К книге
Смерть в пятой позицииГлава 1. 2
13%
Глава 1. 2
3

До разговора с Айвеном Уошберном я мог ходить или не ходить на балет, а так как с самого начала я был занят тем, что писал театральные обзоры для Милтона Хеддока из «Нью-Йорк Глоуб», то я на него и не ходил. Кроме того, чтобы делать работу мистера Хеддока не хуже, чем свою, мне приходилось упираться так, что оставалось слишком мало свободного времени, особенно между половиной девятого и одиннадцатью вечера. Видит Бог, мистер Хеддок был прекрасным критиком и еще более прекрасным человеком, и к его обзорам в «Глоуб» прислушивались гораздо больше, чем к любым другим.

Так продолжалось все то время, пока их писал я — то есть с 1947 по 1949 год; позднее, как мы говаривали в армии, меня из «Глоуб» поперли.

Я не хочу сказать, что мистер Хеддок, который начал писать о театре в год моего рождения, не мог бы сделать эту работу лучше меня… Он-то, конечно, мог, но есть известные пределы совмещения работы с шотландским виски без воды и льда, принятым прямо из бутылки в тиши уютного кабинета либо из потайной фляжечки времен сухого закона, если дело происходит в театре — он в пятом ряду, а я сразу за ним в шестом, — с инструкцией толкать его, если он начинал слишком громко храпеть.

В любом случае начало было прекрасным. Мистер Хеддок отечески меня опекал (хотя у него зачастую возникали проблемы с правильным произношением моего имени), а мне представилась приятная возможность наслаждаться своим авторством без какой-либо правки: он никогда не менял в моих отчетах ни строчки даже в тех нечастых случаях, когда вообще удосуживался их прочесть. Отсутствие признания со стороны читателей меня никогда не волновало. В конце концов, я выпускник Гарварда 1946 года (к моему возрасту следовало приплюсовать еще три года, проведенных на службе Родине в одном военном захолустье). Большая часть моих сокурсников все еще боролись за выживание на нижних уровнях разных рекламных фирм. Другие анонимно подрабатывали в «Тайм» или «Лайф» и безуспешно пытались отстаивать свои либеральные убеждения.

Во всяком случае, три года работы театральным критиком в «Глоуб» настолько уверили меня в своих силах, что я совершил ошибку, попросив повышения в самый неподходящий момент. Ошибка в выборе времени могла объясняться моей чрезвычайной молодостью и естественным невежеством, если воспользоваться словами мистера Хеддока, в свою очередь цитировавшего выпускающего редактора. Но поскольку я, к своему несчастью, сформулировал просьбу в форме ультиматума, пришлось подать в отставку.

Мистер Хеддок в день моего ухода выглядел очень расстроенным и огорченным и сказал на прощанье:

— Джим, все, что ни делается, к лучшему.

Меня зовут Питер Катлер Саржент Второй, но какая в конце концов разница? Я пожал ему руку и сказал, что все, чему я научился, я перенял от него… Старому дураку это очень понравилось.

Так что к тому времени я уже больше года занимался отношениями с общественностью и рекламой. Фирма моя состояла из дамы средних лет и шкафа с документами. Дама, мисс Флин, заменяла мне совесть и очень чутко ко мне относилась, постоянно напоминая, что деньги — это еще не все и что Иисус страдал за мои грехи. Она была баптисткой и очень строго осуждала любые моральные слабости.

Я глубоко уверен, что она согласилась у меня работать, потому что я бросал вызов ее лучшим побуждениям, тому евангелическому духу, который неукротимо пылал в ее плоской груди. Она еще надеялась меня спасти. Мы оба с этим согласились. Но одновременно она прекрасно помогала мне в работе, не отдавая себе отчета, что участвует в обширном заговоре по обману общественности, давно затеянном людьми моей профессии.

— Мисс Флин, мне предложили работу.

— Танцовщицы? — Она внимательно смотрела на меня, строго поджав бледные губы. Женщины в трико были для нее танцовщицами, а не балеринами.

— На две недели, начиная с сегодняшнего дня.

— Очень рада за вас, мистер Саржент, — сказала она таким тоном, словно прощалась с лучшим другом на берегах Стикса.

— Я тоже очень рад, — кивнул я и выдал несколько инструкций насчет других текущих дел (компания по производству шляп, актриса телевидения и вечерняя школа). Потом покинул свой офис на Медисон-авеню — комнатушку у лестницы — и зашагал в Метрополитен-опера, оставив совесть дожидаться более удобного момента.

Мистер Уошберн встретил меня у входа и провел мимо нескольких гримерных с дверями нараспашку к лестнице, которая вела вниз, непосредственно к обширной сцене. Все вокруг были ужасно взволнованы. Маленькие толстушки сновали взад-вперед с костюмами, танцовщицы в трико отрабатывали трудные па с отрешенными лицами, как у спортсменов, поднимающих тяжести, или поваров в ресторане, разбивающих яйца на огромную, как окно, стеклянную сковородку. Рабочие, таскавшие декорации, кричали друг на друга и переругивались с танцовщицами, которые путались под ногами. В оркестровой яме разыгрывающиеся музыканты подняли ужасную какофонию. Но сам огромный зал, весь в красном с позолотой, был пуст и выглядел достаточно зловеще.

Так показалось мне, хотя, Господь свидетель, для этого не было никаких оснований.

— Репетиция вот-вот начнется, — сказал импресарио, когда мы миновали группу танцовщиков в трико и рубашках с короткими рукавами, — стандартных костюмах для репетиций. И юноши, и девушки показались мне очень, симпатичными. — Немного погодя я вам представлю исполнителей заглавных партий, — продолжал мистер Уошберн. — Если вы…

Но тут ему кто-то помахал рукой с другого конца сцены, он поспешил туда, оставив фразу незаконченной.

— Вы — новенький? — спросил женский голос за моей спиной.

Я обернулся и увидел премиленькую девушку в черном трико и белоснежной безрукавке, сквозь которую просвечивали ее маленькие изящные груди. Она расчесывала волосы цвета червонного золота и держала в зубах резиновое кольцо, что вовсе не способствовало дикции.

— Ну, в каком-то смысле можно сказать и так, — кивнул я.

— Вам лучше бы переодеться… Меня зовут Джейн Гарден.

— А меня — Питер Саржент.

— Вам следует поторопиться. Сегодня нужно будет прогнать всю сцену, — она отбросила волосы назад и пропустила их через резиновое кольцо, которое до этого держала во рту. Они стали похожи на конский хвост, на очень симпатичный хвостик.

— Переодеться прямо здесь?

— Не говорите глупостей, мужские гримерные на втором этаже.

Пришлось ей объяснить, кто я такой, и она захихикала. Голос у нее был низким, а глаза, как я успел заметить, — голубые и холодные.

— Вы что-нибудь понимаете в балете? — спросила она, с тревогой покосившись на других танцовщиц. Однако те еще не были готовы. Оркестранты все еще разыгрывались. Солисты пока не появились. Шум стоял просто оглушительный.

— Не очень, — сознался я. — Вы из солисток?

— До этого мне слишком далеко. Хотя меня назначили дублершей…

— Чьей именно?

— Эллы Саттон. Она — звезда… Я имею в виду — звезда в этом балете. Вообще-то она из второго разбора… С Иглановой не сравнить.

Кто такая Игланова, я знал. Думаю, каждый, кто хоть что-то слышал о балете, должен был знать про Анну Игланову. Я читал о ней только сегодня утром, перед встречей с мистером Уошберном, чтобы не выглядеть полным невеждой. Правда, вскоре я выяснил, что текст в программках не слишком совпадал с действительностью, хотя что-то общее между ними было.

Действительно, она была звездой во времена Нижинского, истинно русской балериной старой императорской балетной школы. Но ей был пятьдесят один, а не тридцать восемь, она пять раз побывала замужем, а не один, и она не была величайшей балериной времен Дягилева, — ее считали одной из самых слабых солисток его труппы. Откуда современникам было знать, что у нее суставы как шарикоподшипники, а легкие — как насос и что с такими данными она переживет всех сверстников и будет царить, как живая легенда, так что один ее выход на сцену будет приводить в восторг публику, вызывая слезы ностальгии на глаза людей, которым довелось увидеть балет только после последней войны.

— А где сама Саттон? — спросил я.

— Где-то там, за кулисами, разговаривает с Уилбуром.

Миссис Саттон оказалась симпатичной женщиной с крашеными волосами, зачесанными назад и разделенными пробором посередине — классическая прическа балерины. Она была в длинном белом платье, в волосах — несколько красных роз. Фигура у нее была безупречной, хотя слишком выделялись мышцы на икрах. У Джейн Гарден, как я заметил, этого не наблюдалось.

— Почему вы не в костюме? — спросил я. — Разве это не генеральная репетиция?

— Мой костюм еще не готов. Но мне хотелось бы, чтобы наконец начали.

— А почему этого еще не сделали?

— Думаю, ждут Луи… Луи Жиро. Он первый танцовщик — и вечно опаздывает. Потому что все время спит. Это всех страшно раздражает… особенно Уилбура.

— Но почему он не примет меры?

— Кто? Уилбур? Он для этого слишком влюблен.

— Влюблен?

— Конечно… все об этом знают. Он просто без ума от Луи.

«Ну что тут поделаешь, это балет», — подумал я, мысленно взяв на заметку, что следует сохранить мисс Флин в полном невежестве относительно отношений, царящих среди моих новых коллег по работе.

— Интересно, — задумчиво протянул я и повернулся к Джейн Гарден, — не смогли бы вы уделить мне несколько минут вечером после спектакля? Мы могли бы пойти куда-нибудь поужинать. Понимаете… — я понизил голос, — мне нужно очень быстро и очень много узнать о балете. И очень помогло бы, если бы вы объяснили мне некоторые вещи.

— Вы очень милы, — мисс Гарден неожиданно улыбнулась, на румяном личике сверкнули ослепительной белизны зубы. — Может быть… О, вот идет режиссер. Вам лучше не мешаться под ногами: сейчас начнется репетиция.

Тут меня отыскал мистер Уошберн, и мы прошли в зал, где импресарио представил меня ряду влиятельных лиц и простых поклонников балета, а также Алеше Рудину, — приятному пожилому мужчине, режиссеру и директору труппы, и дирижеру, имени которого я не запомнил.

Джед Уилбур, молодой человек с преждевременной сединой, вышел на сцену и начал что-то объяснять высоким гнусавым голосом. Я подумал, что все танцовщики смотрятся очень симпатично. Девушки были в серых трико, с розами в волосах, а юноши одеты по моде 1910-х годов. Но явно еще не все было готово.

— Где Луи? — неожиданно спросил Уилбур. — Разве он не знает, что сегодня генеральная репетиция?

— Он вечно опаздывает, — напомнила Элла, пристраивая на место фальшивые ресницы. — Думаю, он спит.

— Я просто даю отдохнуть ногам, — возразил Луи, неторопливо выходя на сцену той странной утиной походкой, которой ходят все танцовщики, так как им постоянно приходится выворачивать ноги. Он был довольно крепко сложен, для танцовщика достаточно высок и мускулист, с кудрявыми черными волосами и голубыми глазами.

— Ну почему ты никогда не можешь прийти вовремя? — спросил Уилбур, и глаза его затуманились. Ясно было, что этот момент для него очень важен. Закончен большой труд… на сегодняшнем спектакле соберутся все критики.

— Я же здесь, Джед. Можно начинать.

Элла покосилась на него, Уилбур пробурчал что-то невразумительное. И зазвучала увертюра.

Постановка оказалась очень симпатичной. Голубое небо, которое казалось темным, когда пошел занавес, начало постепенно светлеть по мере нарастания музыки. На сцене появился кордебалет (восемь юношей и восемь девушек). В центре сцены на заднике красовалась большая скала, а над ней — огромное желтое солнце а-ля Ван Гог.

Сюжет, если можно сказать, что у «Затмения» был сюжет, состоял в том, что девушка (Саттон) любила юношу (Луи), которому нравились все девушки в их компании, кроме нее. Разочарованная и отчаявшаяся, она решила отомстить и сбежала от счастливых юношей и девушек, которые в этот момент занимались утонченными любовными играми. Те были так стилизованы, что ни одна бабуля ни за что не заподозрила бы, что происходит на сцене на самом деле.

Элла пряталась за скалой, пока Луи исполнял свой сольный номер. Потом появилась и, всячески выражая мстительное негодование, медленно, как злой дух, вознеслась в воздух, затмив солнце. Зрелище показалось мне великолепным.

Луи настигает Эллу посреди ее сложного подъема, и на сцене они больше не появляются, в то время как музыка продолжает звучать, а сцену заполняет кордебалет в роскошных костюмах, и начинаются дикие пляски, что подтверждает все суровые замечания, которые мне приходилось слышать от наиболее рафинированных балетоманов.

Хотя генеральная репетиция прошла не слишком гладко, она все же позволяла надеяться, что вечерний спектакль завершится триумфом.

— И что вы думаете? — спросил меня Уошберн после репетиции.

— Великолепно! — ответил я, как и подобает агенту по связи с прессой.

— Я думаю… — начал мистер Уошберн, но не сумел закончить фразу: на сцене поднялся какой-то шум. Занавес оставался поднятым, опять загорелись огни. Луи, повернувшись спиной к просцениуму, осторожно стирал пот кусочком туалетной бумаги. Юноши и девушки стояли в глубине сцены, наблюдая, как переругиваются Элла с Уилбуром.

— Джед, я настаиваю, чтобы все это переделали. Я больше не буду летать на этой чертовой штуке.

— Но ведь это самый важный момент спектакля.

— Ну и что? Я не стану этого делать. У меня кружится голова, я просто не могу болтаться в воздухе.

— Мы поручим одному из рабочих, чтобы он отводил вас за сцену… он просто потянет за трос.

— Нет, ничего не получится!

— Раньше вас эта идея не беспокоила.

— Сама идея и сейчас меня не беспокоит. Но я никогда не думала, что будет так высоко.

— Почему бы не закрепить ее как следует? — предложил Луи.

— Ты бы лучше молчал! — взъярилась она. — Я чуть ногу не сломала. Он специально это сделал. Готова поклясться, он намеренно меня бросил!

Мистер Уошберн дал им возможность еще несколько минут выяснять отношения, потом поднялся на сцену и быстро навел порядок. Договорились, что вечером Эллу будут поднимать на тросе, но гораздо медленнее, и, кроме того, она не будет кружиться в воздухе.

— Вы поступили мудро, как истинный политик, — польстил я мистеру Уошберну, когда мы направились к гримерным.

— Перед премьерой всегда начинаются споры… я бы назвал их разрядкой. — Однако несмотря на попытку сделать вид, что ничего существенного не произошло, лицо его веселым не казалось. — У вас не появилось никаких идей насчет пикетов?

Я кивнул.

— Я уже позвонил Элмеру Бушу в «Глоуб» — это газета, в которой я прежде работал. Он напечатает статью, посвященную Уилбуру и спектаклю, под названием «Охота на ведьм в театре».

— Отлично, — кивнул мистер Уошберн, на него это явно произвело впечатление. Мысленно я взял на заметку, что стоит позвонить Элмеру Бушу и предложить ему такую статью. Насколько я знал, он возражать не станет.

— Прежде чем предпринять еще какие-то шаги, я бы подождал до того момента, когда мы увидим эти пикеты. Я хочу сказать, возможно, они сами нам что-то подскажут: понимаете, оскорбительное поведение, нарушения общественного порядка, хулиганство или что-то в этом роде. Кстати, — добавил я, — если уж зашла речь про оскорбительное поведение, то часто мисс Саттон закатывает подобные сцены?

— Не часто, — сказал мистер Уошберн, и мы подошли к костюмерной, на двери которой красовалась звезда. — Обычно она приберегает их для мужа.

— Ее мужа?

— Майлс Саттон, дирижер… Тот крупный мужчина с бородой.

У меня начала кружиться голова. Здесь все были повязаны друг с другом, официально или неофициально. Я никак не мог в этом разобраться. Балерина Элла Саттон оказалась женой дирижера Майлса Саттона, а хореограф Джед Уилбур был влюблен в первого танцовщика Луи Жиро. Джейн Гарден, дублерша Эллы Саттон, казалась мне довольно симпатичной, тогда как прима-балерина Анна Игланова стояла передо мной обнаженная до пояса. Это привело меня в полное замешательство. Мы с мистером Уошберном остановились в дверях ее гримерной, когда служанка неожиданно распахнула дверь и куда-то умчалась, открыв хозяйку нашим взорам.

— Заходите, Айвен, — пригласила великая балерина. — Кто этот молодой человек?

— Анна, это Питер Саржент, наш новый сотрудник по связям с общественностью.

— Такой молодой! — Она присела к своему туалетному столику и начала поправлять прическу. Для пятидесяти лет она выглядела довольно молодо. Тело было упругим, кожа напоминала античную слоновую кость, а груди были похожи скорее на китайские дверные ручки, чем на усладу для кормления младенцев. На шее слегка проступали жилы, лицо казалось некрасивым, но выглядело весьма экзотично: жесткие линии у рта, орлиный нос и узкие быстрые раскосые глаза. Волосы были выкрашены в темно-рыжий цвет.

— Айвен, теперь я готова исполнить па-де-де. — Она говорила по-английски с таким сильным акцентом, что мне вначале показалось; что это какой-то другой язык. У нее все было другим, включая пренебрежение общепринятыми приличиями.

— Думаю, мне пора, — заторопился я. — Нужно сделать несколько телефонных звонков. Я попытаюсь связаться с фоторепортерами.

— Недурная мысль, — кивнул мистер Уошберн.

— Симпатичный молодой человек, — сказала Анна в тот момент, когда я выходил.

На полпути к выходу меня кто-то громко окликнул:

— Привет, малыш, подойди-ка сюда.

Мне было двадцать восемь, я брился каждый день и хотя в отличие от коллег по предыдущей работе коротко не стригся, но тем не менее был совершенно убежден, что выгляжу вполне мужчиной. Но, видимо, Луи Жиро относился к другим мужчинам примерно так, как Дон Жуан — к молоденьким девушкам, так что я сдержался и вошел в его гримерную.

Он лежал на железной койке. Над головой работал вентилятор, на батарее сохло пропитанное потом трико. На нем не было ничего, кроме полотенца вокруг талии.

— Привет, — сказал я.

— Как понравился балет?

Он говорил на хорошем английском с легким французским акцентом, — Луи начинал портовым грузчиком в Марселе. Никто не знал, как он попал в балет, но я подозреваю, что слухи о том, что некий богач нашел его в публичном доме и забрал в Париж, не лгали.

— Мне очень понравилось, — сказал я.

— Ужасное барахло, — сказал Луи, вытягивая длинные ноги так, что хрустнули суставы. — Ненавижу все эти безобразные современные постановки. Нижинскому нравилась «Жизель» — и мне она нравится. Все эти типы, что крутятся возле сцены с такими идиотскими физиономиями… Проклятье! — У него был низкий голос, и он совсем не походил на остальных мужчин в труппе, которые выглядели довольно изнеженными: плечи у Луи были как у боксера. Я решил, что не стоит с ним ссориться, и потому присел возле открытой двери, чтобы иметь возможность быстро улизнуть, если он соберется перейти к нежелательным действиям.

— Видите ли, это все же нечто новое, — безразлично заметил я, разглядывая разбросанные по полу комиксы и журналы о кино.

«У каждого свой вкус», — сказал я про себя на безукоризненном французском.

— Но это не балет. — Луи взглянул на меня и усмехнулся. — Послушай, малыш, почему ты пытаешься меня одурачить?

Я прикинул расстояние от своего стула до двери: два больших шага или один длинный прыжок…

— Кто пытается вас одурачить? — спросил я, медленно вставая с таким невинным видом, который сделал бы честь самому Тому Сойеру. Но Луи оказался быстрее меня. Я рванулся к двери, однако он оказался там первым. Последовала неловкая пауза.

— Послушайте, Луи… — увещевал я, пока он пытался меня схватить. Какое-то время мы поиграли в пятнашки, потом он схватил меня и зажал, как боксер зажимает противника в клинч, причем мы оба старались не шуметь, хотя и по разным причинам. Я раздумывал, двинуть его коленом или нет, но потом решил не делать этого ради блага труппы. Если я так поступлю, меня уволят. С другой стороны, опасность быть изнасилованным становилась реальной: я не мог вырваться, не причинив ему серьезного увечья, а с другой стороны, не мог стоять так вечно, пока он меня лапал свободной рукой. К тому же от него разило так, как от жеребца.

С немалым усилием сдерживая себя, я сказал как можно вежливее и сдержаннее:

— Если вы не отпустите меня, я вам переломаю все пальцы.

Сказав это, я очень осторожно поставил каблук своего башмака на его голую левую ногу. Он отскочил, я, тяжело дыша, выскользнул за дверь.

Несколько минут я не мог прийти в себя от бешенства, но потом, поскольку в результате никто не пострадал, происшествие обернулось своей смешной стороной, и, проходя по сцене к гримерным, я стал размышлять, имеет ли смысл рассказать Джейн, что случилось. По целому ряду причин я решил не рассказывать и в этот момент натолкнулся на ссорившихся Майлса и Эллу Саттон. Он стоял в дверях ее гримерной, она сидела за туалетным столиком в старом сером купальном халате. Я мельком покосился на них, проходя мимо, словно спешил по делу. Я уже знал, что, когда люди останавливаются, чтобы поглазеть на ссору, они, как правило, оказываются в нее вовлеченными.

Но, уходя, я все же слышал, как Саттон угрожал убить жену. И чуть было не вернулся. Конечно, темперамент — это хорошо, но временами он может завести слишком далеко.

Теперь, когда я оглядываюсь назад и вспоминаю тот вечер, становится совершенно ясно, что почти все, включая и меня, чувствовали, что происходит нечто серьезное и что-то должно случиться… Но что именно?

Конечно, я понимал, что перед премьерой всегда возникает большое напряжение; к тому же мне по крайней мере, понаслышке был знаком скверный и по-детски вздорный характер членов балетной труппы. Поэтому, когда занавес пошел вверх и открыл залитую голубым светом сцену «Лебединого озера» — классический спектакль шел в тот вечер первым, — я чувствовал, как какой-то неприятный комок сжимается в нижней части живота.

Я помню, что внимательно осмотрел публику, перед тем как в зрительном зале погасли огни, помню, как испытал чувство радости от того, что не мне предстоит появиться на сцене перед всеми этими людьми: зрительный зал Метрополитен-опера при взгляде со сцены напоминал пасть жуткого чудовища, широко разинутую и оскаленную рядами золотых зубов.

У меня всегда было убеждение, что если что-то начинается плохо, то должно кончиться хорошо, и наоборот. В тот вечер мне пришлось отказаться от этой теории, так как начался он хуже некуда, а кончился трагически.

В половине восьмого появились пикетчики — два десятка ветеранов Первой мировой при полном параде. Они держались спокойно, но мрачно, а их транспаранты предлагали Уилбуру убираться обратно в Россию, если ему там так нравится.

Я уже вызвал фоторепортеров; я был убежден, что всякая реклама на пользу, а кроме того, у меня был некий план, как заработать на этих ветеранах немалый капитал. У мистера Уошберна возникли некоторые сомнения на сей счет, но я его убедил. Я даже написал для него небольшую речь, которую он должен был произнести по окончании «Лебединого озера» и перед началом «Затмения». В ней он должен был заверить зрителей, что Джед Уилбур — стопроцентный патриот и все такое прочее.

Неприятности начались сразу после «Лебединого озера», когда одной из девушек стало плохо и ее пришлось отнести в гримерную.

Когда это случилось, я стоял на сцене рядом с Алешей Рудиным.

— Что с ней? — спросил я.

Старик вздохнул.

— Глупая девчонка. Кажется, Магда ее зовут… Она тяжеловата, чтобы стать хорошей балериной, но слишком близко принимает все к сердцу.

— Вы хотите сказать, что у нее слабое сердце?

Алеша рассмеялся.

— Нет. Просто она слишком страстно ко всему относится. Может, пройдемся?

По дороге мы миновали мистера Уошберна. На нем был фрак и белый галстук, и в слабом свете за кулисами его блестящий череп отливал белизной. Было заметно, что он очень нервничает.

— Не думаю, что я смогу с этим справиться, — дрожащим голосом заявил импресарио.

— С чем?

— С речью перед занавесом.

— Смелее, Айвен, — подбодрил Алеша. — Ты всегда так говоришь, а когда приходит время, становишься храбрым, как лев.

— Ох уж мне эта публика, — простонал мистер Уошберн, устремляясь в туалет.

Алеша оказался очень приятным собеседником, знающим о балете буквально все. Как и Игланова, он был настоящим русским, причем его родословная восходила к временам падения Рима… а может, даже к пирамидам. Внешне он походил на породистую русскую борзую: зачесанные назад волосы, удлиненные черты лица и серые глаза, отливающие металлическим блеском. В своем бархатном пиджаке он выглядел очень старомодно и представительно.

— Так что случилось с девушкой? — снова спросил я, так как уже начал обдумывать отчет для газет. Балерина, взволнованная появлением пикетчиков, ее возлюбленный, погибший в Корее…

— У нее будет ребенок, — пояснил Алеша.

— Но ведь ей не следует танцевать, если она в положении.

— Бедная девочка. Приходится. У нее нет мужа, и родные ничего не знают.

— А кто отец ребенка?

Алеша печально улыбнулся, его зубы сверкнули, как черные жемчужины.

— Иногда это не имеет значения, — мягко заметил он.

Тут огни в зале погасли, и мистер Уошберн начал свою речь; после ее окончания раздались вежливые аплодисменты. Я подумал, что Майлс Саттон выглядит расстроенным и нездоровым (мы сидели сразу за ним). Он схватил дирижерскую палочку, стал за пульт — и зазвучала музыка.

Если судить по отзывам критиков, опубликованным на следующий день, с художественной точки зрения все прошло достаточно прилично. И «Таймс», и «Трибюн» оценили «Затмение» как великолепное современное произведение, похвалив Уилбура, предложенную Саттоном интерпретацию музыки Бартока, работу художника-постановщика и особенно балерину Эллу Саттон, которая, как считали обе газеты, продемонстрировала изумительное мастерство и проявила себя настоящей артисткой до самого конца: когда трос лопнул и она в пятой позиции с высоты тридцати футов рухнула на сцену, то не издала ни звука.

Сидевший рядом со мной Алеша шумно вздохнул и очень громко сказал что-то по-русски; потом, когда занавес опустился и в зале вновь зажглись огни, он перекрестился. Зрители были слишком потрясены, чтобы как-то выразить свою реакцию. Мистер Уошберн вышел на сцену, но я прослушал, что он говорил, поскольку в этот момент уже проскочил за кулисы.

Элла Саттон лежала посреди сцены, ее тело было как-то странно и неестественно изломано. Срочно вызвали врача, и он уже опустился возле нее на колени, нащупывая пульс. Потрясенные танцовщики застыли вокруг неподвижного тела.

Потом всем объявили, что Элла мертва — она сломала позвоночник, — и тело перенесли в гримерную. Алеша приказал танцовщикам идти переодеваться для следующего балета — предстояло еще показать «Шахерезаду». Мистер Уошберн отвел врача в сторону. Невозмутимые рабочие убрали декорации, и я неожиданно обнаружил, что остался один на сцене. Не было видно даже Алеши.

Я зашагал по коридору мимо гримерных, расположенных с северной стороны сцены, но никого не нашел, остановился возле комнаты Иглановой и заглянул, но там было пусто. В комнате царил страшный беспорядок: валялись костюмы, телеграммы, вырезки из газет, цветы, засохшие и свежие, — всякое барахло, типичное для звезды балета. Повинуясь какому-то импульсу, я вошел, чувствуя себя маленьким мальчиком, которого забыли в пустом доме. Я понимал, что если подожду, то кто-нибудь появится: ее гримерная была своеобразным клубом труппы. По крайней мере для солистов, которые, как мне говорили, приходили сюда выпить горячего чая с лимоном на русский манер и обсудить, причем достаточно сурово, тех, кто отсутствовал. Но сейчас клуб был пуст. Не было видно даже служанки.

Немного встревоженный, я уже повернулся уходить, когда совершенно случайно взглянул на корзину для мусора возле двери. Что-то сверкнуло под испачканными гримом обрывками туалетной бумаги и увядшими розами. Я наклонился и достал совершенно новые большие ножницы.

Потом я пытался, хотя и безуспешно, припомнить, что я подумал в тот момент. Насколько помнилось, тогда я довольно лениво подумал, что любопытно, почему совершенно новые ножницы выбросили в мусорную корзину и почему это было сделано в гримерной Иглановой. Правда, у меня мелькнула мысль, что ее служанка могла достать их из одного из чемоданов, а потом выбросить по рассеянности. Во всяком случае, я забрал их из гримерной и аккуратно положил на крышку ящика с инструментами, стоявшего возле бокового выхода.

И только час спустя, когда спектакль окончился, у меня появилось некоторое беспокойство. К тому времени в сопровождении медицинского эксперта и детектива по фамилии Глисон появился помощник окружного прокурора и объявил собравшимся, что кто-то умышленно перерезал пряди металлического троса, кроме одной. Перерезал с помощью ножниц или ножовки, так что Элла Саттон была убита.

Всю труппу продержали за кулисами почти до рассвета. Допрос вел детектив Глисон, властный мужчина небольшого роста, который запретил мне связываться с прессой до тех пор, пока не будет завершен допрос.

Предыдущая главаГлава 3 из 24Следующая глава