопытства вовсе не есть единственная цель умственной деятельности. Настоящая собственная цель этой деятельности есть постоянное усиление добродетели в частной и общественной жизни. История есть философия, научающая посредством примеров. Таково несовершенство и слабосилие человеческого разума, что отвлеченные и общие положения, хотя и вполне верные, часто являются нам темными и сомнительными, пока не будут уяснены примерами. Школа примеров есть мера, учителя в этой школе — история и опыт. Гений предпочтительнее обоих, но желательно соединение всех трех вместе: ибо, как бы велик гений ни был и сколько бы нового света и силы ни приобрел он в быстром прохождении своего поприща, верно то, что он никогда не явится в полном сиянии, никогда не окажет вполне влияния, какое способен оказать, пока он к собственному опыту не придаст опыта других людей и других веков. Гений без опытности подобен комете, метеору, неправильному в движении, опасному в приближении. Кто имеет опытность без знания истории, тот недоучен в науке о человеке; и если знает историю без опытности, то хуже, чем невежда, ибо тогда он педант; человек же, соединяющий гений с опытностию и знанием истории, есть честь своей страны и благословение Божие для нее.

Болинброк признал влияние изучения истории на расширение умственного горизонта, вследствие чего человек, введенный в общество многих народов, получивший возможность сравнивать их деятельность, быт и характеры, освобождается от предрассудков, необходимых при обращении в тесном кругу одного своего народа. В резких словах Болинброк вооружается против смешного тщеславия, по которому известный народ предпочитает себя всем другим, делает свои собственные нравы, обычаи и мнения мерилом истины и лжи, справедливости и неправды; но, с другой стороны, изучение истории усиливает патриотизм, который не есть что-либо инстинктивное, но есть следствие убеждений разума: примеры, находимые в истории, живо представленные и сопровождаемые верным приговором историка, действуют гораздо сильнее, чем декламация оратора, или стихотворения, или сухое философское поучение.

Болинброк так описывает расширение умственного горизонта, производимое изучением истории: «Мы живем с людьми, которые жили прежде нас; мы обитаем в странах, которых никогда не видали. Место расширено, время продолжено; человек, который рано занялся изучением истории, приобретает в небольшое число лет не только большее познание человечества, но и опыт большего числа веков, чем сколько видел кто-либо из патриархов, и все это прежде, чем вступить в свет». Но чтоб история приносила пользу в указанном им смысле, т. е. как философия, научающая посредством примеров, Болинброк требует, чтоб она изучалась философски, чтобы мы восходили от частностей к общему, чтобы мы приготовляли себя к общественной жизни и к общественным обязанностям, приучали свой ум размышлять над характером исторических лиц и над ходом событий; если изучение истории вместо того, чтобы сделать нас более разумными и полезными гражданами и лучшими людьми, делает из нас только антиквариев и школяров-педантов, в этом история не виновата.

Кроме приложения в практической жизни Болинброк настаивает на образовательное или приготовительное значение истории. Изучение геометрии рекомендуется и тем людям, которые не хотят быть геометрами: они могут забыть все проблемы и решения их, но у них останется привычка неуклонно следить за длинным рядом идей; они привыкнут проникать чрез софизмы и открывать сокрытую истину там, где люди, не имеющие этой привычки, никогда ничего не откроют. Точно таким же образом изучение истории приготовляет нас к действию и наблюдению. Наблюдая чрезвычайное разнообразие отдельных характеров и событий, исследуя удивительную связь причин, различных, отдаленных и, по-видимому, противоположных, которые часто соединяются в произведении одного следствия; наблюдая также изумительную плодущность единственной и однообразной причины в произведении множества следствий, различных, отдаленных и, по-видимому, противоположных; заботливо подмечая едва заметное обстоятельство или в характере деятелей, или в ходе действий, от которого, однако, зависит успех дела, человек изощряет свою проницательность, приобретает внимательность, дает твердость своему суждению, приобретает способность яснее различать и дальше видеть.

Имея в виду практическую пользу от истории, Болинброк естественно предпочитает изучение новой истории изучению древней. Он советует спешить от отрывочных преданий древности к более цельным и достоверным историям новейшего времени: в последних мы находим полный ряд событий с их непосредственными и отдаленными причинами, рассказанных вполне со всеми подробностями обстоятельств и характеров, что дает возможность внимательному читателю перенестись назад в описываемое время, сделаться участником в советах и действии. Таким образом, история становится тем, чем должна быть — наставницею жизни (magistra vitae); в противном случае она только вестница древности (nuntia vetustatis), старинная газета или сухой перечень бесполезных анекдотов. Целые томы достоверных известий египетских, халдейских, греческих, латинских, галльских, бритских, франкских, саксонских для Болинброкане имеют никакой цены, потому что не служат к нашему улучшению относительно мудрости и добродетели, если они содержат только династии и генеалогии, сухой перечень замечательных событий в хронологическом порядке, подобный журналам, хронологическим таблицам или сухим летописям. Эта выходка Болинброка направлена против исторических сочинений его времени, авторы которых были или сокраща-телями, или компиляторами.

Современными историческими сочинениями Болинброк не мог быть доволен; для практических целей, для назидания он требовал живого, осмысленного взгляда на события, на связь их, чего эти сочинения не давали; оставалось обратиться к историческим произведениям классической древности; но будет ли и здесь удовлетворен Болинброк? Легко понять, какая эпоха в древней истории должна была преимущественно занимать Болинброка и пошедших за ним писателей, которые от прошедшего потребовали поучения для настоящего. Высший интерес для них заключался в вопросе об отношении власти к свободе. Англия для разрешения этого вопроса выдержала две революции, и многие из англичан считали вопрос еще не решенным; движение, происшедшее по этому поводу в Англии, начиналось и на континенте. Умственное движение и здесь и там вело свое начало от эпохи Возрождения, продолжало воспитываться на открытой в эту эпоху древности; но пресловутая древность представляла любопытное явление; республика в Риме перешла в монархию, и монархию неограниченную. Как же это случилось?

Люди, занятые политическими вопросами настоящего и старавшиеся объяснить настоящее прошедшим, неодолимо влеклись ко времени перехода Римской республики в монархию и к истории последней, к истории падения Рима, ибо история падения Греции казалась слишком простою: раздробленная на маленькие республики, истощавшие друг друга в усобицах, Греция естественно должна была пасть от напора воинской силы, тогда как Рим, могущественный Рим, покоривший весь свет, какой воинской силе мог уступить? В каком могуществе после того заключается для государства ручательство против падения? И, кроме того, задолго до падения Рим должен был отказаться от свободы. Болинброк не может утешиться в потере подробных известий о переходе Римской республики в монархию: «Какая школа частной и общественной доблести открылась бы для нас в эпоху Возрождения, если бы последние историки Римской республики и первые историки монархии дошли до нас в целости! Немногое, что дошло до нас от этого времени, хотя в отрывках, составляет лучшее достояние исторической науки, — единственное, что заслуживает быть предметом изучения. Признаюсь, я бы с радостию отдал то, что мы имеем от Ливия, за то, что потеряно из его истории: последняя часть не только любопытнее и достовернее первой, но имеет более непосредственное и важное приложение к настоящему состоянию Британии. Но она потеряна: потеря невосполнимая!»

Как государственный деятель, желающий непосредственно извлечь из истории пользу для настоящего, Болинброк предпочитает новейшую историю древней, в древней — известную эпоху другим; но сильный ум провидит значение истории как науки о человеке: «Человек есть предмет истории, и, чтобы знать его хорошо, мы должны видеть его и рассматривать его, как одна история может нам его представить во всяком возрасте, во всяком состоянии в жизни и смерти. История всякого рода, цивилизованных и не цивилизованных, древних и новых народов, — всякая история, представляющая достаточные подробности человеческих действий и характеров, служит к ознакомлению нас с человеком, с нами самими. Мы не только странники в этом мире, но и совершенные иностранцы. Наши путеводители часто невежды, часто лжецы; но с помощию ландкарты, которую история развертывает перед нами, мы можем отыскать дорогу. История есть собрание журналов, веденных людьми, которые путешествовали по той же самой стране и подвергались тем же самым случайностям, что и мы; их удачи и неудачи одинаково для нас поучительны».

Но, сделавши это заключение, Болинброк все же обращается к мысли, что преимущественно надобно изучать новейшую историю, именно с XVI века, и это понятно. История каждого способного к полному развитию народа, как история каждого человека, состоит из двух главных периодов: в первый период народ живет преимущественно под господством чувства, во второй — под господством мысли. Но на первый период не должно смотреть как на период детства, слабости во всех отношениях потому только, что нет науки или слышится ее начальный лепет, нет чудес цивилизации: в этом периоде, благодаря зиждительной силе чувства, выковываются сильные народные и государственные тела, крепкие общественные строи; но, с другой стороны, нельзя безусловно и восхищаться всеми явлениями этого периода: хотя религиозное чувство господствует, но вера, при слабой деятельности ума, при отсутствии знания, легко переходит в суеверие и религиозный фанатизм, порождает печальные явления. Наконец, вследствие естественного роста, естественного развития народов, при известных благоприятных обстоятельствах народы переходят во второй период: мысль начинает свою работу, умы пробуждаются, науки цветут; но и этот период далеко не без тени, не без печальных сторон: разум усиливается на счет чувства, сомнение, исследование более или менее ошибочное, более или менее одностороннее подкапывают древнее верование, основу всего нравственного, а следовательно, общественного и государственного строя; религия слабеет, и зло, происходившее от господства чувства, суеверие, заменяется злом, происходящим от господства мысли, — неверием.

В этот второй период или возраст народы Западной Европы вступили в так называемую эпоху Возрождения, когда знакомство с произведениями древней мысли разбудило их умы, породило сомнение во всем том, во что до сих пор верилось; мы знаем, что необходимым следствием этого была церковная реформа, но на церковной реформе движение не остановилось: требование поклонения разуму человеческому, требование признания только того, что доступно разуму, вера в могущество разума, который может сделать человека совершенным и устроить его блаженство, — эти требования, эта вера становятся все сильнее, характеризуют XVIII век и поведут естественно и необходимо во время французской революции к видимому поклонению разуму, богине разума. Понятно, что люди трех первых веков так называемой новой истории, находясь под господством нового начала, питая в него полную веру, поклоняясь ему, должны были отнестись враждебно к началу, господствовавшему в первом периоде, к чувству и ко всем его следствиям; понятно, что под влиянием этой враждебности первый период или так называемые средние века не могли быть понятны и оценены как следует: это были века варварства, господства попов, фанатизма, они исключались из истории, достойною изучения считалась история древних образованных народов, служивших разуму, да новая история, когда снова началось это служение. Понятно, что и Болинброк рекомендует изучение истории с XVI века: «С этих пор мы перестаем быть флибустьерами, какими были прежде, война перестает быть главным или даже единственным нашим занятием; мирные искусства усиливаются; мы становимся сельскими хозяевами, мануфактуристами, купцами и соревнуем соседним народам в литературе: с этих-то пор мы должны изучать свою историю со всевозможным прилежанием».

Приступая к этому изучению новой истории, Болинброк сейчас же бросает яркий свет на ее явления, дает им смысл: образовались две могущественные державы, Франция и Австрия, и между ними естественно началось соперничество: в интересе соседей стало вооружиться против сильной и более предприимчивой из них и быть в мире и дружбе с слабейшею. Отсюда явилось понятие о европейском равновесии, от которого должны зависеть безопасность и спокойствие всех народов. Нарушить равновесие есть цель каждой из двух соперничествующих держав; препятствовать этому нарушению, не допуская, чтобы слишком много тяжести падало на одну чашку весов, сделалось основным началом мудрой политики европейской. Относительно Франции и австрийского дома, начиная с XVI века до настоящей минуты, Болинброк делит новую историю на три периода: 1) от XV до конца XVI века; 2) от конца XVI века до Пиренейского мира; 3) от Пиренейского мира до настоящего времени. Деятельность Карла V и Филиппа II была главным предметом внимания и заботы европейских дворов в первом периоде: честолюбие Фердинандов, второго и третьего, было таким же предметом во второй период; противодействие возрастающей силе Франции или, собственно говоря, страшное честолюбие Бурбонского дома были главным явлением третьего периода.

Относительно изображения характеров исторических лиц и значения их деятельности приведем несколько отзывов Болинброка о деятелях новой французской истории: «Ришелье составил великий план и положил основание зданию; Мазарини продолжал дело и возвел здание. Если я не ошибаюсь самым грубым образом, в истории мало явлений, более заслуживающих внимания, как поведение первого и знаменитейшего из этих министров. Замечательно, как он всюду запутывает дела, вмешивается в ссоры между Италиею и Испаниею, в Валтелинское и Мантуанское дела, не отвлекается, однако, от другой великой цели своей политики — подчинения Рошеля и обезоружения гугенотов. Заметьте, как, исполнивши это, он обращается к тому, чтобы остановить успехи Фердинанда в Германии…»

Или вот изображение исторического деятеля, ближайшего к автору, — Людовика XIV: «Людовик вступил в управление делами в цвете молодости, причем соединял (что с государями редко случается) выгоды молодости с выгодами опыта. Он получил дурное образование, иногда сам смеялся над своим невежеством; были и другие недостатки в его характере, проистекавшие от воспитания, которых он не замечал. Но Мазарини посвятил его в таинства своей политики. Он получил привычку к тайне и методе в делах, к сдержанности, приличию и достоинству в поведении. Если он не был величайшим из королей, то никто не превосходил его в умении разыгрывать роль величества на троне. Он был окружен великими полководцами, воспитавшимися в прежние войны, и великими министрами, воспитывавшимися в одной с ним школе. Те, которые работали при Мазарини, работали по тому же плану и при Людовике; они имели преимущество таланта и опытности пред большею частию министров других стран; они имели пред ними и то преимущество, что служили монарху, которого неограниченная власть была установлена; наконец, они имели преимущество своего положения, которое позволяло им употреблять всю свою способность беспрепятственно, преимущество, которое они имели, например, над лордом Кларендоном в Англии и де Виттом в Голландии. Между этими министрами особенно надобно упомянуть о Кольбере, потому что порядком, внесенным в финансовое управление, поощрением торговли и промышленности он увеличил богатство, а следовательно, и могущество Франции. Почва, климат, географическое положение Франции, способности, деятельность, живость ее обитателей, возможность обойтись без произведений других стран, тогда как другие страны не могут обойтись без ее произведений, дают Франции средство обогащаться на счет других народов, если только она не в войне со всеми своими соседями, пользуется внутренним спокойствием и сносным управлением».

Приведенных мест из Болинброка, кажется, достаточно для уяснения его значения в истории исторической науки. Он не понимал первой половины жизни новых европейских народов, так называемой средней истории, враждебно относился к ней, что было понятно в его время, время горячей веры в разум человеческий, который, разгоняя всякую тьму, должен был установить на земле царство истины и правды, и непонятно в наше время, когда подобная вера в разум человеческий утратилась, и ее стараются заменить печальною верою в вечный прогресс, т. е. верою в вечное несовершенство, вечную неправду, вечное заблуждение. Взгляд Болинброка односторонен и отрывочен, но нельзя не признать, что он именно пролил свет на новую политическую историю европейских народов, уяснил связь явлений, указав на основные из них, достиг своей цели, доказал поучительность, необходимость изучения истории для настоящего. До него история была предметом простого любопытства, изучение ее было следствием неуясненного стремления в человеке, история была достоянием одной школы, людей ученых, которые, не отличаясь даровитостию, разбрасывались в частностях; работы над общею историею ограничивались сокращениями и компиляциями с характером сборников, сухих газетных известий о событиях: под пером Болинброка история явилась стройным, живым, проникнутым мыслью изложением прошедших явлений в тесной связи их с настоящим как результатом их, изложением доступным и поучительным для всякого мыслящего человека. Болинброк есть глава исторической школы XVIII века: Вольтер, Юм, Робертсон, Гиббон идут по дороге, им проложенной.

Мы уже сказали, что Болинброк принадлежал к ряду тех английских писателей конца XVII и первой половины XVIII века, которые провозглашали поклонение разуму человеческому. Легко понять, в какое отношение поклонение это ставило их к религии, к вере в существо высшее, духовное, непостижимое, которого отношения к человеку необходимо должны представлять ряд явлений, также непостижимых для разума человеческого, для разума существа ограниченного. Свои философские взгляды Болинброк изложил в письме к другу своему, поэту Попу. Здесь Болинброк проповедует естественное богословие, или теизм, и естественную религию, или нравственное учение, разумея под первым такое знание о божестве, какое может быть получено человеческими средствами, а не сверхъестественное и откровенное, ибо знание как знание должно идти не сверху, а снизу, от достижимого нами. Этот приятель Болинброка, поэт Поп, втроем с Арбутнотом и Свифтом также хлопотал об отнятии наук из рук ученых педантов, о распространении ее в обществе в легких, доступных формах. Они восстали против школьной науки своего времени за ее неприменимость к требованиям жизни. Но, восставая против странного обоготворения древности в школах на счет живых и полезных знаний, они не избежали увлечений, уже слишком упрощая общее образование. Чтобы подорвать старое здание, они употребляли самое сильное средство — насмешку; взявши за образец знаменитую сатиру Сервантеса, Арбутнот написал ученого Дон-Кихота — «Мартинус Скриблерус», где осмеял педантов своего времени и книги их.

Произведения самого Попа имели важное значение в Англии и на континенте по изяществу или, лучше сказать, по гладкости и лоску формы и по задорности содержания, вовсе не отличавшегося, впрочем, поэтичностию. Самое важное для нас его сочинение — это длинное рассуждение в стихах «Опыт о человеке», где изложено учение английских поклонников разума. Сам автор признается, что содержание, мысли принадлежат не ему, а Болинброку, который был для поэта предметом благоговейного удивления и подражания. Но что же мы узнаем о человеке из опыта Попа о человеке? То, что в детском возрасте для него нужны игрушки, в зрелом — мундиры и орденские ленты, а в старческом — молитвенники, и все это имеет одно и то же значение. Развитие человека начинается с подражания животным, которые учат его искусствам, а религиозное чувство есть произведение страха. Деспотизм и свобода имеют один источник — себялюбие; в человеческой природе господствуют два начала — себялюбие и разум; себялюбие побуждает, а разум сдерживает.

Учение Болинброка и писателей его кружка, проповедуемое талантами более или менее сильными, не могло встретить противодействия из среды английского духовенства, обедневшего талантом и ревностью. До нас дошли жалобы, что английское духовенство описываемого времени вело себя прилично, но не образцово; что большинство его представлялось лучшим людям безжизненным телом; что духовные лица вместо того, чтобы одушевлять друг друга, укладывали друг друга спать. Духовный собор (конвокация) 1711 года в докладе своем королеве жаловался на явное усиление безнравственности и иррелигиозности, на упадок церковной дисциплины. Сюда присоединялся еще разлад между духовенством и правительством, имевший следствием разлад между высшим и низшим духовенством. Большинство духовенства относилось неприязненно к переходу английского престола в Ганноверский дом и стояло за Стюарта как законного короля. Таким образом, новый король из Ганноверского дома должен был назначать епископов из небольшой части своих приверженцев, и от этого произошло, что большинство низшего духовенства было на одной стороне, а большинство епископов — на другой. Но в сильном народе была живуча религиозная потребность, для удовлетворения которой явился методизм.

В конце XVII и начале XVIII века в графстве Линкольнском жил священник Уеслей, человек благочестивый и ученый, но с чрезвычайно страстной природою. До какой степени борьба политических партий действовала на подобные природы, всего лучше показывает следующее событие в жизни Уеслея. Однажды, заспорив с женою о правах короля Вильгельма III и найдя, что она не вполне убеждена в этих правах, он поклялся, что не будет жить с нею вместе, пока она не переменит своих мнений, и действительно сейчас же покинул дом й не возвращался до смерти короля, которая, впрочем, случилась очень скоро. У этого-то Уеслея родился в 1703 году сын Джон, который с ранней молодости обнаружил религиозное стремление. В Оксфорде, где он воспитывался, около него собралось еще несколько молодых людей с одинаковыми наклонностями, за которые и получили от своих товарищей разные прозвища: их называли сакраментариями за еженедельное приобщение, методистами за их правильную, методическую жизнь; последнее название они впоследствии приняли и сами для себя. Вступивши в духовное звание, Уеслей отправился в североамериканские колонии проповедовать христианство туземцам, но распущенная жизнь колонистов была сильным препятствием для проповеди.

Миссионер возвратился в Англию и нашел здесь много людей, почти столь же мало знакомых с христианством, как индейцы, но более способных к обращению. Он стал проповедовать низшим слоям народонаселения на открытых полях, и жар его проповеди привлекал огромное количество слушателей: по двадцати тысяч народа, большею частию угольщиков, теснилось около проповедника, который с восторгом видел, как на их черных щеках образовывались от слез белые полосы. И одними слезами дело не ограничивалось: между слушателями, особливо между слушательницами, обнаруживались сильные нервные припадки. Уеслей сначала осуждал проповеди в чистом поле, пока не почувствовал недостатка в кафедрах: сначала также он не соглашался позволить мирянам проповедовать, но, когда увидал, что очень мало людей из духовенства расположены идти по его стопам, то мало-помалу согласился на то, чтобы миряне проповедовали, ноне священнодействовали. Проповедники были большею частию люди простые, неученые, взятые от сохи; недостаток образования, ученого приготовления они пополняли ревностию, энтузиазмом; в своих проповедях, отличавшихся особенным жаром, они позволяли себе такие вещи, каких сам Уеслей не мог одобрить; зато они не знали устали, вели чрезвычайно строгий образ жизни, не позволяли себе никаких так называемых невинных удовольствий и, будучи ниже Уеслея по происхождению и воспитанию, гем беспрекословнее повиновались ему.

Конференции, собиравшиеся ежедневно и состоявшие из проповедников, назначенных Уеслеем, были главными административными советами и давали силу его решениям; повсюду методисты были разделены на классы, каждый класс имел своего вождя и свое еженедельное собрание; член, уличенный в преступлении, исключался из общества, что поддерживало нравственную чистоту последнего. Английские историки, которые готовы осудить методистов за суеверие, вредный энтузиазм, запрещение невинных удовольствий, тем не менее признают, что деятельность Уеслея и его последователей пробудила дремлющее духовенство господствующей Церкви, внесла в нее новую жизнь, поставила преграду неверию, распространявшемуся с чрезвычайною быстротою, увлекала тысячи людей на путь религии и нравственности. Таким образом, в методизме мы видим стремление сильного народа возбуждением религиозного чувства противодействовать вредной односторонности, обнаруживавшейся в учении поклонников разума человеческого.

Предыдущая главаГлава 20 из 29Следующая глава