Как мир меняется! И как я сам меняюсь! Лишь именем одним я называюсь.
Если людям будущего когда-либо суждено разорвать цепи настоящего, они должны будут понять суть той силы, что их выковала.
В последние десятилетия всё чаще пишут о кризисе социальной науки. Речь идёт прежде всего о триаде «экономическая наука – социология – политическая наука» (далее – ЭСП комплекс). И хотя науки об обществе не исчерпываются этой триадой, именно она – их ось, системообразующий элемент. Под кризисными явлениями имеется в виду целый ряд проблем. Здесь и детеоретизация наук; усиление тенденции к эмпирическому мелкотемью, из-за чего целостное изучение распадается на сумму плохо связанных между собой case studies; нарастающая неадекватность схем, моделей и универсалий ЭСП комплекса реалиям современного мира, существенное ослабление предсказательной силы этих схем и многое другое.
Нельзя сказать, что не предпринимались попытки преодолеть кризис или как-то смягчить его. Выделю два направления. Первое – междисциплинарные исследования (экономическая социология, политическая социология и т. п.). На начальных этапах междисциплинарные исследования выглядят многообещающе, поскольку, кажется, обеспечивают полный охват объекта исследования, невозможный в узкодисциплинарных условиях. Однако конечные результаты, как правило, разочаровывают. Во-первых, в ходе междисциплинарных исследований в конечном счёте на первый план выходит одна из дисциплин, она становится коренником, а остальным отводится роль пристяжных. Во-вторых, междисциплинарность даже в наиболее удачных случаях не обеспечивает целостного изучения, это сумма анализов; как говорил в своё время и по другому поводу «любимец партии» Бухарин, из «тысячи джонок не сделать одного броненосца».
Второе направление – экспансия дисциплин ЭСП комплекса в историческое прошлое (социальная история, экономическая история и т. п.) и за пределы западноевропейского (североатлантического) ядра (социология Африки, политология Азии и т. п.). Как и в первом случае, вначале результаты кажутся многообещающими, однако затем выясняется, что методологически и концептуально ЭСП комплекс, особенно социология и политическая наука неадекватны докапиталистическим и незападным обществам, что ещё более обостряет кризисную ситуацию современной социальной науки.
Неадекватность, о которой идёт речь, неудивительна. Современная наука об обществе возникла в таком социуме и как отражение такого социума, в котором существует частная собственность, в котором обособились друг от друга власть и собственность, религия и политика. Современная (modern) западная наука об обществе отражает реалии такого социума, который отчётливо дифференцирован на экономическую («рынок»), социальную («общество» – гражданское) и политическую («государство») сферы. И эта дифференциация зафиксирована институционально и ценностно. Отсюда – тримодальная дисциплинарная структура конвенциональной науки об обществе, которая сложилась в XIX в. в ядре капиталистической системы (прежде всего в англосаксонском её сегменте) и которая предполагает совершенно определённый взгляд на мир, подход к нему. В ходе экспансии капсистемы эта наука была распространена на весь мир (пространство) и «опрокинута» в прошлое (время) – на все «докапиталистические» общества, включая азиатские; и это прошлое разных систем стали рассматривать сквозь призму одной системы – капиталистической[149].
При таком подходе дисциплины ЭСП комплекса не просто заняли центральное место в социальной науке, но, по сути, монополизировали, присвоили её в качестве перворазрядных, вытеснив на задворки, в зону второразрядности другие науки об обществе, например, историю и востоковедение. Сегодня по мере нарастания кризисных явлений в социальной науке и тщетности попыток ликвидировать их внутри самой этой науки, всё чаще вспоминают: помимо «поля» под названием «социальная наука» существуют два других обширных «поля» – история и востоковедение, всё чаще говорят о необходимости тесного взаимодействия «полей».
Однако до сих пор попытки создать некое единое научное поле «социальная наука – история – востоковедение» успехом не увенчались, скорее напротив. Речь в данном контексте идёт именно о востоковедении (к которому можно добавить африканистику), но не о балканистике и латиноамериканистике. В отличие от востоковедения, которое классифицируется как субстанциальная дисциплина наряду с таковыми ЭСП комплекса, латиноамериканистика и балканистика относятся к так называемым area studies. Area studies – это комплекс исследований, определяемые географией. И вот здесь начинается самое интересное. Вроде бы Восток – понятие географическое. Если бы это было только или главным образом так, то востоковедение тоже относилось бы к area studies (или как у нас теперь говорят, к регионалистике) и его смело можно было бы делить на экономику, социологию и политологию Востока, превращая из дисциплины в региональный комплекс исследований. Кстати, таким же образом можно раскассировать историю, разделив её на экономическую, социальную и политическую и передать эти сегменты в качестве исторических довесков экономической науке, социологии и политической науке.
Предложения такого рода делались и по поводу востоковедения, и по поводу истории. Отчасти они не прошли по формальным, институционально-бюрократическим причинам: неясно, что делать с целыми направлениями, специальностями и специализациями, научными коллективами, организацией научного знания и т. п. Плюс сила привычки, которая в науке и её организации играет роль не меньшую, чем в других сферах человеческого бытия, включая самые ненаучные. Однако помимо формальных причин были и содержательные, хотя они ощущались скорее интуитивно: было в востоковедении нечто не позволявшее поместить его в разряд area studies (как, например, изучение Восточной Европы). Это нечто было связано с объектом исследования. Каждая дисциплина существует только в том случае, если у неё есть такой объект исследования, которого нет у других дисциплин. Это – raison d'etre её бытия. Так, объект экономической науки – рынок; социологии – гражданское общество, в котором имеет место быть совпадение физического и социального индивидов; политической науки – политика, государство. А каковы же особые объекты истории и востоковедения? В нынешней системе организации знания полноценный ответ на эти вопросы дать невозможно. Но вернёмся к вопросу о кризисе социальной науки и попытках выйти из него на пути дисциплинарного синтеза с историей и востоковедением, который на самом деле создаёт больше проблем, чем решает, плодит большое число исследований ad hoc и рушит остатки универсального лексикона социальной науки. И это не случайно.
Имея одно и то же название – наука об обществе, социальная наука (дисциплины ЭСП комплекса), с одной стороны, и история и востоковедение, с другой, суть принципиально различные когнитивные конструкции. Попытки объединить их выявляют это различие негативным образом (неудачи), но до сих пор не осмыслены адекватным образом. Перефразируя Оруэлла можно сказать, что все науки равны, но некоторые (в нашем случае это социальная наука) равнее. В системе знания о мире, в том виде, в каком оно оформилось во второй половине XIX – начале XX в., социальная наука занимает доминирующее положение. Это «равнее» обусловлено прежде всего тем, как использовались в конструкции той или иной дисциплины пространство и время. Речь, разумеется, идёт не о физических пространстве и времени, а о социальном пространстве и времени как объектах анализа (интеллектуального присвоения), т. е. как об аналитических категориях и одновременно средствах и предметах исследования в той или иной дисциплине.
Ось «пространство – время» – не единственная, конституирующая различные дисциплины. Есть и две другие – «универсальное – уникальное» и «субъект – объект». Пересечение этих линий тем или иным способом и конституирует ту или иную дисциплину новоевропейской науки.
То, как та или иная дисциплина организована, сконструирована с точки зрения использования в ней времени и пространства – кардинально важный момент в (само)определений данной дисциплины. Тем не менее, эта проблема до сих пор ускользала от исследователя, а ведь её постановка является необходимым, хотя и недостаточным условием преодоления кризиса социальной науки, которой – сегодня это проявляется со «стеклянной ясностью» – не выкарабкаться из «эпистемологического ада» в одиночку, вне связки с историей и востоковедением. Правда, реализация этой связки приведёт не просто к сущностному изменению социальной науки (а также истории и востоковедения), а к возникновению нескольких социальных наук – разных наук о разных социальных системах, что потребует, во-первых, наведения между ними мостов; во-вторых, преодоления ложного универсализма и создания универсализма истинного.
Итак, объектами экономической науки, социологии и политической науки являются экономика, гражданское общество («общество») и политическая сфера, но не вообще, а европейского-пространства-в-настоящем. Это так по определению, поскольку для анализа именно этого пространства в настоящем, в современном (modern) состоянии и была создана западная социальная наука. Пространственно-временные характеристики дисциплин ЭСП комплекса носят ограниченный характер: пространство – европейское (североатлантическое), а время – настоящее.
Этот двойной редукционизм сыграл с социальной наукой злую шутку. По сути он устраняет время, растворяя его в европейском пространстве (или распространяя его на все времена – в данном случае с точки зрения аналитического результата это одно и то же): структуры этого пространства становятся моделями для изучения структур везде и повсюду, т. е. распространяющимися на все народы и эпохи (европоцентризм, а точнее – западоцентризм), а следовательно – вневременными. Парадоксальным образом редукционизм, о котором идёт речь, имеет своим следствием отрицание времени в социальной науке (как подход Хаттона, открывшего глубинное время – так называемая хаттоновская революция в геологии – привёл к устранению истории из геологического времени).
Можно привести ещё одну аналогию. Размышляя о капитализме как динамичной системе, какой он виделся самим европейцам, мы можем сказать, что для западных учёных (по крайней мере, для подавляющего их большинства) достаточно знать состояние этой системы в настоящем, чтобы описать прошлое и будущее данной системы и вообще любой социальной системы, эдакое «социальное ньютонианство». Здесь не только пространство растворяется во времени, но и время растворяется в пространстве. Поскольку пространство зримо и осязаемо, детем-порализация пространства более очевидна, чем де-спациализация (от space – пространство) времени. В результате методологически социальная наука как изучение «теперь» (now) и «здесь» (here) обретает «тёмную сторону» – изучения «нигде» (no-w-here), как только объектами её анализа становятся внеевропейские и досовременные структуры. Лучшее, что она может произвести в этом случае – негативный снимок современного Запада под видом несовременной и незападной реальности.
Речь идёт об определении неевропейских и несовременных (докапиталистических) обществ как таковых, где нет частной собственности, нет гражданского общества, нет свободных городов и т. д. В результате вместо разнообразия азиатских, африканских, доколумбовоамериканских миров возникает гомогенный в своей незападности универсум, главное в котором (и в определении которого) – не его собственные черты, а отсутствие западных. Так западное время и пространство в качестве аналитических конструкций обретало универсализм, но универсализм негативный, не обладавший реальными познавательными потенциями не только неевропейского мира (это очевидно), но и европейского досовременного (это менее очевидно).
Мы знаем, что до эпохи Модерна, т. е. в другое время – в прошлом в Европе, т. е. на том же самом пространстве существовала другая Европа – сначала античная, а затем средневековая. Задача изучения этого времени (прошлого) без своего пространства (оно занято современной, настоящей Европой) была возложена на историю, которая с точки зрения ЭСП комплекса автоматически приобретала статус второстепенной, второразрядной науки; в немалой степени этому поспособствовали сами историки детеоретизацией своей дисциплины и исторического нарратива в целом. Это во-первых.
Во-вторых, история Модерна – это история экспансии Европы в неевропейское пространство. Изучение этого пространства стало практической необходимостью. Для изучения тех пространств, которые были населены народами без письменности, были созданы дисциплины этнологии и культурной антропологии. Для тех пространств, где Запад столкнулся с довольно развитыми цивилизациями, способными к сопротивлению в сфере культуры, была создана дисциплина ориентализм (востоковедение).
В процессе научного отражения экспансии капитала, буржуазный ум («наука») повторил логику капитала. Как сам капитал создавал «докапиталистические» классовые формы в тех частях мира, где этих форм до капитала не было, буржуазный ум создавал для изучения племенных обществ этнологию (которой как особой дисциплины ранее не существовало) и ориентализм, базой которого стал старый корпус восточных штудий, и это сразу же окрасило традиционный ориентализм в филологические тона.
Аналогичным образом дело обстоит с историей. В качестве новой (новоевропейской) дисциплины, созданной уже в буржуазном обществе она могла использовать старый корпус исторических (главным образом донаучных) штудий. Однако налицо резкий разрыв, дисконтинуитет между старым («донаучным») корпусом досовременных ориенталистских и исторических штудий, с одной стороны, и ориентализмом и историей XIX в. Внешне, однако, дело выглядит так, что история и ориентализм суть старые дисциплины, на которых лежит мощная печать если не досовременности, то несовременности, тогда как экономическая наука, социология и политическая наука – дисциплины современные, принципиально новые, а потому перворазрядные. Имплицитно это предполагает, что в системе новоевропейского знания история и ориентализм – дисциплины (и науки) второразрядные.
Действительно, являются ли история и ориентализм XIX в. всего лишь второразрядными общественными науками или чем-то другим? Каковы принципы их конструирования, использования в нём времени и пространства по сравнению с социальной наукой? Полем истории является европейское пространство в прошлом, т. е. прошлое европейского пространства, занятого в настоящее время другими структурами и популяциями. Т. е. как такового пространства у истории нет, у неё есть время, причём только в одном измерении – прошлом.
Ориентализм, напротив, обладает пространством – неевропейским, но лишённым времени. Единственное собственное время объектов изучения ориентализма – это время, которое предшествовало европейской античности, нечто вроде past quam perfectum, время «past perfect», которое подошло к концу с началом собственно европейского – античного – времени. Восточное (доантичное, доевропейское) время в западной общественной науке и прежде всего в ориентализме (об этом верно писал Э. Саид и другие критики ориентализма) трактовалось как время не-развития, поскольку развитием – считалось – может быть только прогресс западного образца.
Научное знание никогда не бывает нейтральным. Оно всегда элемент власти (ср. М. Фуко: «власть-знание»), обслуживающий в той или иной степени господствующие социальные интересы. Как заметил И. Валлерстайн, оформившаяся в XIX в. научная культура представляла собой нечто большее, чем простая рационализация знания. Она была формой социализации различных элементов, выступавших в качестве кадров для всех необходимых капитализму институциональных структур. Как общий и единый язык кадров, но не трудящихся, она стала также средством классового сплочения высшей страты, ограничивая перспективы или степень бунтовщической деятельности со стороны той части кадров, которая могла бы поддаться этому соблазну. Более того, это был гибкий механизм воспроизводства указанных кадров. Научная культура поставила себя на службу концепцию, известную сегодня как «меритократия», а раньше – как «la carriere ouverte aux talents». Эта культура создала структуру, внутри которой индивидуальная мобильность была возможна, но так, чтобы не стать угрозой для иерархического распределения рабочей силы.
Новоевропейские научные дисциплины конструировались, помимо прочего, как интеллектуальное оружие накопителей капитала. Социальная наука, история и ориентализм были оружием сильных, используемым против верхов и «опасных классов» современной Европы, социогенетически связанных со Старым Порядком, с одной стороны, и неевропейских народов, насильственно интегрируемых в капсистему, с другой. Ориентализм представлял собой по сути научную форму лишения неевропейских народов и культур их социального времени, обесценения его («отсутствие развития») в процессе создания Другого, Иного в пространстве. Без– (и вне-) временность была интегральным элементом инаковости – инаковость лишённая времени и развития, что оправдывало навязывание своего, подчиняющего неевропейские народы развития. Аналогичным образом история служила для лишения остатков Старого Порядка их пространства путём окончательного вытеснения их в прошлое как «отсталых», «стоящих на пути прогресса» и т. п.
С точки зрения пространственно-временных характеристик история и ориентализм – диаметральные противоположности. Первая – редукция неких социальных процессов к прошлому, лишение пространства; второй – сведение неких социальных процессов к неевропейскому пространству, жёсткая локализация их в нём, лишение времени («народы без истории», «стагнирующие общества» и т. п.).
В одном случае мы имеем частичное (одномерное) пространство, в другом – частичное (одномерное) время. В обоих случаях мы имеем депроцессуализацию. Как в истории, так и в ориентализме базовая единица анализа носит одномерный, точечный характер.
В конвенциональной истории это – событие, точка во времени – прошлом. Против именно такой – событийно-фактографической – истории заострена фраза Фернана Броделя «l’évènement c’est de la poussière» («событие – это пыль»); для понимания истории, согласно Броделю, нужен выход за пределы событийно-точечного, одномерно-одномоментного времени, прорыв в conjoncture и longue duree – средне– и долгосрочную историю.
Ориентализм породил свой, весьма специфический объект. Условно его можно назвать реликтом, который не имеет значимого временного измерения, нечто вроде натюрморта. Всё, что изучал конвенциональный ориентализм, всё, к чему он притрагивался, превращалось в слова и вещи – артефакты и хроники. И даже слова становились овеществлёнными символами. Всё превращалось в реликт, в мир «башен и драконов»[150], организованный таким образом, что восточному «дракону» никогда не вырваться из «башни», которую отвёл ему ориентализм – негатив (в обоих смыслах) Запада. Время Запада, западной науки начисто отрицает время Востока, трактуя его как не– (анти-)время, безвременье.
Как соотносятся социальная наука, история и ориентализм? Последние отличаются от первой тем, что они суть одномерные структуры знания (в одном случае – прошло-временная, в другом – пространственная с приглушенным временем). Социальная наука формально, в принципе обладает обоими измерениями – временем и пространством, однако по сути её время ограничено настоящим (претензии на два других временных измерения оборачиваются проекцией настоящего в прошлое и будущее – из-за отсутствия и/или неадекватности понятийного аппарата), а пространство – североатлантической зоной, на манер которой причёсываются структуры других пространств. Следовательно, во-первых, пространственно-временные характеристики социальной науки носят исходно, принципиально (по самой конструкции) незавершённый характер. Во-вторых, они носят суммарный, а не целостный характер. В-третьих, и это самое важное, будучи не целостными и органичными, а суммарными и механическими, эти характеристики внешне могут быть представлены не как фигура, вычерченная непрерывной линией, но серия точек – нечто вроде пуантилизма Сёра.
Социальная наука по своей сути является пуантилистской (все крупнейшие учёные и мыслители XIX–XX вв. стремились преодолеть этот пуантилизм и выйти за рамки социальной науки). Этот пуантилизм соответствует пуантилизму капитализма как типа социальной реальности и отражает его. Сёра, возможно, был самым социоморфичным художником капиталистической эпохи, зафиксировавшим её глубинную суть, эссенцию. Он как никто проник в секрет капсистемы – её принципиальную нецельность – с помощью живописи, по-видимому, не поняв и даже не заметив, что он сделал. Социальная наука не может не воспроизводить эту нецельность, поскольку является её отражением и создана как средство её адекватного анализа. Картина, которую создаёт социальная наука, – это не фильм, а серия фотографий, в лучшем случае – анимация, оживление овеществлённой реальности (и мысли).
Пуантилистская природа организации социального пространства и времени капитализма есть обратная сторона (и цена) неравного обмена между капиталом и трудом, ядром и периферией. Аналогичным образом пуантилизм социальной науки есть результат неравного «интеллектуального» обмена временем и пространством между социальной наукой, с одной стороны, и историей и ориентализмом, с другой. Каждое приобретение есть потеря, утрата каких-то возможностей. С этой точки зрения идея прогресса была эрзац-формой привнесения будущего времени во временную организацию социальной науки. Эрзац – потому что по сути это обернулось распространением настоящего на будущее, презентизацией будущего[151].
И тем не менее формально в пуантилистском мире капиталистической реальности, как социальной, так и интеллектуальной, социальная наука обладает как пространственным, так и временным измерениями одновременно – она так сконструирована.
В отличие от этого история и ориентализм исходно конструировались как одномерные дисциплины. Отмечу, однако, что на самом деле это не превращает их во второразрядные социальные науки. Такая оценка – признание их второразрядности – возможна только с точки зрения самой социальной науки и целей её функционирования в буржуазном обществе, т. е. с точки зрения социально-научноцентричного подхода и сверхупрощения реальности, признание того, что буржуазно-ограниченный взгляд на мир (т. е. взгляд на мир с точки зрения капсистемы как венца, высшей стадии общественного развития и в его категориях, т. е. взгляд изнутри капитализма, а не извне его) – единственно правильный и возможный. На самом деле история и ориентализм не просто количественно отличаются от «перворазрядной» социальной науки – ЭСП комплекса. История, ориентализм и социальная наука принадлежат к одному и тому же классу структур знания с точки зрения использования пространства и времени вообще, в качестве критериев средств самоорганизации, так как именно осознанное привнесение пространства и времени в рациональный дискурс отличает новоевропейскую науку от европейского же социогуманитарно-донаучно-каталогизаторского знания XV–XVII вв., в котором по сути не было противостояния между социальным и историческим. А вот конкретное использование пространства и времени в конструкции социальной науки делает их качественно различными типами (структурами) знания.
Три структуры, о которых идёт речь, сконструированы таким образом, чтобы одна из них обладала двумя характеристиками – временной и пространственной, а две другие – одной, причём либо временной, либо пространственной. Думаю, что, будучи социально-научноцентричными, мы упускаем из виду, можно сказать, не замечаем важный элемент новоевропейской структуры знания. Я называю этот элемент «гносеологическим полем» (гносеополе).
Гносеополе есть структура знания, которая самым общим, неспециализированным образом определяется пространственно-временными характеристиками. С этой (но только с этой) точки зрения социальная наука не отличается от истории и ориентализма. Различия появляются (и выявляются), когда анализ европейского настоящего как Современности (Modernity) становится единственно возможной (или дозволенной или принятой) комбинацией пространственно-временного анализа, а иные типы анализа (анализ иных пространств, чем европейское, и иных времён, чем настоящее) сводит (низводит) либо к пространству, либо к времени, не допуская их аналитического соединения.
Социальная наука таким образом является одновременно гносеополем и полноценной социальной наукой, т. е. нетождественна самой себе, тогда как история и ориентализм из состояния гносеополя низводятся до положения неполноценных социальных наук; утрачивая старое качество они так до конца не приобретают новое.
Социальная наука – это гносеополе, которое становится пространственно-временной структурой знания, лишая другие гносеологические поля возможности такой трансформации. Неудивительно, что гносеополе, ориентированное на анализ современной («здесь и теперь») Европы, – центра и хозяина мировой системы – приобрело статус социальной науки как полноценной и перворазрядной формы знания. Формы, призванной анализировать процессы, изменения, развитие буржуазного типа и в буржуазном направлении. Объект исследования, проводящегося в определённых социальных интересах, определил/создал дисциплину. «Процесс» как объект создал социальную науку и «заморозил» два других гносеополя в до– (под-, не-, вне-)процессуальном состоянии. История и ориентализм как дисциплины суть результат развития знания специфическим образом, когда превращение одного гносеополя в социальную науку и её дисциплины автоматически низводит другие гносеополя до уровня второразрядных социогуманитарных дисциплин, блокируя их дальнейшее научно-дисциплинарное развитие. Можно сказать, что ориентализм и история как дисциплины социальной науки отличаются от ориентализма и истории как гносеополей по тому же принципу, по которому плантационное рабство и латифундии капиталистической эпохи отличаются от античного рабства и средневекового серважа.
Обнаружив пропущенное звено в новоевропейской системе знания, мы получаем треугольник «идеология – гносеополе – социальная наука»; причём каждый из его углов – при «увеличении» – в свою очередь оказывается треугольником: консерватизм, либерализм, марксизм в идеологии; история, ориентализм, социальная наука в гносеополях; экономическая наука, социология и политическая наука в качестве значимого ядра социальной науки.
Здесь мы сталкиваемся с очень интересной и весьма показательной ситуацией, которая многое объясняет как в капитализме, так и в его отношениях с европейской цивилизацией.
С точки зрения логики («чистого разума») капсистемы социальные науки должны были быть разделены так: один комплекс должен был строиться вокруг и по поводу рынка (экономика), второй – вокруг и по поводу социума (социология и политология как разные стороны одного и того же); третий – вокруг и по поводу культуры. Однако в реальности сфере изучения культуры не дали откристаллизоваться в качестве особой дисциплины и в принципе устранили из социальной науки, вытеснив отчасти в философию (философия культуры), отчасти в так называемые гуманитарные науки. (Появление во второй половине XX в. культурологи стало во многих отношениях уродливым проявлением кризиса социальной науки, совпавшим с кризисными явлениями в истории и ориентализме, с одной стороны, и в самой социальной науки, с другой.)
Гуманитарные штудии (humanities) – очень интересный феномен новоевропейской науки, который лишь внешне похож на досовременные гуманитарные штудии и преимущественно внешне связан с ними преемством. На самом деле связь эта в лучшем случае пунктирная и во многом искусственная, а точнее – искусственно созданная («изобретение традиции»), поскольку гуманитарные науки в их нынешнем виде созданы весьма специфическим образом самой социальной наукой или, как минимум, по её образу и подобию, но сами социальной наукой, строго говоря, не являются.
Новоевропейские гуманитарные науки в принципе изучают ту же пространственно-временную реальность, что и социальная наука – с одним существенным, кардинальным отличием. Гуманитаристика стала сферой изучения, во-первых, нематериальной активности общества и её нематериальным же результатов (литература, искусство и т. д.); во-вторых, всего того, что связано не с «объективной сферой», а с «субъективной» – с переживаниями, представлениями и т. п. человека. Гуманитаристика стала результатом рассечения пространственно-временного комплекса Модерна по двум линиям: материальное – нематериальное; объективное – субъективное. Объективное и материальное «отошло» к социальной науке, нематериальное и субъективное «досталось» «гуманитарным наукам». Будучи созданной социальной наукой, как её ответвление, гуманитаристика так до конца и не превратилась в социальную науку (по критериям последней), а стала гносеополем, но таким, которого до возникновения социальной науки в качестве таковой не существовало, которое она создала «от себя».
В результате оказалось, что из социальной науки был вытолкнут, устранён субъект как объект исследования – остались системы, структуры, организации. Субъектное было сведено к субъективному, причём чаще к иррациональному, чем рациональному – и это тоже соответствовало логике развития как зрелого капитализма, так и его рационально-интеллектуальной изоморфы – социальной науки, одной из практических задач которой была разработка форм и средств социального контроля («надзирать и карать» – М. Фуко).
Всё это лишний раз свидетельствует об овеществлении самого человека в буржуазном обществе, об объективации субъекта – именно поэтому капитализм оказался неспособен создать собственную особую капиталистическую цивилизацию – он в ней не нуждался. Материальное производство и культ потребления делают цивилизацию ненужной, т. к. занимают её место. Уже в конце XX в. субъектная тематика стала в различной форме (agency versus system, voluntarism versus structuralism) реинтегрироваться в социальную науку – это произошло одновременно с возрождением интереса к времени. Лозунги «bring agent back in» и «bring time back in» появились почти одновременно, и это стало одним из проявлений и символов кризиса социальной науки.
Логически и исторически гуманитаристика заполнила ту пустоту, которую в системе гносеополей создала социальная наука, словно «забывшая» обо всём, что не попадает в разряд материального, структурного, «объективного». Как заметил Паскаль, природа не терпит пустоты. Знание тоже. В социальных науках задача изучения собственно человеческой деятельности, т. е. не связанной непосредственно с материальным производством, породила две дисциплины – социологию (изучение гражданского общества) и политическую науку (изучение политики).
Необходимо отметить, что в самой социальной науке деятельность человека как субъекта изучается в наибольшей степени именно в политической науке, поскольку политика по определению есть комплекс внеэкономических отношений между субъектами (политические отношения между рабом и рабовладельцем, крепостным и феодалом невозможны). Homo politicus появился одновременно с Homo economicus и вместе они начали дружно затирать/оттирать Homo socialis (точнее – civilis). Правда, политическая субъектность весьма специфична. Во-первых, это частичная, «одномерная» субъектность. Во-вторых, логика функционирования политической сферы в буржуазном обществе, с одной стороны, и всё большее смещение по мере демократизации публичной политической жизни реальной власти за пределы политической сферы – в «тень», в «закулису», с другой десубъективируют политику, превращают её в комбинацию административной деятельности и шоу-бизнеса. В результате объектом исследования становится не столько человек как политический субъект, а в большей степени институты, структуры и т. п.
И тем не менее мы можем сказать, что именно политика является специфически капиталистической формой культуры в широком смысле, главной формой реализации субъекта в капиталистическом обществе. В последнем, кроме материального потребления, только политика имеет специфические цивилизационные характеристики, политика, а не культура является реальной «европейской роскошью» (выражение П. Вебер-Шефера) эпохи Модерна. Впрочем, во второй половине XX в. политика со всей очевидностью превратилась в форму потребления, но это отдельная тема.
Важной чертой новоевропейской системы знания, её принципов конструкции является то, что в ней возможен только один феномен «социальная наука», двух быть не может. Социальная наука эквивалентна ядру капсистемы – ядро может быть только одно. Оно может расширяться, как, кстати, и социальная наука, но должно быть в единственном числе. Всё, что включается в ядро, автоматически приобретает соответствующие характеристики, однако далеко не всему позволено включаться в эту зону; социальная наука тоже весьма селективна – как и ядро капсистемы, для изучения (а по сути – интеллектуального прославления в виде единственной нормы, цели и ценности общественного развития) которого она и была создана.
В самоопределении гносеополей линия (критерий) «пространство-время» пересекается с ещё одной линией – «универсальное-уникальное». История как история событий превращалась в структуру изучения уникального времени (времён, точек во времени). Ориентализм превращался в структуру негативного уравнения всех неевропейских обществ как незападных и уникальных. Уникальность точек в пространстве как их общая черта, общая уникальность без положительной генерализации и есть главный объект исследования в традиционном ориентализме. Парадоксальным образом мы имеем дело с универсализацией уникальностей.
Зафиксировав треугольник гносеополей, мы можем сказать, что «социальная наука versus история» – не единственное противоречие этой «фигуры». Есть и другие – «социальная наука versus ориентализм» и «ориентализм versus история».
Как уже говорилось, формально социальная наука обладаетнаиболыним научно-исследовательским потенциалом – она «играет» на двух «площадках», пространственной и временной. Однако она ограничена европейским пространством и настоящим временем, которые в качестве аналитических конструкций по мере экспансии социальной науки вытесняют иные пространства и времена и подменяют их, представляя себя в качестве универсальных. Это означает также, что во взаимодействии с иными пространствами и временами как аналитическими конструкциями европейское пространство и время (в качестве таких конструкций) выступают как своего рода терминаторы, аннигиляторы, как антивремя и антипространство.
Время и пространство социальной науки исходно представлены как всеобщие. Общность (generality) есть их общее качество, которое растворяет специфическое пространство/время любой другой цивилизации, кроме европейской, и в качестве единственного способа развития определяет экспансию, разбухание Модерна как ипостаси капитализма. Особое неевропейское время в ходе экономической и интеллектуальной экспансии устраняется до такой степени, что может существовать на европейском пространстве только как общее. Покидая европейские пределы оно либо исчезает («народы без истории», т. е. без времени), либо овеществляется в реликт («окаменевшее», «остановившееся» время, символ – пирамиды или любые восточные руины), устраняя не только время/пространство, но также оппозицию «общее – особенное», «универсальное – уникальное». Иными словами, периферизации некапиталистических зон мира в результате включения в капиталистическую систему соответствует периферизация («овтороразряднение») изучения любого неевропейского общества, при включении этого изучения в систему знания, ядро которого – ЭСП комплекс. Генерализация всего есть базовый принцип социальной науки. В основе этой генерализации – представление уникального европейского (а ещё точнее – англосаксонского) типа развития в качестве универсального представления европейского meum в универсальный verum.
Если история выступает как время без пространства, причём это время является событийнокорпускулярным (evenementiel), то ориентализм – более хитрая конструкция – представляет неевропейское пространство, изъятое из времени. Афроазиатский мир в том виде, в каком он представлен в ориентализме, был лишён времени; если он когда-либо обладал им, то это было в седой древности, до завоевательных походов Александра Македонского и римских полководцев, т. е. до столкновения с европейским временем, обнулившем восточное. Повторю: все объекты изучения традиционного ориентализма относятся к реликтам – уникальным артефактам в пространстве. И тем не менее в ориентализме некоторое, намеченное пунктиром и незначимое для социальной науки время есть. Это время древних культур, предшествовавших европейскому прошлому исторически или типологически. Это время существовавшее до европейского времени, до европейского «Большого Взрыва», иными словами, зеркальное время, негативное время, время, движущееся не в будущее, а в прошлое (время до н. э.).
При взгляде извне ориентализм представляется неким положительным одномерным (пространство) знанием (время до европейского времени – не в счёт, это не время развития, а время реликтов). Однако изнутри ориентализм оказывается обладателем негативной общности (не-Запад) и негативного времени (время неразвития), и по сути это целый мир, отдельная планета, противостоящая планете «социальная наука» (антисистема). Если попытаться представить некую гипотетическую комбинацию социальной науки и ориентализма, то нам придётся изобретать целый совершенно новый комплект терминов и концепции. Они с неизбежностью будут конструироваться как чётко фиксированные эпистемологические отрицания частной собственности, классовости, государственности (statehood). Однако эти отрицания должны быть превращены в положительные понятия.
«Социальная наука versus история» – не самая острая дилемма. Наиболее острыми являются те, что связаны с ориентализмом, особенно «ориентализм versus история». Социальную науку и историю можно совместить; по крайней мере в некоторой степени у них есть точка пересечения – время. Аналогичным образом с некоторыми усилиями можно попытаться совместить социальную науку и ориентализм, их точка пересечения – пространство. Однако при этом комбинация социальной науки и истории автоматически исключает ориентализм, а комбинация социальной науки и ориентализма исключает историю.
Что именно блокирует интеграцию ориентализма с двумя другими гносеополями? Что отличает ориентализм как от истории, так и от социальной науки? Есть ли какое-то особое противоречие, помимо таковых «пространство – время» и «универсальное – уникальное», которое лежит в основе указанного отличия? Есть. Это противоречие «субъект – объект». Агенты (акторы) как социальной науки (европейское настоящее), так и (европейской) истории выступают в качестве субъектов. Время и субъект соединяют время; линейное время – это изменение, а изменение предполагает наличие субъекта. По сути линейное время есть саморазвитие субъекта. Ориентализация Востока означала лишение его не только его собственного, специфического времени и типа развития, но и субъектности, превращала его в объект – объект европейцев с их экономическими, политическими и интеллектуальными манипуляциями.
Разумеется, есть целый ряд ситуаций и даже обществ, в которых субъект действительно социально не фиксируется. Это, в частности, случай Востока, недаром восточная философия не знала субъектнообъектной тематики. Будучи всегда субъектом в процессе труда (т. е. по отношению к природе), т. е. обладая субъектностью как родовым качеством, человек не всегда является субъектом в обществе; более того, общество в целом нередко не фиксирует свою субъектность в реальности. Что касается ориентализма, порождённого обществом, где социально фиксируется субъектность – вплоть до индивидуальной, то он принципиально отрицает субъектность Востока как объекта исследования. Восток ориентализма – это Восток, принципиально лишённый субъектности, у него нет своего голоса; это Ориент, который представляют ориенталисты, говорящие от его имени, но вовсе не по его поручению. Реальный субъект ориентализма, а, следовательно, и Востока в ориентализме – ориенталист.
Говорящий при этом на своих, западных языках, которые далеко не всегда могут адекватно передать незападные реалии. И. Бродский однажды заметил: «Любой опыт, исходящий из России, даже отражённый с фотографической точностью, просто отскакивает от английского языка, не оставляя следа на его поверхности. Безусловно, память одной цивилизации не может, и наверное, не должна стать памятью другой. Но когда язык не в состоянии воспроизвести отрицательные реалии другой культуры, может возникнуть наихудшая из тавтологий». А ведь Бродский говорит о русской культуре, русском историческом опыте. Что же тогда говорить о типологически намного более далёких от европейской (англосаксонской) восточных культурах?
Но, может, мы сгущаем краски? Приведу один пример. В начале XX в. Макс Вебер искал на Востоке народ и религиозную традицию, максимально похожую на протестантизм. Вебер посчитал, что речь должна идти о китайцах и конфуцианстве. Один из главных его аргументов заключался в следующем.
Одно из центральных понятий (и ценностей в протестантизме – patria potestas (власть отца), а в конфуцианстве – «сяо» (сыновняя почтительность). Вебер посчитал, что эти два понятия, две ценности взаимодополнительны, т. е. относятся к одному качеству. Почти 80 лет специалисты по Веберу и китаисты принимали этот тезис как данное, пока в 1984 г. американский китаист Дж. Хэмилтон, подобно андерсоновскому мальчику с его «А король-то – голый», не заметил: patria potestas и сяо – принципиально разные, разнокачественные явления. Patria potestas – личностное отношение, это власть лично этого отца над лично этим (своим) сыном. Сяо – это ролевое, функциональное, безличное отношение. Не случайно китайская иерархия – это иерархия сыновних ролей, в которой высшую ступень занимает император (хуанди) – Сын Неба.
Вебер совершил типичную западоцентричную ориенталистскую ошибку, «опрокинув» европейские реалии и универсалии на неевропейскую культуру.
Впрочем, в либеральной социальной науке взаимоисключающие состояния гносеополей длительное время не создавали серьёзных проблем в силу отсутствия у либерализма интегралистских претензий. Разумеется, были дискуссии (например, по поводу номотетических и идиографических научных ориентаций). Однако не было споров и столкновений между ориентализмом и социальной наукой (или историей) – они существовали в разных плоскостях. По крайней мере, их не было до 1970-х годов, когда происходящие в афро-азиатском мире процессы всерьёз вышли за рамки того, что изучается в ориентализме, и их анализ объективно бросил вызов социальной науке.
В марксизме столкновение между гносеополями хотя и носило скрытый характер, было иным – острым. Причин несколько. Во-первых, это интегралистский характер марксизма как идеологии и организации знания. Во-вторых, марксистская теория возникла не как альтернативная политэкономия, социология или политология, а как целостная (holistic) структура, как теоретико-методологический комплекс, позднее неудачно названный «историческим материализмом», нацеленный на интеграцию в единое целое всех общественных наук. В советском марксизме этот эпистемологический порыв был многократно усилен идеологическими факторами. Поэтому неудивительно, что споры и дилеммы типичные для либерального домена и дискурса в марксизме либо отсутствовали вовсе, либо проявлялись иначе.
С этой точки зрения весьма интересны и показательны дискуссии и споры об «азиатском» способе производства (АСП), которые прошли в СССР в «два тура» – в конце 1920-х – начале 1930-х и во второй половине 1960-х – начале 1970-х годов. Однако положительных результатов они не принесли: даже сторонники АСП, чётко зафиксировав принципиальное отличие обществ афро-азиатского мира от Запада не смогли наполнить свою позицию положительным концептуальным содержанием. В попытке включить все гносеополя в единую систему знаний – истмат, советский марксизм воспроизвёл в интериоризированном, а потому гораздо более опасном для себя как целостности виде напряжённости, характерные для либеральной науки: благими намерениями…
Заманчиво и прекрасно было бы создать социально-ориенталистско-историческую уни– (или моно-) дисциплинарную науку. Однако на этом пути возникают непреодолимые препятствия. Социальная наука – элемент сложной новоевропейской иерархически организованной системы знания: идеологии, гносеополя, социальная наука. Эта система построена и сбалансирована определённым образом, и из неё нельзя безнаказанно «вынуть» ни один элемент. Это – не говоря о том, что социальная наука нетождественна самой себе как суммарная (тримодальная) наука целостному гносеополю и что её функционирование в качестве науки блокирует превращение в научные конструкции два других гносеополя, «дисциплинируя» их как историю и ориентализм. Наконец, фундамент всей системы – идеология (идеологии), а потому и демонтаж нужно начинать с идеологического фундамента (в этом плане наиболее удобная идеология – марксизм; поскольку он претендует на статус научной идеологии, его можно демонтировать подвергнув тесту на научность – «назвался груздем, полезай в кузов»). Иными словами, нельзя просто создать новое востоковедение или новую историю при сохранении капиталоцентричной новоевропейской формы организации рационального знания в целом. Это возможно только на основе и в рамках принципиально иной формы, иной дисциплинарной сетки, и в какой степени новая история будет историей, а новое востоковедение – востоковедением – это открытый вопрос.
В нынешней форме организации научного знания история любых систем моделируется по образцу и подобию капиталистической (кстати, только так мы можем иметь одну «надсобытийную» историческую дисциплину). Но социальные системы бывают разные, и далеко не во всех из них господствует линейное время. Вообще противопоставление Европы и неевропейских обществ носит не вполне корректный характер, поскольку между «неевропейскими» обществами, например, Китаем и Индией много различий. Тем не менее, в двух, но очень важных отношениях, а точнее, в одном, но двуедином Европа действительно противостоит «остальному» миру – линейное время и социально (институционально) фиксируемый субъект (субъектность существует во всех обществах, однако далеко не всегда она и её носитель фиксируются социально, часто субъектность растворена в системности, именно это облегчило Западу аналитически десубъективировать Восток в ходе и посредством операции «ориентализм»). Система линейного времени, общество с социально фиксируемым (а с возникновения христианства – индивидуальным) субъектом требует для описания и концептуализации принципиально иных форм, чем систем циклического («одноплоскостного») времени; первые и вторые требуют принципиально различных научных языков (понятийных аппаратов) для концептуализации. И – повторю – эти языки невозможно создать в рамках существующей системы знания. Необходима иная система знания, где, например, изучение капитализма посредством ЭСП комплекса станет частным случаем дисциплины о Западе – оксидентализма.
ЭСП комплекс должен занять своё место внутри оксидентализма, но не непосредственно, а как элемент дисциплины, изучающей капитализм как целостную, а не раздробленную на отдельные сферы, систему. Разумеется, капитализмоведение с необходимостью выйдет за рамки оксидентализма, поскольку капитализм как мировая система со временем включила в себя огромный массив неевропейских обществ, превращая их в свои функциональные элементы (органы), а кое-где насаждая и капитал-субстанцию. В этом плане «капитализмоведение», будучи под одним углом зрения, частью оксидентализма, под другим углом оказывается намного шире этого последнего и вообще любой другой дисциплины подобного рода; капитализмоведение, изучающее мир последнего двадцатипятилетия вообще превращается в историческую глобалистику, и мы получаем комплекс дисциплин, соотносящихся друг с другом по принципу «кругов Эйлера», причём круги эти – различного диаметра.
Так же как оксидентализм, необходимо и россиеведение – дисциплина, изучающая социально-историческую природу России как тотальности-континуитета. Теоретически в одном ряду с россиеведением и оксидентализмом должна занять своё место дисциплина востоковедения (ориентализма). Проблема, однако, в том, что если цивилизационно (в широком смысле термина) Запад – один и Россия – одна, то одного-единственного Востока нет. «Восток» – это комплекс нескольких крупных цивилизаций, которые объединяет лишь то, что они Не-Запад и что для большинства из них характерно одноплоскостное развитие без качественных рывков с середины II тысячелетия до н. э.: вместо европейской смены одной системы другой посредством великих социальных революций, на которые приходится добрая четверть античной и европейской истории, на Востоке мы имеем переход одной и той же системы из одного состояния в другое.
Ясно, что каждую из крупных цивилизаций можно адекватно концептуализировать на основе рационализированной формы её собственного, а не чужого языка, что с необходимостью потребует различных самостоятельных дисциплин. Разумеется, речь не идёт о том, чтобы создавать отдельную науку для каждой страны – это был бы уход в эпистемологическую версию «дурной бесконечности» Гегеля. Но и некое монолитное востоковедение малопродуктивно. Речь идёт и не о нескольких десятках, и не об одной дисциплине, а о нескольких, связанных между собой такими метадисциплинами, как системноисторическая компаративистика, историческая глобалистика и т. п. Только в виде нескольких, адекватных по понятийному аппарату, методологии и внутренней конструкции изучаемому объекту дисциплин анализ афро-азиатского мира обретёт свой законный объект (точнее – объекты) исследования, который до сих пор лишь декларируется. Только таким путём нынешнее востоковедение сможет пройти между Сциллой идиографизации (с филологическим уклоном в семиотической обёртке) и Харибдой раскассирования на экономику Востока, социологию Востока и политологию Востока.
Ну а что же собственно история? Как возможна она не в качестве гносеополя, вытесненного в изучении событий и вещей и превращённая чуть ли не в «архивную археологию», а в качестве социальнонаучной дисциплины? Думаю, что она возможна в качестве таковой как история социальных систем (я сознательно не использую в данном случае термин «цивилизация»: каждая цивилизация есть социально-историческая система, но не каждая историческая система есть цивилизация; например капитализм, Россия, коммунизм, глобальная система как системы цивилизациями не являются). Такая дисциплина, помимо прочего, автоматически устраняет, снимает противоречие между теорией и историей (а следовательно, раз и навсегда ставит крест на дилемме «номотетические науки – идио-графические науки»).
Дело в том, что у каждой системы – свои особые природа и закономерности развития, и если писать не событийную, а долгосрочную или хотя бы среднесрочную историю, то необходим предварительный теоретический анализ данной системы. Так теория встраивается в историю и наоборот и мы получаем историю системы как длящееся настоящее – о прошлом системы можно сказать только в случае (и после) её социальной смерти. История социальных систем должна принципиально отличаться от истории в нынешнем её состоянии. По сути это должна быть другая наука – историология. На первый взгляд это странный термин. Есть «история», есть «историография», а тут вдруг историология. Зачем? За делом. Если под «историографией» понимается наука об изучении истории, история истории как науки, то наука, изучающая историю, тоже называется «историей», т. е. в случае с этой дисциплиной произошло терминологическое смешение бытия и (со)знания об этом бытии. На первый взгляд, это не создаёт никаких проблем. Однако – «вначале было Слово», и слово, название многое определяет.
Многие историки до сих пор пишут историю в ранкеанском, идиографическом духе – описывают факты (жизни прошлого) «как они есть». При этом забывается, что научный факт и факт эмпирический суть разные вещи: научный факт – это не дискретный кусок реальности, а эмпирический факт, включённый в ту или иную научную схему, вне научной теории нет научных фактов. Вне теории историк может лишь описывать эмпирическую реальность, отвечая в лучшем случае на вопрос «как», но не «почему», не будучи в этом случае способным ни объяснить суть изучаемого, ни поместить то или иное событие (явление, структуру, процесс) в причинно-следственный ряд, что и составляет задачу науки, научных дисциплин – всего того, что оканчивается на «-логия».
Ясно, что «какальная» (условно – «ньютоновская») история в «-логию» не попадает, а «почемукальная» (условно – «аристотелевская» и «постклассическая» одновременно) попадает. Введение термина «историология» представляется необходимым, чтобы чётко различать традиционную, конвенциональную, описательную историю, специалисты по которой когда-то оставляли обобщения истмату, а сегодня – социологам, экономистам, политологам, забывая две важные вещи: во-первых, далеко не все социальные системы членятся по принципу дифференциации буржуазного общества – на экономическую, социальную и политическую сферы; во-вторых, есть обобщения, которые касаются не отдельных сфер, а системы в целом, будь то прошлое или настоящее, системы как целого, тотальности (у французского историка Броделя даже термин специальный был – histoire totale), и вот этого кроме специалиста по истории никто не сделает. Но специалиста не историка, а историолога, который занимается не только изучением конкретного материала, но и теоретической интерпретацией развития исторических систем, а также событий, процессов, феноменов как исторических целостностей.
Историология – это исследование крупных широкомасштабных, долгосрочных исторических структур (систем), процессов, явлений и событий, взятых как целостности, неразложимые на кусочки-базовые единицы исследования других дисциплин. История социальных систем и – шире – историология суть дисциплины, в содержании и практике которых исчезает, снимается противоречие между теорией и историей, номотетикой и идиографией. Девизом историологии может послужить название одной из книг известного учёного Чарлза Тили: «Большие структуры, крупные процессы, широкие сравнения».
Итак, история как наука – это прежде всего история социальных систем. Системы, однако, суть не единственные социальные единицы. Есть ещё такая единица как субъект, которая создаёт системы, и которая требует либо особой дисциплины, либо особого раздела социально-исторической теории. Субъект творит системы в ходе и посредством социальных революций, которые как процесс отличны и от систем, и от субъекта и для их анализа необходима особая дисциплина, которую практически невозможно создать на базе и в рамках современной конвенциональной науки.
Однако первый шаг на пути к новой дисциплинарной сетке рационального знания о человеке и мире, в рамках которого только и возможно реальное научно-дисциплинарное изучение афроазиатского мира, должен по необходимости быть не научным, а ценностным или, если угодно «идеологическим». Речь идёт об отказе от нынешнего универсализма как ложного, от господствовавшего в течение двухсот лет монологического универсализма, универсализма-субстанции. Его суть заключалась в том, что опыт развития одной, отдельно взятой исторической системы – капитализма – был представлен в качестве универсального пути всех систем, представленных в виде некоего «человечества» с европейцами в виде его «ядра» – проекция капиталистической «физики» на мировую «метафизику» и превращение, овеществление последней в капфизику. Универсализм по сути оказывался монологом одной общественной формации, в лучшем случае одной цивилизации – европейской, – стадиальной формой которой был капитализм, а все остальные системы/цивилизации должны были заучить этот монолог и принять «как родной».
События последней трети XX в. показали иллюзорность и ложность «монологического» универсализма – это и не универсализм вовсе. Возможен ли реальный универсализм? Этот вопрос остаётся открытым. Ясно, каким должен такой универсализм быть. Реальный универсализм может быть только диалогическим, функцией диалога основных цивилизаций в виде сопоставления рациональных языков, концептуализирующих их развитие.
«Мир слишком богат, чтобы быть выраженным на одном-единственном языке, – писал И. Пригожин. Мы должны использовать ряд описаний, не сводимых друг к другу, хотя и связанных между собой тем, что технически именуется трансформациями». Пригожин имел в виду богатство мира природы. Но то же можно сказать и о мире социального. «Система трансформаций» – это и есть диалогический, реальный универсализм. Его можно попытаться создать (без 100 % гарантии на успех), исследуя различные исторические системы на рационализированной (насколько это возможно) форме языка, отражающий их реалии, исследуя их на основе методов, адекватных изучаемому объекту, а не навязываемых ему извне. Ну а затем необходимо попытаться либо свести эти языки-методы в универсальный лексикон (метаязык), либо, если первое окажется невозможным, создать гибкую систему взаимодействия и взаимоперехода между ними (метадиалог). Это и будет переход от «универсализма» монолога (европейской цивилизации и буржуазного общества) к универсализму диалога.
Изучение капитализма в таком контексте должно стать частным случаем анализа европейской исторической системы, адекватное исследование которой потребует создания новой дисциплины – оксидентализма, о чём уже говорилось. Разумеется, что это легче предложить, чем сделать. На этом пути придётся переосмыслить или осмыслить заново наследие не только XIX в. и Просвещения, но также капиталистической эпохи западной цивилизации, христианства и античности, переосмыслить, включая Аристотеля, Платона и многих других. По сути необходимо реализовать двойную задачу. Во-первых, вернуться к античным истокам европейской мысли, а оттуда, зная 2,5-тысячелетнюю историю и то, как в этой истории в соответствии с интересами хозяев различных социальных систем конструировалось знание, отправиться в обратный путь и попытаться сконструировать альтернативное. Разумеется, это есть не что иное как перенос социальной борьбы в прошлое, в сферу идейной (культурной) гегемонии. Основное внимание здесь должно быть уделено переосмыслению узловых (здесь нам очень помогут прежде всего Платон, Вико, Маркс и Ницше) моментов истории общества и мысли, исторических перекрёстков, когда в интересах определённых групп формировалась/навязывалась определённая система идей (философия, идеология, теории социальной науки), с помощью которой реинтерпретировалось и фальсифицировалось прошлое, объяснялось настоящее и прогнозировалось будущее, в результате англосаксонский провинциализм становился универсализмом, а социальное подавление трудящихся – прогрессивными буржуазными революциями. Чтобы написать новую историю – историю социальных систем, необходимо по-новому, в ином контексте прочесть историю мысли, используя её как ключ к системам и транссистемной истории, а эти последние – как ключ к ней. Тот, кто первым создаст новую систему знаний о мире, её новую историю (историю систем), оформит её институционально и создаст на её основе систему образования и анализа информационных потоков, сделает серьёзную заявку на победу в XXI в. или, по крайней мере, на разрыв интеллектуальных цепей, выкованных за последние столетия.