Вопрос о том, почему в смерти Иисуса из Назарета с самого начала видели такую силу, ставит перед нами уже один из самых ранних текстов Нового Завета, говорящий о скандальном характере креста. Или, если быть точным, о том, что крест – «соблазн для иудеев и безумие для язычников» (1 Кор 1:23). Правда, далее Павел заявляет, что «для призванных» это откровение Мессии, явление Божьей силы и мудрости. Но это лишь усиливает загадку. Как могло случиться, что такое явно ужасное, скандальное или нелепое событие столь быстро стало важнейшим?
Среди римских аристократов простое упоминание распятия считалось неприличным, поскольку это была самая унизительная форма казни, которой подвергали лишь рабов и бунтовщиков. Что же касается иудеев, то для них сама мысль о распятом Мессии была возмутительной. Мессия на кресте был ужасающей пародией на те мечты о Царстве Бога, которые они лелеяли. Они сразу понимали, что эта унизительная мысль радикально меняла надежду Израиля.
Но если для евреев распятие Мессии было скандалом, то для остальных народов оно было чистым безумием. Первые просвещенные ненавистники христианства охотно высмеивали саму мысль о поклонении распятому человеку. Об этом свидетельствует знаменитое Палатинское граффити в Риме, которое, как считают, создано между I и III веками нашей эры. На нем изображена фигура распятого с ослиной головой, а под ней стоит подпись: «Алексамен поклоняется своему богу».

Первым христианам было бы несложно оставить крест в тени, они могли бы вместо этого больше говорить о воскресении, дающем жизнь, и о силе Святого Духа. Было бы крайне «благоразумно» поменьше напоминать о характере смерти Иисуса, предшествующей этой неожиданной новой жизни.
Некоторые люди, включая тех, что считали себя последователями Иисуса, пошли именно таким путем. Это мы видим в так называемых «гностических евангелиях» (книгах типа «Евангелия Фомы»). Крест там заретуширован и выпал из общей картины, воскресение стало бесплотным преображением, а Иисус превращен в мудрого учителя, который изрекает загадочные слова. Это и сегодня вызывает энтузиазм тех наших современников, которые по той или иной причине хотят убежать от скандала креста.
Но рядом с этим стремлением заретушировать крест существовала и другая тенденция – она видна уже в самых первых текстах Нового Завета и сохранялась на протяжении первых пяти-шести веков истории Церкви. Многие христиане ясно понимали, что крест – не постыдный эпизод, о котором не стоит упоминать, но таинственный ключ к пониманию смысла жизни, Бога, мира, предназначения человека. Один из великих христианских писателей середины II века Иустин Мученик восторженно рассуждал о том, что крест есть ключ ко всему. Это главное свойство мира, говорил он: если вы хотите отправить корабль в плавание, нужно сделать крестообразную мачту; если вы копаете землю, вам нужна лопата с рукояткой в форме креста. Мы тут ясно видим, что даже те христиане, которые хотели сделать свою веру привлекательной для внешних, не боялись говорить о кресте и даже превозносили его. Они, можно сказать, наслаждались им, хотя ясно понимали, какую реакцию это вызовет[8].
Однако они не искали тут четких определений. И Церковь во всем мире никогда не занималась этим на протяжении своей истории, хотя отдельные группы и движения и настаивали на тех или иных формулировках. И в этом есть смысл: доктринальные определения не должны заходить далеко. Краткие формулировки и специальный язык помогают нам убедиться в том, что мы не упустили из виду чего-то жизненно важного, но их не надо путать с реальностью. И нам следует не забывать об этом далее. Как только мы поймем во всей полноте библейскую историю и то, что в ее центре стоит распятие Иисуса, мы увидим, что многие головоломки, которые не давали спать по ночам богословам и заставляли разочарованно вздыхать неспециалистов, складываются, если подойти к ним по-новому.
В конце концов, богословие было создано для Церкви, а не Церковь для богословия. Я надеюсь, что эта книга поможет обычным христианам ухватить смысл – и быть захваченными смыслом – многогранной славы креста Иисуса, не увязнув при этом в сложных и явно не слишком важных для сути дела вопросах. «Слово стало плотью», – возвещает евангелист Иоанн (1:14), а Павел говорит, что «слово о кресте» есть «сила Божия» (1 Кор 1:18). Плоть и сила – вот что в конечном итоге имеет значение, а не умело составленные формулировки. Мы стремимся лучше понять крест не для того, чтобы в итоге сказать себе: «Ура, нам удалось решить этот интеллектуальный кроссворд», – но чтобы Божья сила и премудрость могли действовать в нас, через нас и далее в мире, который все еще считает распятие Иисуса проявлением слабости и безумия. Да, тут есть загадки, и я буду их рассматривать. Но Иисус умер за наши грехи не для того, чтобы мы разобрались с абстрактными идеями, но чтобы мы, поставленные на правильный путь, стали участниками замысла Бога поставить на правильный путь весь его мир. Вот как происходит революция.
В то же время нам не следует оставлять попытки понять. Мы не вправе думать, что понимание нужно не всем. Павел призывает христиан Коринфа быть малыми детьми относительно зла, но взрослыми в своем мышлении. Вернемся к примеру из кулинарии: все мы способны наслаждаться хорошо приготовленной едой, но если никто в доме не умеет готовить и ничего не знает о сбалансированном рационе, нам грозит ожирение или истощение – или даже пищевое отравление. Если говорить о богословском «питании», в подобной ситуации симптомы появятся не так быстро, но если никто в церкви – в каждом собрании христиан, в каждом поколении – не стремится глубже понять основополагающие христианские истины, создается опасная ситуация, когда отдельные люди и общины легко могут забыть о животворном смысле Евангелия. Нам постоянно нужно стараться не ограничиваться краткими определениями и расхожими лозунгами. Могущественная любовь Божья столь парадоксальна, что мы с легкостью преуменьшаем ее значение в своем воображении и в своей памяти и стремимся оградить себя от ее радикальных требований, которые призывают нас изменить свою жизнь. Или, хуже того, мы искажаем и извращаем представления о ней, так что в конечном итоге говорим что-то почти противоположное тому, что должны выражать. Кто-то должен задавать вопрос «почему?». Разумеется, это следует делать смиренно и заботливо, а не надменно и презрительно. Но вопрос должен звучать.
С опасностью преуменьшить роль креста, или сделать его удобным для себя, или исказить его смысл сталкиваются время от времени все христиане, а некоторые – особенно учителя и проповедники – сталкиваются постоянно. Если мы не пытаемся понять, что имели в виду первые ученики Иисуса, когда они говорили такие слова, как «Мессия умер за грехи наши, по Писанию», то вся Церковь окажется в опасном положении: она рискует запутаться в дебрях разнообразных теорий, ведущих в разного рода тупики, духовные и практические, или даже к чему-то худшему.
Порой люди ведут бесконечные споры о мельчайших тонкостях интерпретации одного-двух библейских текстов. В других случаях они создают грандиозные абстрактные конструкции со множеством специальных терминов, чтобы бороться с другими грандиозными теоретическими конструкциями. Конечно, есть и противоположная крайность – когда люди уверяют друг друга, что, поскольку им известно, что Бог любит их, все остальное для них неважно. Да, разумеется, действенная любовь Бога является основой христианской веры, какой бы ее аспект мы ни рассматривали. Однако, когда эту веру ставят под вопрос либо скептики, либо наш собственный внутренний голос, нам нужно обратиться не только к соответствующим библейским текстам, но и к нашим традиционным формулировкам, которые объясняют, что именно мы имеем в виду, когда говорим, что Иисус «умер за нас». Каждое поколение христиан и каждая церковь так или иначе должны делать это.
И это непростая задача. Можно исследовать эту тайну по-разному. На богословском уровне: какие «теории» или «модели» мы предпочитаем и как все это «работает»? На уровне таинств: и крещение, и евхаристия вызывали споры – не потому ли, что оба эти таинства столь тесно связаны со смертью Иисуса? На уровне проповеди и наставления: как нам лучше выразить словами главную весть Евангелия, чтобы передать ее первоначальный смысл, а не скрывать ее за хитроумными иллюстрациями, которые легко могут исказить истину? И, наконец, на пастырском уровне: как можно приложить истину креста к трудностям реальной жизни ученика Иисуса? Чем больше мы размышляем о любом из этих вопросов (либо, если придется, сразу обо всех четырех), тем лучше понимаем, что оказались на опасной спорной территории. Тут нас многое отвлекает, пугает, сбивает с пути. Я сам сталкивался с этим на протяжении многих лет и сталкиваюсь сейчас, когда пишу эту книгу. Для меня это значит, что речь идет о чем-то крайне важном. Нам необходимо сохранять спокойствие, молиться и двигаться вперед.
Мы не пытаемся, как и в любом богословском или библейском исследовании, заменить любовь знанием. Скорее мы стремимся направить любовь на ее истинный предмет. Безмерная любовь Божия, открывшаяся через крест Иисуса, не должна служить оправданием путаницы в наших мыслях. Так и в браке любовь не стоит на месте. Молодая пара, охваченная страстью, должна долгие годы учиться взаимному пониманию не для того, чтобы заменить им любовь, но чтобы углубить ее. Разумеется, лучше сохранять любовь (и к Богу, и к супругу или супруге), пусть даже мы находимся в замешательстве, чем отказаться от нее из-за того, что мы не можем понять ее. Но еще лучше разобраться с тем, что смущает нас. Не только вера требует понимания, но и любовь – не для того, разумеется, чтобы перестать любить, но чтобы любовь могла расти, взрослеть и приносить плод.
Как же последователи Иисуса пытались объяснить смысл его смерти? Одной лишь истории этого вопроса посвящено множество книг, поэтому я ограничусь самым кратким очерком. Великие догматические споры III–V веков касались вопросов о Боге, Иисусе и Духе. Участники этих споров выковывали официальные учения о Троице и воплощении. Разумеется, все они верили в то, что Иисус «умер за их грехи», и в своих проповедях и трактатах сказали много проникновенного об этой смерти и ее значении. Но они так и не дали каких-то строгих определений, не создали единой теории.
Когда в XVI веке произошла Реформация, многие новые церкви выразили свое понимание искупления в соответствующих официальных формулировках, но в великих общехристианских символах веры первых веков мы не найдем ничего подобного. Там просто повторяется более древняя формула из 15-й главы Первого послания к Коринфянам. Так, например, в Никео-Константинопольском Символе веры (381 г.) говорится: «Ради нас, людей, и ради нашего спасения сошедшего с небес и воплотившегося… распятого за нас при Понтии Пилате, страдавшего и погребенного». Краткий апостольский Символ веры даже опускает слова «за нас». Иными словами, в сфере богословия искупления нет эквивалента выверенным христологическим формулировкам, рожденным в спорах о том, что можно и чего нельзя, что следует и чего не следует говорить относительно личности Иисуса и относительно триединого Бога. Мы встречаем богатые и сильные образы, например, в размышлениях о кресте у жившего в IV веке александрийского епископа Афанасия, однако они не превратились в официальные формулы.
У многих древних отцов Церкви можно встретить две идеи о смысле креста, которые сочетались более гибко, чем это порою представляется более поздним богословам. С одной стороны, многие в той или иной форме утверждали, что на кресте Бог во Христе одержал великую победу (возможно, лучше написать: Великую победу) над силами зла. Сейчас эту тему многие обозначают как Christus Victor, Мессия-победитель. С другой стороны, многие древние богословы повторяли, что Иисус некоторым образом умер «вместо нас»: он умер, поэтому мы не умерли. Мы, обращая взгляд в прошлое, можем подумать, что это сочетание двух мотивов, к которым добавлен еще и третий: регулярное использование образа жертвоприношения; однако библейское представление об искуплении больше, чем нагромождение мотивов или даже моделей. Это лишь отдельные моменты большого повествования, а для нас важно само это повествование – реальное, вписанное в историю прошлого и настоящего. Думаю, отцы Церкви дают нам много пищи для размышления, однако в центре всего, как они и сами утверждали, остается Библия, которая все определяет.
Подробная разработка теорий, объясняющих, что и каким образом совершил крест, началась после раскола между Восточной и Западной (Православной и Католической) Церквями тысячу лет назад. Если говорить упрощенно, у Православной Церкви никогда не было своего Ансельма. Это уже само по себе должно заставить нас задуматься: а что если некоторые наши великие споры связаны скорее с поздними теоретическими схемами, чем с изначальным смыслом Библии? Ансельм, кентерберийский архиепископ, живший в XI веке, первым детально разработал теорию искупления, которую позже стали называть теорией «удовлетворения»: человеческий грех оскорбил честь Бога, и за это необходимо принести «удовлетворение». (Само представление о том, что затронутая честь кого-либо требует удовлетворения, обретает свой смысл лишь в контексте сложных правил поведения в эпоху высокого Средневековья.) В то время существовала и знаменитая альтернатива теории Ансельма, связанная с именем Абеляра, который создал теорию «нравственного примера»: крест показывает, сколь сильно Бог любит нас, и это дает нам вескую причину в ответ любить его и друг друга. Исследования показали, что сам Ансельм не так жестко держался за свою теорию, как некоторые из его последователей, а Абеляр, хотя идея «нравственного примера» стояла у него в центре, не отказывался и от идеи «удовлетворения»; однако имена этих двух богословов используют как ярлыки, чтобы обозначить ими две упрощенные версии их позиций.
В то же время Восточные Церкви, похоже, не видели необходимости в разрешении тех вопросов, которые мучили Ансельма и Абеляра. Однажды я осмелился спросить греческого православного архиепископа о том, как официально понимают смысл креста в его Церкви. На это он, несмотря на мои попытки представить этот вопрос с разных точек сторон, отвечал лишь (с лучезарной улыбкой), что крест есть «прелюдия к воскресению».
Этот акцент на воскресении, противопоставляемом кресту, почти противоположен тому богословию, которое стоит за величественными переложениями Иоганном Себастьяном Бахом повествований св. Матфея и св. Иоанна о распятии на музыку. Разумеется, для Баха важно и воскресение, также выраженное им в музыке, хотя и не столь впечатляюще, как Страсти. Но, по-видимому, для него воскресение не играло большой роли в вопросе о том, как люди получают спасение. К концу Страстей по Матфею и Страстей по Иоанну мы чувствуем, что эта история уже завершена: слушатель отождествил себя с Иисусом в его страданиях и некоторым образом проник в их сокровенный смысл. Для православного же христианина, напротив, самое главное еще только начинается. Здесь не место обсуждению двухтысячелетней истории различных точек зрения. Я лишь хотел показать, сколь широкий спектр представлений о распятии существует в разных традициях.
Мартин Лютер и Жан Кальвин, величайшие деятели Реформации XVI века, обращались и к Библии, и к отцам Церкви, чтобы по-новому понять смерть Иисуса. Оглядываясь в прошлое, мы видим, что в чем-то они сохранили сходство с Ансельмом. Кальвин, однако, старался уйти от теории «удовлетворения» Ансельма, ставя акцент на сочетании Божьего правосудия, святости и любви. Но это идеи именно XVI века, позднее усвоенные популярными богословами и проповедниками.
На нынешние споры о кресте на Западе влияет – к худу или к добру – Реформация XVI века. Однако, как отмечал швейцарский богослов Карл Барт, у деятелей Реформации XVI века не было ясного представления об окончательном будущем (то есть, если пользоваться техническим термином, об «эсхатологии»), а как мы видели, что бы ни значило слово «искупление», оно прямо связано с нашими представлениями об этом окончательном Божьем будущем, а особенно о том, что нас ждет после смерти. То, как мы спасены, тесно связано с вопросом о том, ради чего мы спасены.
Во времена Реформации этот вопрос особенно занимал умы людей. В Европе XVI века многих очень волновало учение о чистилище, вера в то, что после смерти, перед тем как попасть на небеса, верные христиане могут провести какое-то время в месте наказания за грехи и очищения от них. Лютер решительно отверг эту идею – и его ненависть к ней питала торговля «индульгенциями», которые якобы позволяли избавить родственников или друзей от мук чистилища или хотя бы пройти через них быстрее. В Европе эпохи позднего Средневековья чистилище пленяло воображение людей с невиданной силой, что сегодня нам трудно себе представить. Богачи, в особенности короли, тратили огромные суммы денег на часовни, в которых возносились бы молитвы за их души в чистилище.
За всем этим стояла великая схема западной эсхатологии – представление о рае и аде, которое отражено в литературе, например у Данте, и в изобразительном искусстве, например во фресках Микеланджело в Сикстинской капелле. Официально Церковь сохраняла веру в телесное воскресение, но по́зднее Средневековье все больше и больше представляло себе конечное будущее не как новое творение, но как блаженство на небесах – и такая картина по сей день доминирует среди западных христиан, как католиков, так и протестантов. Во многих словарях «эсхатология» до сих пор объясняется посредством терминов «смерть, суд, небеса и ад», нередко именуемых «четырьмя последними вещами». Эти представления можно сочетать с верой в новое творение, но большинство людей, усвоив традиционную схему из четырех частей, даже не понимают, что существует альтернативная схема, и уж тем более не понимают, что эта альтернатива куда более библейская.
Мыслители Реформации в целом отвергли не только злоупотребления, связанные с идеей чистилища (продажу индульгенций и тому подобное), но и саму эту доктрину. Отчасти это объясняется тем, что церковная элита использовала это учение как орудие для контроля над обществом и вероучением. Но реформаторы боролись с ним, опираясь на богословие и Библию. Души христиан, утверждали они, после смерти сразу отправляются на небеса. (Некоторые мыслители, пытаясь соединить это с идеей Нового Завета о том, что новое творение в его полноте совершится в будущем, говорили, что душа в некотором смысле «спит» в промежутке между смертью тела и его воскресением, но это также был отказ от идеи чистилища.) Эти вопросы так и остались неразрешенными, и нам нет необходимости в них погружаться, но стоит помнить, что они стали контекстом для того, что нам важно. Отказ от чистилища породил новое представление о смысле креста, которое в чем-то повторяло идеи Ансельма, а в чем-то отличалось от них.
Католические апологеты доктрины чистилища утверждали, что в момент смерти все еще грешной душе нужны две вещи: последующее очищение и последующее наказание (исключение сделали для немногочисленных святых, которые сразу идут на небеса, но все понимали, что это особый случай). Реформаторы отвечали, что такое очищение происходит не после смерти, но благодаря самой телесной смерти (как в Рим 6:7, где смерть есть окончательная расплата с долгами) и через освящающее действие Духа, которое «умерщвляет дела тела» (как в Рим 8:13). В частности, они утверждали, что посмертное наказание для все еще грешного верующего – неправдоподобная вещь, поскольку это наказание уже взял на себя Иисус вместо грешника. «Итак, нет ныне никакого осуждения… потому что… [Бог] осудил грех во плоти» (Рим 8:1–4). Это наказание уже совершилось и не подлежит повторению. Эта доктрина «заместительного наказания» (Иисус понес наказание вместо своего народа), хотя она намного старше и связана как с Библией, так и с отцами Церкви, получила новую жизнь и новую силу из-за того, что реформаторы отвергли чистилище. Она стала «визитной карточкой» богословия Реформации во многом по той причине, что играла важнейшую роль в полемике с приверженцами доктрины чистилища, которая не опиралась на Библию и, как все могли видеть, порождала коррупцию и злоупотребления. (Достойно внимания то, что сегодня ведущие католические богословы, такие как Карл Ранер и Йозеф Ратцингер, позднее папа Бенедикт XVI, радикально пересмотрели эту доктрину, так что теперь она уже почти никак не связана с учением их предшественников в начале XVI века.)
Однако реформаторы не подвергали сомнению первую часть средневековой доктрины – о том, что смерть Иисуса успокоила гнев Божий. Они это даже подчеркивали. (Они объясняли это с помощью тринитарного богословия божественной любви, чтобы никто не мог сказать, что «добрый Иисус» умиротворяет «разгневанного Бога»; это также было реакцией на тенденцию в средневековом искусстве и, по-видимому, богословии изображать сурового Отца и кроткого страдающего Иисуса.) Именно такое представление о смерти Иисуса подрывало идею чистилища. Божий гнев миновал, потому что Отец сам послал на смерть Сына, а тот понес на себе наказание за грех. Чем сильнее акцент на смерти Иисуса вместо смерти грешника, принимающей на себя гнев, тем меньше причин думать, что грешник должен понести какое-либо последующее наказание.
Таким образом, взбунтовавшийся в 1517 году Лютер сохранял средневековые представления о гневе Божьем, но утверждал, что Божья любовь успокоила этот гнев через смерть Иисуса. Ровно за сто лет до этого странствующий монах Поджо Браччолини обнаружил рукопись считавшегося утраченным выдающегося сочинения Лукреция De Rerum Natura [О природе вещей], написанного в I веке до н. э. Это элегантное изложение в поэтической форме идей эпикурейцев впоследствии оказало большое влияние на европейцев. Браччолини также оспаривал средневековое представление о разгневанном Боге. Но если Лютер не отверг идеи о Божьем гневе, говоря, что этот гнев пал на Иисуса, Браччолини как последователь древних эпикурейцев считал, что Бог или боги далеко и людские дела их мало заботят – и уж тем более ничто в нашем мире не вызывает их гнева. Оба они выступали против одной и той же средневековой крайности: Браччолини – целиком и полностью отвергая идею Божьего гнева, а Лютер – связывая ее с Иисусом и его смертью. Оба оказали и продолжают оказывать влияние на западную культуру.
Другой великий протест Реформации был направлен на средневековое католическое учение о мессе. В частности, реформаторы отвергали идею о том, что священник в алтаре снова приносит Иисуса в жертву, чтобы участвующие в мессе могли получить благие последствия его искупительной смерти (считалось, что смотреть, как совершается месса, столь же важно, как принимать причастие, если не важнее). И тут снова доктрина заместительного наказания давала на это сильный и ясный ответ: Иисус умер вместо нас раз и навсегда, ephapax (как говорит Павел в Рим 6:10), следовательно, священник не может приносить в жертву Иисуса снова во время мессы. Такая месса была бы богохульным отрицанием уникального, однократного самопожертвования Иисуса, попыткой добавить к «завершенному делу Христа» какие-то еще «дела» участников мессы или по крайней мере священника. В этом вопросе появилось еще больше путаницы из-за того, что реформаторы помещали такой подход к мессе в категорию «оправдания делами», что позволяло им обвинять своих оппонентов в том, что те хотят не только добавить что-то к уже завершенной жертве Христа, но и в том, что те хотят своими «делами» дополнить то, что сделал Иисус. Неважно, думали ли так средневековые католики на самом деле; важно, что реформаторы понимали их именно так. Как и в случае с чистилищем, большую роль тут играли социальные и культурные факторы, поскольку реформаторы отказывались признавать ту власть, которую духовенству давала месса.
Таким образом, размышляя о смысле крестной смерти Иисуса, реформаторы попутно боролись с тем, что считали церковными злоупотреблениями, критикуя чистилище и мессу. Я не специалист по XVI и XVII векам, но я полагаю, что в целом деятели Реформации и их последователи искали библейские ответы на средневековые вопросы. Перед ними стоял вопрос о том, как можно умиротворить разгневанного Бога позднего Средневековья – и в этом мире (через мессу?), и в том (в чистилище?). На оба эти вопроса они отвечали: нет, гнев Божий уже успокоен благодаря смерти Иисуса. В ее повторении нет необходимости; более того, если мы пытаемся проделать это снова, мы тем самым косвенно утверждаем, что смерти Иисуса было недостаточно. (Отголоски этого спора мы видим, когда экзегеты стараются обойти стороной Кол 1:24, где Павел, похоже, говорит, что его собственные страдания каким-то образом восполняют некий «недостаток» страданий Мессии.) Реформаторы не подвергали сомнению стоящую за этим идею о том, что суть Евангелия заключается в умиротворении Божьего гнева. Они просто исходили из того, что именно об этом Павел и говорит в Послании к Римлянам 1:18–32 или даже в Первом послании к Фессалоникийцам 1:10 или 5:9.
Конечно, если вам приходится отвечать на средневековые вопросы, лучше дать на них библейские ответы, чем небиблейские. Однако сами библейские тексты указывают на то, что существуют вопросы получше, которые трудно заметить, если ты сконцентрировал внимание на ложных вопросах. Я когда-то говорил, что, читая Евангелия, можно расставить все галочки в нужных квадратах, но все равно прийти к ложному результату: так ребенок, соединяющий точки в книжке с головоломками, не зная значения цифр, может получить слона вместо ослика или, коль скоро я пишу это в Шотландии, Андреевский крест вместо флага Великобритании.
Должен также добавить, что два последних абзаца, если прочесть их вне контекста, могут дать нам крайне искаженное представление о реформаторах. Лютер и его коллеги были энергичными исследователями Писания, их завораживала новозаветная весть о благодати и любви Бога, о которой им не рассказывали учителя в детстве и юности. Среди прочего, они снова и снова обращались к благодати, любви, вере, надежде, свободе и радости как к конечной основе всего – и, разумеется, эти вещи были основой их воодушевления и энергии. Это для них было самым главным. Тем не менее на то, как они понимали библейское учение о смерти Иисуса, сильнейшее влияние оказывали две вещи, о которых я уже говорил: чистилище и месса. Даже когда они с благодарностью смотрели на крест как на действенный знак Божией любви, они не могли забыть об этих идеях и о своем стремлении создать такую церковь Реформации, где подобные злоупотребления и заблуждения будут невозможны.
Таким образом, давая (как мне кажется) правильные ответы на неправильные вопросы, реформаторы не ставили под сомнение более масштабную картину «рая и ада» (которую восточные богословы оспаривают по сей день) и не размышляли о подлинном смысле нового творения и воскресения или о том, как они свершаются. Разумеется, великие деятели Реформации хотели реформировать не только богословие, но и общество. Они потратили немало усилий на создание христианских сообществ в европейских городах (скажем, Кальвин в Женеве) или даже странах (Кромвель в Великобритании). Но они не подвергли пересмотру те эсхатологические представления, которые за этим стояли.
Я часто думал о том, что если бы реформаторы сосредоточили внимание не на Посланиях к Римлянам или Галатам, а на Послании к Ефесянам, то вся история Западной Европы была бы иной. В Еф 1:10 говорится о том, что Бог замыслил соединить все небесное и земное в Мессии. В Рим 8 говорится о том же, но ключевой отрывок, 8:18–24, обычно оставляли в стороне, предполагая, что в этой главе Павел, говоря о «наследии» и «прославлении», просто косвенно говорит о «пути на небеса». Такое представление о бесплотных итоговых «небесах» – это прямое наследие Платона и таких авторов, как философ и биограф Плутарх, родившийся чуть позже Павла, излагающий идеи Платона своим современникам. Именно Плутарх, а не Новый Завет (что бы вам на эту тему ни говорили!), предположил, что в этой жизни люди находятся в «изгнании», вдали от своего настоящего «дома» на «небесах». Такое представление о будущем – как о славном существовании за пределами нынешнего мира пространства, времени и материи – создает контекст для идеи (как мы увидим, языческой по своей сути) о том, как достичь такого будущего: оно достигается благодаря тому, что гнев Бога изливается не на грешных людей, а на его Сына.
В частности, церкви Реформации (включая мою собственную) зачастую не понимали, что делать с Пасхой. Консервативные христиане утверждают, что Иисус был воскрешен телесно, либеральные это отрицают, но ни те, ни другие не понимают воскресение как начало нового творения Божьего внутри нынешнего миропорядка. И вместе с этим теряется многое другое. Я писал об этом не раз, в том числе в книге «Главная тайна Библии». Если цель спасительного замысла Бога – новое небо и новая земля с воскрешенными телами для его искупленного народа, – то и средства для достижения этой цели, куда входит победа над грехом и смертью, должны быть особыми. Искупление (как людей избавляют от их печальной участи и снова ставят на должное место, которое предназначено им в смелых замыслах любящего Бога) должно точно соответствовать эсхатологии (замыслу Бога об окончательном предназначении мира и людей). И если мы пересмотрим наши представления об эсхатологии, чем я занимался на протяжении последних одного-двух десятилетий, нам надо пересмотреть и идею искупления. В действительности две эти вещи в Новом Завете тесно связаны: в момент крестной смерти произошло нечто такое, что сделало мир иным местом, где начал действовать замысел Бога о будущем. Эта революция началась там и тогда, а воскресение Иисуса стало первым знаком того, что она уже происходит. Вот чему посвящена эта книга.
Неразрешенные богословские проблемы XVI века стали еще сложнее, как я думаю, из-за столкновения Западных Церквей с Просвещением XVIII века. Многие христиане XVII–XVIII столетий все еще крепко верили в воскресение. Это, в частности, повлияло на постмилленарную «пуританскую надежду», которая отражала как оптимизм в отношении культуры, так и духовное упование. Но к XIX веку почти возобладала идея «возвращения домой, на небеса». Присущее Просвещению эпикурейство утверждало, что между землей и небом лежит непроходимая пропасть. Многие благочестивые христиане приняли эту небиблейскую космологию, что сделало их приверженцами отрешенной духовности (заботы о «небесном», которая вряд ли распространяется на земную жизнь) и эскапистской эсхатологии («мы покинем этот мир и отправимся на небеса»). На протяжении XIX и XX веков и в Америке, и в Европе наше сознание вернулось к средневековой эсхатологии рая и ада, которая радикальным образом повлияла и на сотериологию («Как нам спастись и попасть в рай?»), и в миссиологию («Как должна церковь способствовать Божьему делу спасения?»).
Конечно, в XIX веке учение о чистилище не пользовалось популярностью за пределами Католической Церкви. Однако «заместительное наказание», которое отчасти было орудием борьбы с идеей чистилища, обрело новую жизнь в западном благочестии – в его центре оказалось не наступление Царства Божьего на земле, как на небе, но мой грех, мое небесное (а потому «не от мира сего») спасение и, разумеется, мой Спаситель. И это неизбежно ставит перед нами такой вопрос: если многие наши современники понимают смысл креста в стиле XIX века, думая о «грешниках», которые «спасены» и «попадают в рай», что мог значить крест раньше, когда христиане считали, что Евангелие должно преобразить весь мир? Это вопрос для историков, но поскольку мое собственное представление о кресте как о начале революции во многом родственно тем ранним представлениям, в свое время я представлю и собственный ответ.
В XVIII веке возникла и другая проблема, которая не разрешена и сегодня. Я писал об этом в книге «Тайна зла». В XVIII веке в европейской культуре возобладали деизм, а затем эпикурейство, и это создало пропасть между личным грехом, который мешает человеку попасть в рай, и злом в этом мире, включающем дурные дела людей, насилие, войны и прочее, но также и так называемое «естественное зло»: землетрясения, цунами и тому подобное. «Богословие искупления» сфокусировалось на первом («Как нам получить прощение грехов, чтобы отправиться в рай?»), а второе попало в категорию «проблема зла», подход к которой, начисто игнорируя смысл креста Иисуса, составляют философские аргументы, которые объясняют или даже оправдывают божественное провидение. Эти две вещи радикально были отделены одна от другой, а вопросы о крестной смерти Иисуса стали относить к первой из них, а не ко второй. Начавшуюся в Страстную пятницу революцию, первым плодом которой стало воскресение, радикально изменившее все и в социальном, и в богословском плане, стали понимать слишком односторонне.
Это привело к одному неожиданному последствию, о котором я писал раньше в той книге: люди молчаливо согласились с тем, что крест не имеет никакого отношения к социальному и политическому злу. Подход к таким видам зла стал (очевидно) небогословским. После трагических событий 11 сентября 2001 г. западные лидеры единодушно заявили, что в мире действует «зло» и что они вместе с союзниками будут с ним бороться – в основном сбрасывая на него бомбы. Это предложение оказалось не только политически наивным и повлекшим за собой катастрофы, не только примитивным в философском отношении – оно было наивным и в богословском отношении, можно даже сказать – еретическим. Это была попытка расправиться со злом своими силами, начисто забыв о том, что, быть может, это дело Бога. (Тут можно увидеть аналогию с протестом реформаторов против тенденции добавлять нечто к уникальной жертве Христа, что они видели в представлениях католиков и о чистилище, и о мессе.)
В христианском богословии со злом расправляется Бог, и он совершает это на кресте. Любую другую попытку расправиться со злом следует рассматривать в этом свете. Конечно, это очень трудно осуществить на практике. Для этого нам понадобился бы, с одной стороны, новый анализ международной политики в глобальной империи эпохи постмодерна, а с другой – анализ терроризма. Тут нет простых или красиво звучащих решений. Но мы (как я убежден) должны не только вернуть библейские представления о Божьем окончательном будущем и переосмыслить в связи с этим искупление – чему посвящена третья часть этой книги, – но также должны вернуть библейский анализ зла и показать, что крест служит ответом на всю проблему, а не только на ее часть.
Мы быстро окинули взглядом две тысячи лет церковной истории и по-прежнему плохо понимаем, что значил крест для христиан. Стоит ли удивляться тому, что и в наши дни этот вопрос вызывает недоумение. Когда в 2000 г. в Национальной галерее открылась упомянутая выше выставка «Взгляд на спасение», вызвавшая насмешки скептиков, христиане могли сказать им в ответ: «Он умер за наши грехи». Но у многих людей сегодня это вызовет еще более сильный протест. Скептики пренебрежительно скажут, что само понятие «грех» давно вышло из моды. Это просто проекция наших тревог и детских страхов. И перекладывать наши грехи на мертвого еврея I века – это не просто смешно, это отвратительно. А мысль о том, что какой-то бог возложил наши грехи на этого человека, еще чудовищнее: это какое-то космическое насилие над ребенком, кошмарная фантазия, порожденная реальным насилием в мире людей – или даже его порождающая! Мы можем обойтись и без подобной нелепости.
Злобные насмешки скептиков подкрепляет тот факт, что для кого-то крест стал символом страха. Кошмар христианских гонений на людей иной веры в истории, в частности притеснение евреев, оставил отпечаток на этом символе надежды и открытости. В юности я был потрясен, когда прочел о евреях, бежавших от преследований из якобы христианских стран Восточной Европы в Америку и обнаруживших там на перекрестках знак в виде креста, вызывавшего у них страх и ненависть. Тот, кто с детства видел вокруг себя кресты в церкви и в других местах и не страдал антисемитизмом, должен принять тот факт, что наш главный символ часто был предметом ужасных злоупотреблений. Он был знаком военной мощи или господствующей культуры, которая готова растоптать всех своих соперников. Император Константин перед решающей битвой узрел на небе в видении крест и слова: «Сим победишь». Члены ку-клукс-клана поджигают кресты, говоря, что таким образом они приносят в темные места свет Евангелия. То, что подобные нелепости являются скандальным отрицанием раннехристианского понимания креста, не улучшает ситуацию.
Не только те, кто не принадлежит к христианству, видят в кресте символ страха. Внутри Церкви тоже есть такая тенденция, связанная с определенной интерпретацией креста, которая была популярной в западном христианском мире на протяжении последних пяти столетий. Ее отражают слова одного недавно написанного гимна:
И на кресте, когда умер Иисус,
Божий гнев получил удовлетворение.
(Это звучит так, словно речь идет о голоде, удовлетворенном хорошей трапезой.) За этим текстом стоит следующая логика, которую подкрепляют ссылками на библейские тексты:
а. Все люди согрешили, и это вызвало у Бога гнев и желание погубить их, отправив навечно гореть в аду.
б. Этому каким-то образом помешал Иисус, который понес наказание вместо людей (чему, по-видимому, способствовала его невиновность – а также то, что он был Сыном Бога).
в. Теперь мы наконец свободны от вины и вместо ада направляемся на «небеса» (разумеется, при условии, что верим в это).
Конечно, многие проповедники и учителя говорят об этом более утонченно, но люди понимают услышанное именно так. Это то, что они ожидают услышать. В некоторых церквях, если ты не говоришь именно об этом, прихожане скажут, что ты не «проповедуешь Евангелие».
Многие люди, с детства слыша подобные проповеди и думая, что в это необходимо верить (а иначе они попадут в ад), находят подобный образ Бога отталкивающим. Они инстинктивно чувствуют, что такой Бог – кровожадный деспот. Если уж Бог существует, то надо надеяться, что он (или она, или оно) совсем не такой. Далее можно выделить несколько предсказуемых реакций на это. Кто-то вообще отказывается от веры как от кошмарной нелепости. Другие люди снова обращаются к Библии и к великим учителям ранней Церкви и находят множество других вещей, сказанных о кресте, например что крест – это средство, которым спасительная любовь Божья одержала окончательную победу над всеми силами мрака. Или они находят у раннехристианских писателей призыв подражать жертвенной любви Иисуса и думают, что обрели желанный ответ: крест, говорят они, не имеет отношения к Божьему наказанию за грех; это данный нам Иисусом высочайший пример любви. Так рождаются разные интерпретации, вступающие в конфликт с тем, что люди слышали от толкователей Библии и катехизаторов. И это ведет к путанице и неразберихе.
Эта неразбериха, как я полагаю, заслоняет от нас самое важное. Новый Завет, каждая его книга, утверждает, что, когда Иисус из Назарета умер на кресте, произошло нечто такое, из-за чего весь мир стал иным. И раннехристианские авторы утверждают, что, поняв смысл креста, человек становится частью этой перемены. Это трудно увидеть в тех многочисленных спорах и толкованиях, которые я бегло представил выше, – и уж тем более, как это ни печально, в действиях многих христиан и церквей. Но именно так думали, говорили и учили первые христиане. Распятие Иисуса стало днем начала революции.
В частности, распятие Иисуса было для них частью куда более масштабной – и, возможно, более опасной – истории, чем вопрос о том, куда попадут люди: в рай или в ад. На самом деле Новый Завет – хотя это многих удивит – вовсе не об этом. Новый Завет, в центре которого стоит рассказ о смерти Иисуса на кресте, говорит о наступлении Царства Бога на земле, как на небе. В конце концов, Иисус учил своих последователей молиться именно об этом. Эта вещь у нас перед глазами, хотя люди постоянно ее игнорируют на практике. Тем не менее, она указывает нам направление, которому и я буду следовать, пытаясь разобраться в том, что именно произошло на кресте и почему с этого началась та революция, которая продолжается по сей день.
Путаница относительно креста имеет разные формы, но западные христиане лучше всего знакомы с одной из них, связанной с насилием. Сегодня обитатели земного шара гораздо больше знают о насилии, о его масштабах и природе, чем когда-либо раньше. Стремительный технологический прогресс ненамеренно породил в XX и начале XXI веков два последствия. Во-первых, люди изобрели способы убивать друг друга в промышленных масштабах. Во‑вторых, самые чудовищные подробности этих ужасов немедленно распространяются по всему миру через социальные сети. Ранее люди, за исключением тех, кто непосредственно воевал или участвовал в пытках, не сталкивались с отвратительными подробностями откровенного насилия. А сегодня мы знаем не только о том, что оно имело или имеет место, но и как оно выглядит или звучит. И даже если мы не склонны смотреть подобные репортажи, киноиндустрия создала на основе изображения всевозможных актов насилия целое направление, новое и мрачное.
Это стало визитной карточкой XX века, где самые кошмарные акты насилия стали поворотными моментами всемирной истории. «Освенцим» или «Хиросима» – эти названия уже говорят сами за себя. Быть может, 11 сентября 2001 г. тоже станет таким поворотным моментом в истории XXI века, хотя его может затмить какое-нибудь еще более кошмарное преступление. Но суть дела именно в этом. Нынешнее поколение с понятным отвращением смотрит на всю культуру насилия и смерти, присущую эпохе позднего модерна, и оно замечает тревожные признаки той же культуры в некоторых проявлениях христианства. Многие люди говорят, что традиционные представления о распятии Иисуса порою слишком откровенно отражают логику, использовавшуюся для оправдания насилия.
Такая постановка вопроса делает его крайне расплывчатым – возможно, кто-то намеренно создает тут неопределенность. Порой люди сначала видят в Библии нравственные образцы, а потом приходят в ужас, открывая, что многие библейские истории – особенно в Ветхом Завете, хотя не только там – рассказывают о людях, которые ведут себя отвратительно. Взять хотя бы Книгу Судей (историю Иеффая и его дочери для начала), но мы найдем и много других подобных примеров. Часто хуже всего приходится женщинам: отец лишает жизни дочь, наложницу насилуют и убивают, служанку вынуждают заменить жену, а потом изгоняют вместе с ребенком. Разумеется, создатели Библии вовсе не стремились дать нам сборник нравственных примеров. Библейские авторы рассказывают свои истории весьма искусно, подталкивая чуткого читателя к тому, чтобы увидеть лежащие в их основе серьезные и сложные темы и повествования, предостерегающие от поверхностного прочтения и побуждающие к выводам, не лежащим на поверхности текста.
Но если эти рассуждения нам и помогают, то лишь отчасти. Люди, естественно, спрашивают: «Оправдывает ли Библия насилие?» И в частности: «Не является ли смерть Иисуса самым ярким примером использования Богом Библии насилия – насилия против собственного Сына! – как средства для достижения своих целей?» (Я слышал этот аргумент в 1970-е годы от людей, которые хотели с помощью насилия противостоять апартеиду в Южной Африке; по сути, они говорили: «Если это было позволено Богу, то позволено и нам».) Даже если мы считаем, что замыслы Бога в конечном счете благие и направлены на спасение людей, может ли единый истинный Бог поступать таким образом?
Эти вопросы возникают у людей тогда, когда проповедник или учитель говорит о связи креста и наказания. Тут нам стоит быть осторожными. Можно по-разному говорить о наказании за грех и о том, как оно связано с крестом Иисуса. По меньшей мере один такой подход недвусмысленно предлагает нам Библия, но в нем есть существенные отличия от представлений многих людей: как тех, кто учит такому подходу, так и их оппонентов. Однако большой популярностью в некоторых кругах пользуется другой подход, истолковывающий крест в связи с наказанием. Бог, скажут сторонники этого подхода, так сильно ненавидит грешников, что просто обязан их наказать, но Иисусу удается вмешаться и ради них принять смертельный удар на себя, в результате чего они избегают кары. Думаю, ни в одной христианской традиции не найдется серьезных богословских трудов, которые излагали бы суть дела так ужасно. Богослов неизбежно добавит: «Разумеется, все это было проявлением Божьей любви к нам». Но на популярном уровне, в проповедях и в беседах с молодежью пламенные проповедники часто забывают об осторожности и используют иллюстрации или примеры, которые ведут в эту ловушку.
На следующий день после того, как я написал предыдущее предложение, я получил по электронной почте сообщение со ссылкой на короткий видеоролик, в котором, как мне сказали, по-новому изложена суть Евангелия. Это должно было укрепить мою веру. Заинтригованный, я посмотрел этот ролик. Он был хорошо выстроен, с продуманными сценами и обильным использованием передовых технологий. Но центральное место в нем занимала строчка, которая ужаснула меня. Ролик рассказал о том, как мы бездарно тратим свою жизнь, как мы разрушаем созданный Богом мир и тому подобное. Затем диктор произнес: «Кто-то должен умереть», – и, разумеется, этим «кем-то» оказался Иисус. Тут видна вся суть проблемы. Что это за «благая весть»? Что это за Бог, который стоит за подобной историей? Если Бог желает простить нас, почему он не может просто взять и простить? (Тут можно вспомнить знаменитые слова Генриха Гейне о том, что Бог простит нас, потому что, в конце концов, такова его работа.) Почему «кто-то должен умереть»? Почему речь идет именно о смерти? Какая в ней польза? И не мог бы этим «кем-то» стать кто угодно? Или тут нужен был непременно сын Бога? Как все это действует?
Опасность такой популяризации – а ее примеры несложно найти, – состоит в том, что мы в конечном итоге видоизменяем самые, быть может, известные слова Библии. Я уже приводил Евангелие от Иоанна 3:16: «Ибо так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего единородного». Обратите внимание на два этих глагола: Бог так возлюбил мир, что отдал своего Сына. Популярная версия, о которой я говорил, передает нечто другое: ибо так возненавидел Бог мир, что убил своего единственного Сына. Это нисколько не похоже на благую весть. Если мы делаем такой вывод, нам надо понимать, что это не просто банальная ошибка, которую легко исправить, но катастрофическое заблуждение. Мы представляем Бога не щедрым Творцом и любящим Отцом, а гневным деспотом. Это не библейское представление о Боге, а языческое.
Людям не нравится образ Бога как гневного деспота по многим причинам, в основном вполне достойным. (Есть и дурные побуждения за желанием отвергнуть такой образ Бога: представление ленивого ума о том, что Бог, если он вообще существует, – это снисходительный престарелый родственник, который не мешает людям веселиться и потому вообще никогда не гневается. Часто указывали, что это просто сентиментализм. Если Бог существует и при этом не способен ненавидеть несправедливость, детскую проституцию, геноцид и множество подобных вещей, – значит, это точно не добрый Бог.) Новый Завет на каждой странице снова и снова утверждает, как мы уже видели, что Иисус умер из-за любви Бога. Но мы не решим проблему с образом Бога как гневного деспота, если просто напишем несколько текстов с противоположными формулировками. Большинство проповедников, действительно предлагающих подобный образ Бога, скажут, если мы усомнимся в нем, что Бог все это совершил из любви. Однако для всякого, кто хочет понять смысл только что сказанного, это выглядит или звучит иначе. Проповеднику не трудно отказаться от образа «гневного деспота» в теории, но усилить его на практике. Поговорите с людьми, которые посещают такие церкви. Им это знакомо.
Но на этом проблемы не кончаются. Многие обращали внимание на то, что идея гневного, запугивающего божества, которое надо ублажить и от которого надо откупиться, чтобы отвести его гнев, даже если он направлен на невиновного, удивительно точно соответствует поведению многих реальных людей, наделенных властью: тиранов, правителей, начальников, а порой, к сожалению, отцов или старших в семье. Иногда так же ведут себя, разумеется, и служители церкви. Люди, которые выросли в семье с жестоким, возможно, пьющим отцом или испытали на себе злоупотребления тех, кто обладает властью, думают, когда слышат проповеди о гневном Боге: «Мне знаком этот персонаж, и я его ненавижу». Попробуйте объяснить таким людям, что на самом деле за этим образом гневного Бога скрывается любящий Бог. «Если это любовь, – подумают они, – то я предпочту обойтись без нее». Вполне возможно, что их мучитель тоже говорил о том, как сильно он их любит. Вы не сможете исцелить раны, нанесенные жестоким воспитанием, повторяя таким людям ту же историю, только уже в космических масштабах, и декламируя при этом слово «любовь».
У нас, как я говорил, есть разные способы говорить о смерти Иисуса в связи с наказанием за грех. По меньшей мере один из этих подходов соответствует Библии. Мы поговорим о нем и убедимся в том, что он решительно отвергает мысль о гневном и устрашающем Боге. Это другая история, на которую нам стоит бросить свежий взгляд. Но здесь мы наталкиваемся на еще одну трудность, связанную с подобным пониманием смысла креста.
Кто-то скажет, что рассказ о Боге, искупившем мир с помощью насилия, может послужить оправданием для тех, кто хочет верить – вероятно, на совершенно иных основаниях, – что мир от его болезней избавляет «искупительное насилие». Я уже упоминал, что слышал подобные рассуждения в 1970-х, но они никуда не делись и сегодня. Критики без труда указывают на то, что представления о смерти Иисуса как «наказании» распространены в том или ином виде в тех сообществах, в некоторых частях Америки, где суровая система наказания, в том числе смертная казнь, не просто является нормой, но представляется как прекрасный образец должного отношения к преступникам и возмутителям общественного порядка. В некоторых из таких сообществ люди считают, что, когда в большом мире что-то идет не так, там тоже нужно применять больше насилия – бомбить отдаленные города и деревни или посылать беспилотники для поражения намеченных целей.
Я не хочу тут сказать, что одни формы борьбы с глобальным терроризмом лучше других в нравственном отношении или более эффективны. Это сложная проблема. Легкие «решения» неизбежно оказываются слишком наивными. Я хотел сказать лишь, что многие отмечают явную связь между пониманием смысла смерти Иисуса и способами решения проблем нашего мира. Если Богу необходимо наказывать, значит, это порой нужно делать и нам. Если Бог разрешает проблемы с помощью насилия, то он, возможно, хочет, чтобы и мы поступали так же. Однако в западном мире в течение последнего столетия появилось много сторонников если не пацифизма, то введения жестких ограничений на применение военной силы для решения глобальных проблем, и потому некоторые церкви предложили такие подходы к смерти Иисуса, в которых божественное наказание не играет никакой роли. Некоторые даже предположили, что связь между божественным наказанием и смертью Иисуса придумали сравнительно недавно, хотя на самом деле мы найдем эту тему в самой Библии (где она помещена, как я намереваюсь показать, в совершенно иной контекст). Мы также найдем ее у отцов Церкви первых веков, и стоит заметить, что многие из них решительно осуждали смертную казнь в те времена, когда она была обычной мерой наказания в жестоком мире Римской империи. Нам не следует слишком поспешно делать вывод о том, что теории искупления непосредственно отражаются в социальной практике или отражают ее.
Все это показывает, насколько сложны недавние споры о смысле распятия Иисуса, в которых люди мучительно ищут ответ на вопрос, зачем это было нужно. Если кому-то кажется, что некоторые теории искупления, связывающие крест и наказание, оправдывают насилие и агрессию, будь то в семье или в международной политике, значит ли это, что нам следует отказаться от их рассмотрения, даже если они опираются на некоторые тексты Писания? Или – если взглянуть на это с другой стороны телескопа, – коль скоро эти теории искупления считаются важнейшими для Писания и для проповеди Евангелия, так что попытка смягчить их равносильна отказу от присущей Евангелию духовной силы, означает ли это, что мы должны видеть в описанных выше возражениях дьявольскую хитрость, отвлекающую Церковь от сути возвещаемой ею вести? К сожалению, эти вопросы часто смешиваются с другими, касающимися культурных, политических и социальных проблем. Все это мешает трезвому свежему прочтению Писания.
Но допустим, что вы выбрали первый вариант – что модели искупления, связанные с наказанием, следует отбросить, потому что за ними стоит ужасный образ Бога или потому что они ведут к не менее ужасным социальным последствиям. Какие тогда остаются альтернативы? Традиционно их было две, и обе они всерьез притязают на определенное основание в Библии.
Во-первых, мы уже говорили о ярком и парадоксальном представлении, согласно которому на кресте Иисус одержал победу – или, по крайней мере, Бог одержал победу через Иисуса – над темными силами, которые начали господствовать в мире вместо Творца. Так думали некоторые христиане в течение нескольких первых веков существования Церкви. Многие мыслители, начиная со второй половины XX века и до наших дней, отстаивают разновидность этой теории, что отчасти объясняется желанием оградиться от опасных, с их точки зрения, представлений, связанных с наказанием. Но это не прямой ответ на вопрос, а хождение по кругу. Что такое или кто такие эти силы? Почему чья-либо смерть – пусть даже смерть Мессии, смерть самого Сына Божьего – стала победой над этими силами? Почему она стала откровением Божьей любви? И еще один, быть может, самый мучительный вопрос: если эти силы потерпели поражение, почему зло, как можно видеть, сохраняется, продолжает беспрепятственно царствовать, как раньше? Действительно ли на кресте произошло нечто такое, что реально изменило мир, и если да, то как это можно описать? Действительно ли началась революция, или же это принятие желаемого за действительное?
Во-вторых, в Библии есть еще одна бросающаяся в глаза идея, в которой многие видят истинный смысл смерти Иисуса. Согласно этому представлению, на кресте Иисус показал нам высший пример любви, совершенное проявление ее действия. Тем самым он преобразил мир, дав ему исключительно мощный пример, образец для подражания. Разумеется, такой ход мыслей действительно представлен в Новом Завете. Смерть Иисуса часто рассматривается как «золотой стандарт любви». В Евангелии от Иоанна Иисус приказывает своим последователям любить друг друга и провозглашает: «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих» (15:13). Это же утверждает Первое послание Иоанна, а также Павел и многие другие раннехристианские авторы.
Но это тоже ставит перед нами проблему. Если то, что Иисус умер – и, возможно, то, что он умер именно таким ужасным образом, – не имело определенной причины, тогда трудно увидеть в этой смерти пример любви. Если, скажем, лучший друг Билла падает в реку с быстрым течением и Билл, рискуя утонуть, бросается в воду, чтобы спасти его, то это действительно является примером любви (а также бесстрашия) для всякого, кто увидит это или услышит об этом событии. Но если Фред, желая показать своему лучшему другу, как сильно он его любит, бросается в быструю реку, в то время как друг спокойно стоит на берегу, это будет проявлением не любви или бесстрашия, а бессмысленной глупости.
Я считаю, что если смерть Иисуса ничего не достигла – чего-то такого, что сделать было крайне важно и что невозможно было совершить каким-либо иным способом, – тогда она не может служить нравственным примером. Смысл примера всегда должен зависеть от чего-то предшествующего. Иоанн выражает это так: «В том любовь, что не мы возлюбили Бога, но Он возлюбил нас и послал Сына Своего в умилостивление за грехи наши. Возлюбленные! если так возлюбил нас Бог, то и мы должны любить друг друга» (1 Ин 4:10–11). Иоанн не предлагает читателям приносить себя в жертву для искупления грехов друг друга. Это уже произошло. Он призывает их подражать жертвенной любви, из-за которой Иисус совершил нечто уникальное, нечто такое, что было крайне важно сделать. Поэтому наш вопрос сохраняется: что такое это «нечто»?
В современных дискуссиях тут ставятся и другие вопросы. Во-первых, как мы уже видели, войны и геноцид прошлого века породили новую форму христианского пацифизма, которая решительно отвергает любого рода насилие, включая насилие, явно присутствующее в некоторых традиционных теориях искупления (Бог использует насилие по отношению к Иисусу и тому подобное). Во-вторых, в это же время и, возможно, из тех же соображений многие приняли немыслимую прежде идею, согласно которой страдание на кресте есть страдание не только Сына, но и Отца. Другие предложили новые версии старой идеи, согласно которой Иисус страдал на кресте «как человек», но «божественный» Иисус был свободен от мук. Трудно понять, имеет ли это смысл. Эти вопросы ярко показывают одну устойчивую закономерность: что бы мы ни сказали о смысле креста, это рано или поздно приведет нас к обсуждению Троицы и воплощению в вопросах о том, кто же есть Бог и кто же был и есть Иисус.
Я уже говорил о том, как пытались выразить смысл креста авторы гимнов в западных церквах; по крайней мере один современный автор примечательным образом выразил упомянутые выше новые акценты:
И когда железный посох скорби
Разбивает сердца людей,
Тогда они видят ту же боль
Глубоко в сердце Бога[9].
Быть может, все тут зависит от того, как мы понимаем «любовь», в частности любовь Бога. Но чтобы углубиться в это, нам надо вспомнить об одном важнейшем факте: о том, что в Новом Завете мы находим на удивление разные представления о кресте. Что бы случилось, если бы мы откинули идею о душах, попадающих на небеса, а вместо этого сделали бы своей отправной точкой эсхатологию Послания к Ефесянам 1:10, где говорится о замысле Бога соединить все небесное и земное в Мессии? Если бы вместо бесплотного «рая» мы поставили бы в центр библейскую картину «нового неба и новой земли», это обновление и слияние двух сфер творения, которое произошло в Иисусе и через него? Если бы мы думали не только о том, как попасть на небеса, но и (вместе с такими богословами, как Жан Кальвин) о библейском призвании стать «царственным священством»? Что бы случилось, если бы мы задумались о «крестообразных» последствиях уникальной смерти Иисуса (о чем ясно говорит Новый Завет)? Как бы это изменило наши представления о спасении – включая его философский и политический аспекты? Как, иными словами, крест вписывается в более широкое библейское повествование о новом творении? Что бы случилось, если бы мы увидели в воскресении (как Иисуса, так и нашем) не просто счастливое дополнение к завершенной в остальном картине спасения, но самую существенную ее часть?