Трудно переоценить значение проблемы интеллигенции как объекта социального исследования, особенно в русской истории. Во-первых, проблема интеллигенции – одна из важнейших в социальной теории. Во-вторых, она занимает важное место в практике русской истории последних полутора столетий: интеллигенция не только оказывалась в центре многих определяющих событий, но и по сути монополизировала их интерпретацию, интеллектуальную, а порой и эмоциональную рефлексию социальной реальности и, что не менее важно, самой себя. Делала она это, разумеется, со своих групповых позиций, в результате мы имеем главным образом интеллигентоцентричную (сразу в нескольких смыслах) версию того, что происходило в России и в мире: «нет Бога кроме прогресса и интеллигенция – пророк его, а кто не с нами – тот против нас, а потому реакционер, консерватор, шовинист и т. д.». В-третьих, пожалуй, ни одна проблема теории и истории, по крайней мере, русской истории и её теоретического осмысления не является столь запутанной – сознательно, подсознательно, бессознательно – и мифологизированной, как проблема интеллигенции, начиная с определения этого феномена.
К этому следует добавить еще одно: как показали дискуссии 1990-х годов об интеллигенции, ее месте и роли в русской истории (этой теме посвящена одна из частей работы А.С. Кустарева, которая так и называется «Дискуссии об интеллигенции в 90-е годы: поиски тематики и теории»), большая часть дискутантов продемонстрировала слабое знание западной социологической классики, не говоря уже о новых работах и концепциях. Присоединяясь к этому выводу А.С. Кустарева, замечу: пожалуй, именно в анализе «интеллигентской», казалось бы, своей проблематики, наиболее ярко проявляются нарастающие (по сравнению с советским временем) разрыв между отечественной наукой и наиболее интересными и продвинутыми зарубежными научными эпистемологическими программами и провин-циализация российской социальной науки, как будто специально заимствующей наиболее банальные западные схемы и идеи.
Вряд ли имеет смысл пересказывать содержание работы А.С. Кустарева (лучше прочесть ее), фиксировать основные идеи (лучше него это никто не сделает), объяснять и характеризовать структуру книги (это сделал сам автор в Предисловии). И тем не менее, кое-что необходимо сказать как по поводу книги, так и по поводу объекта ее исследования.
А.С. Кустарев пишет, что его «книга дает некоторую общую картину участия интеллигенции (интеллектуалов) в советской публичной жизни в последние 30 лет XX в.
Речь идет о стратегии самоидентификации и саморепрезентации интеллигенции. А более конкретно – о ее языковом поведении, о самоопределении через выбор идеологии, о практике сословной консолидации, но также и статусной конкуренции между разными группами интеллигенции. Эти практики интеллигенции сыграли существенную роль в подготовке атмосферыблагоприятной для радикальных перемен, происшедших в России в 90-е годы».
Эта автопрезентация соответствует реальности, но вовсе не в полной мере. На самом деле количество и масштаб поднятых в книге проблем, теоретический уровень их осмысления, а следовательно и значение самой работы, далеко выходят за очерченные автором рамки. Во-первых, «Нервные люди» – это серьезнейший вклад не только в анализ интеллигенции как общественного феномена, но и в социальную теорию в целом. Автор демонстрирует свободное, я бы сказал, артистическое владение не только «интеллигентской проблематикой», но и общесоциологической. В то же время великолепная эрудиция, которую демонстрирует А.С. Кустарев (он легко ориентируется в англосаксонской, немецкой и французской социальной теории и социологии, не попадая к ним в интеллектуальный плен, комбинирует и сопоставляет различные традиции и их элементы, великолепно переводит, сохраняя специфику национального нарратива и индивидуального творчества), не подавляет его мысль, не утяжеляет книгу. Последняя, несмотря на сложность поднятых вопросов, специальную терминологию, наличие целого ряда взаимопереплетающихся линий непростой аргументации (казуистики, как вслед за Максом Вебером мог бы сказать А.С. Кустарев) написана и читается легко. В немалой степени это обусловлено высокой степенью и глубиной предварительной продуманности, как сказал бы мой учитель Владимир Васильевич Крылов, исследуемой проблем. Из текста видно, что А.С. Кустарев не год и не два, а годами обдумывал проблемы интеллигенции, они глубоко интериоризированьг в его сознании. Кроме того, для А.С. Кустарева проблема интеллигенции не только интеллектуальная, но и экзистенциальная, вопрос не только познания, но и самопознания.
Вообще нужно сказать, что автор «Нервных людей» (привет Зощенко) выбрал, на мой взгляд, наилучшую позицию для анализа интеллигенции – in and out the same time. Относя себя к интеллигентскому «сословию», во многом находясь внутри него и зная его (его формы организации – «салон», фольклор, типы поведения, ценности и т. п.) изнутри, А.С. Кустарев в то же время способен посмотреть на интеллигенцию извне, взглядом стороннего и остраненного наблюдателя, нейтральным, а потому объективно-безжалостным социологическим взглядом и отрефлексировать его, «переплавить» в концепцию. Неспособность интеллигенции взглянуть на себя со стороны, тематизировать себя социологически является одной из ее имманентных, родовых черт. Именно эту черту – неспособность в рассуждениях о самой себе выйти на уровень стороннего наблюдателя – А.С. Кустарев выделяет в качестве первого порока интеллигенции. Второй – неспособность отвлечься от проблемы статусной самоидентификации; третий – убежденность в собственной уникальности.
Система трех этих пороков привела к тому, что, с одной стороны, в фольклоре и «нормативно-проектной мифологии» интеллигенции широко распространены самоапологетика, а нарциссизм порой опасно приближается к бандерлоговскому («все население джунглей восхищается нашей ловкостью и нашей хитростью»); с другой – табуизированы сколько-нибудь критический анализ или критическое изображение извне. Только похвалы; «нагнетание взаимного уважения» – так А.С. Кустарев именует эту практику, девизом которой является «давайте говорить друг другу комплименты» Б. Окуджавы. А попробуй погладить «сообщество взаимных восхвалителей» против шерсти и получишь обвинение в клевете. Именно так, например, произошло с романом В. Кочетова «Чего же ты хочешь?».
Поэтому я не могу не согласиться с А.С. Кустаревым, который пишет: «Роман «Чего же ты хочешь?» был воспринят как клевета на интеллигенцию. Это верно лишь в том смысле, что Всеволод Кочетов интонационно (подчеркнуто мной. – А.Ф.) был подчеркнуто недоброжелателен к советской интеллигенции. Но многие черты этого социального характера он зафиксировал довольно точно. Эта книга дает очень много для понимания советского общества. Она еще ждет квалифицированной интерпретации». Как и «Тля» И. Шевцова, добавлю я, но только для этого надо избавиться от интеллигентоцентричного взгляда как на интеллигенцию (нельзя писать об интеллигенции, принимая на веру то, что ее представители думают и говорят о самих себе, подчеркивает А.С. Кустарев), так и на советское общество и русскую историю в целом, выйти за рамки сознания интеллигенции как принципиально самоопределяющейся замкнутой на себе группы. Пока что в нашем «интеллигентоведении» этого не произошло. «Обыденное сознание российских «интеллигентоведов», – пишет автор «Нервных людей», – «не поднялось достаточно высоко «по винтовой лестнице сознания», и поэтому проблема «интеллигенции» ему просто не по зубам. Ни тому «интеллигентоведению», которое наивно строит свои рассуждения на скудной эрудиции, доставшейся ему от советской университетской программы, ни тому «интеллигентоведению», которое теперь приобретает свою эрудицию в американских и европейских университетах и получает в свое распоряжение постмодернистский и постструктуралистский аппарат. Вызубрить можно все что угодно. Но чтобы вызубренное стало по-настоящему инструментальным, нужна другая структура обыденного сознания, иными словами, другая культура.
Если к этому добавить, что «научный работник» отличается от обывателя не тем, что у него другое сознание или сознание другого (более высокого) уровня», а тем, «что у него два сознания», то условием успешного социального анализа может быть только то, что А.С. Кустарев назвал «гармонией культурной адекватности». Если этого нет, то получается, что один нервный обыватель «изучает» другого и результат этих нервических интеллектуальных потуг и судорог «под зонтиком» одного и того же типа сознания подается как научное исследование. В этом плане мне совершенно ясно – не знаю, согласится ли со мной А.С. Кустарев, реальный научный анализ (т. е. критическая социология) интеллигенции с необходимостью выступает с одной стороны, как социотерапия, с другой – деконструкция целого ряда мифов и снятие целого ряда интеллектуальных табу, за которыми стоят групповые инстинктоинтересы. И прежде всего это касается самого определения термина «интеллигенция».
II faut definir le sens des mots («определяйте значение слов») – требовал Декарт от ученых. Однако научные дефиниции – одна из самых сложных интеллектуальных процедур. Она вдвойне сложна при изучении общества («природа коварна, но не злонамеренна», – говорил Эйнштейн о природе в качестве объекта исследования общество). Но она втройне сложна, когда речь заходит об определении слоя, главная функция которого – рефлексировать по поводу социума, изучать и объяснять его, а заодно и самого себя. Как известно, труднее всего лечить врача, и не случайна формулировка «Врачу – исцелися сам». Это не пустые слова, поскольку интеллигенция всегда претендовала и претендует не только на то, что лишь она может говорить от имени народа (с властью и, как ни парадоксально, с самим народом, формулируя и представляя, ни много ни мало, его интересы); что лишь она способна научить власть уму-разуму (в том числе и как обходиться с народом); что лишь она – создатель настоящей культуры и монополист на операции с понятиями, смыслами и образами, на контроль над значимыми нематериальными объектами и культурно-информационными потоками. Пожалуй, главная претензия интеллигенции, из которой вытекают, которой обосновываются и легитимизируются три названные выше, это (и А.С. Кустарев верно указывает на данный факт) – претензия на определение, что такое интеллигенция, кто может считаться настоящим интеллигентом или даже так: кто имеет право считаться настоящим интеллигентом; т. е. интеллигенция – это не просто социальная характеристика, а реализация некоего права, которое определяет и которым наделяет… сама интеллигенция – всё, круг замкнулся, собака закусила свой хвост и бешено крутится на одном месте. Остается лишь признать правоту автора «Нервных людей», упрекающего русскую/советскую интеллигенцию в принципиальной несоциологичности.
Действительно, когда в дискуссиях об интеллигенции возникает вопрос об определении этого слоя, то рассуждения участников (надо ли говорить, что обычно это люди, определяющие себя как интеллигентов, а не, например, служащих, наёмных работников, военных и т. д.) развиваются, как правило, по двум линиям. Либо определение подменяется набором более или менее случайных и разнопорядковых признаков-характеристик («заяц – это его нос, уши и лапы»; почему не: «глаза, шерсть и член»?).
Либо, что ещё хуже и беспомощнее, начинаются разговоры об идеалах свободы, борьбы с тиранией и тоталитаризмом нравственности. Иными словами, рациональная и социально-экономическая, по сути, проблема переводится в эмоциональную и идейнонравственную плоскость, где можно молоть чепуху, не неся за это никакой, прежде всего интеллектуальной, ответственности. Сегодня по степени бессодержательности, интеллектуальной безответственности и импотенции, пожалуй, лишь дискуссии о цивилизациях («столкновение цивилизаций») могут тягаться с дискуссиями по интеллигентской тематике.
Особенно часто на первый план выталкивается нравственность как необходимое для социального определения интеллигенции качество (типа: интеллигент не может быть безнравственным). У А.С. Кустарева такой подход вызывает, мягко говоря, недоумение своей антинаучностью. Я бы добавил к этому еще одно: увы, подобный подход интеллигенции к самоопределению не только несет на себе печать еще одной претензии – претензии на монополию на нравственность и на определение последней. Это не только вызывает улыбку, но и совершенно разрушительно для интеллигенции. Представители последней, будь то дореволюционная Россия, СССР или РФ совершали немало безнравственных поступков (достаточно вспомнить травлю либеральной интеллигенцией Достоевского и Лескова, обстановку в советских творческих союзах, холуйство эрэфской «творческой интеллигенции» перед новыми хозяевами – олигархами и многое другое. Боюсь, при «нравственном» подходе к определению интеллигенции она просто исчезнет, нуллифицируется, как слой.
И вот что интересно. Сама «нравственность», «нравственная позиция» определялась интеллигенцией в России идеологически и политически!
Да, именно так. Например, интеллигент, так или иначе, должен находиться в оппозиции власти (А.С. Кустарев сформулировал это афористически: «самовоспроизводство интеллигенции через морально-политическую оппозицию власти»). Отсюда – симпатии и поддержка, как минимум – моральная, хотя не только она, русскими интеллигентами-либералами конца XIX – начала XX в. революционеров (включая террористов), призывы к революции. В 1917 г. выяснилось: накаркали и – «ступай, отравленная сталь, по назначенью». Революция – в лице народа и новой власти – отоварила антисамодержавную интеллигенцию, единственной защитой которой от народа, как выяснилось, и была самодержавная власть. Исчезла она, и в 1920-е годы народ и мещанство дружно набросились на радетелей о его счастье, ну а в 1930-е годы совинтеллигенция сама довершила этот процесс, перейдя к самоистреблению (доносы, кампании), т. е. активно помогая власти «перебирать интеллигентных людишек», а затем свалив всю вину исключительно на «безнравственную тоталитарную власть».
История повторилась во второй половине 1980-х-1990-е годы; трагедия 1917 г. «повторилась» фарсом 1991 г., когда интеллигенция совершила очередной акт социального самоубийства; разумеется, речь идет об основной массе, а не о нескольких тысячах бывших совинтеллигентов, гордо именующие себя «статусной» (корпоративной) интеллигенцией (по-видимому, «статус» получили за то, что вовремя примкнули к ворам, ограбившим страну, и немало потрудились над тем, чтобы обыкновенное ворье в особо крупных размерах представить в качестве «капитанов бизнеса»), превратившихся в медиаинтеллектуалов и культурбуржуазию, короче – в обслугу олигархического капитала, киллер-капитала. Так фарсово развязывается процесс, кровавым узлом завязавшийся во время на противостояния «Народной воли» и царского правительства.
Дело, однако, не только в политике, но и в идеологии. Если либерал или левый – то интеллигент. А вот если консерватор, правый или не дай Бог патриот-государственник, то уж, конечно, не интеллигент. Хотя бывают и исключения. Связаны они с феноменом культов и культиков интеллигентской тусовки (или салона) как базовой единицы иерархической организации интеллигенции. А.С. Кустарев приводит несколько таких культов – Бродского, Высоцкого, Солженицына. Механизм производства подобного рода культов и гениев прекрасно проанализирован П. Палиевским в статье «К понятию гения». Любой внекультовый подход к «божку» квалифицируется как посягательство прежде всего на групповые интересы (принцип: «Он с нами, и он гений» – П. Палиевский) и потому вызывает агрессивную, бешеную реакцию. Пример – реакция ряда литераторов на статью С. Куняева о Высоцком.
Объектам культа позволено многое, им прощается то, что не прощается тем, кто занимает более низкое место в интеллигентской иерархии или вообще находится вне ее. в. Топоров в отличной статье «Слава и дело» в отличном сборнике «Похороны Гулливера в стране лилипутов» (СПб., 2002) заметил, что после романа «У последней черты» на В. Пикуля «обрушился либеральный террор», который «в годы застоя (когда он, как в наши дни, не являлся официозом) отличался особой казуистичностъю и изощренностью»; писателю отказали в интеллигентности (антисемит!). И это при том, продолжает В. Топоров, что в романе Пикуля «не сказано ровным счетом ничего (и ни для кого) обидного, чего не было бы сказано у Солженицына в «Красном колесе». Разве что Пикуль оказался – тут уж никуда не денешься – первооткрывателем темы. Какой темы? Нет, не пресловутой еврейской, хотя и ее в каком-то смысле, конечно, тоже. Темы причин падения империи, которая – не найдись этих причин – могла бы еще лет двести и простоять. Главной (в самооценке) солженицынской темы. Но одни и те же люди жадно припадали к потрескивающим приемникам и слушали, восторженно слушали в авторском исполнении солженицынские главы об убийце Столыпина Богрове и плевались, буквально плевались при одном упоминании имени Пикуля».
В этом отчетливо проявилась одна важная особенность совинтеллигенции (и русской интеллигенции) – жесткая иерархичность группы, претендующей на свободу (мысли и духа) и некое особое социальное достоинство. Таким образом, интеллигенция (либералы, революционеры, диссиденты, причем как тутошние, так и отправившиеся в эмиграцию) на иной основе, но воспроизвела в своей среде иерархические принципы той власти, которую отрицала, ненавидела и т. п. И это лишний раз свидетельствует о привластном (отвластном, околовластном) характере русской интеллигенции и особенно совинтеллигенции (поэтому лишь отчасти можно согласиться с тезисом П.Б. Струве, что российская интеллигенция принимает эстафету у казачества – это и так, и не так). Мы, таким образом, вернулись к вопросу о реальном научном определении интеллигенции, причем с точки зрения не самой интеллигенции, а более широкого целого и не на основе рассуждений о нравственности, а на основе принципов системности и историзма.
Начну с тривиальной констатации: интеллигенция – объективно одна из наиболее трудно поддающихся определению групп. Это только на первый взгляд все просто – мол, группа, выполняющая интеллектуальные функции. Тогда, выходит, жрецы майя и Древнего Египта – тоже интеллигенция. Кто-то скажет да, конечно, в какой-то степени, протоинтеллигенция. Что значит прото? В какой степени? На 0,5 %, на 0,25 %? Чем мерить? По каким критериям? Я уже не говорю о том, что в деятельности жрецов рациональное и иррациональное принципиально не обособлены друг от друга; знание доминирует над познанием, т. е. результаты прошлого духовного труда над процессом. А как быть с античными философами, средневековыми схоластами и китайскими книжниками-шэныни? Это тоже интеллигенция? В таком случае, во-первых, интеллигенция как определение полностью утрачивает сущностные системно-исторические качества и превращается во всевременную/вневременную метафору, накрывающую и древнего шамана, и современного профессора; с таким определением мы покидаем зону науки в строгом значении этого термина.
Во-вторых, самое главное, остается вопрос, почему же термин «интеллигенция» появился только в XIX в., т. е. в капиталистическую эпоху? Причем не в ядре капсистемы, а на ее (если брать экономическое измерение – но только его) полупериферии и именно в России. На Западе говорили «intellectuals», «professionals», а в России – об интеллигенции. И именно отсюда термин «intelligentsia» распространился на Запад (и вообще по миру), включая себя отчасти интеллектуалов, отчасти богему, отчасти действительно тех, кто был интеллигенцией, а не только занимал сравнимо-эквивалентную нишу. Мы вернемся к этому вопросу чуть позже, а сейчас – о причинах объективных трудностей определения интеллигенции.
В системном плане определение интеллигенции затруднено тем, что по одним признакам и характеристикам она совпадает с одними социальными классами и группами, по другим – с другими, но ни с одним – полностью. Общественные группы определяются их положением в системе общественного производства, прежде всего – в распределении (присвоении – власть, собственность) его факторов (материально-предметных, социальных, духовных), что находит своё отражение в источнике дохода. У одних это прибыль, у других – зарплата, у третьих – рента. К какому из этих трёх источников относится доход интеллигенции – собственника особого знания, особого умения, великого комбинатора знаков и символов и манипулятора ими? Опять же ни к одному в отдельности, по крайней мере – по содержанию, и это очень запутывает картину, поскольку главная форма оплаты трудоуслуг интеллигенции – гонорар – обладает характеристиками зарплаты, ренты и прибыли, содержит их в себе в снятом виде, но не сводится ни к одной из них.
Например, как слой, не обладающий не только капиталом, но и вообще материальными факторами труда (производства), интеллигенция похожа на рабочий класс. Однако как обладатель нематериального («культурного») капитала, как слой, присваивающий нематериальные факторы труда (производства) интеллигенция демонстрирует определенное сходство с имущими классами, в том числе и с буржуазией. С этими классами интеллигенцию также роднит тип и уровень культурно-художественного потребления. А вот если брать интеллектуальную рефлексию, то здесь – прав А.С. Кустарев – интеллигенция существенно отличается от буржуазии и рабочего класса вместе взятых. Последние (за незначительным числом исключений, подтверждающих правило) живут, если можно так выразиться, не поднимаясь над эмпирическим уровнем – это и есть их классовая норма. Интеллигенция «живет» уровнем выше – теория, теоретическая рефлексия.
Продолжая ряд, как мог бы сказать С. Лем, «подобий и отличий» между интеллигенцией и другими слоями/классами/группами социумов капиталистической системы, мы можем сказать, что с тем же рабочим классом интеллигенцию роднит следующее: она в значительной степени выступает как наемный работник, но не физического или машинномеханического труда, а умственного. Пожалуй, еще больше сходства у интеллигенции как особой трудовой группы с ремесленниками. Я имею в виду специализацию на особых и относительно редких, штучных видах трудовой деятельности, требующих длительного обучения и определенной корпоративности, замкнутости. В то же время, ремесленники были, так сказать, «слоем-интравертом» и не стремились никого учить, не имели социальных претензий.
По линии владения редкими навыками интеллигенция похожа и на артистов. С последними интеллигенцию роднят социальная экстравертность, нарциссизм и построенная на рессантименте (зависть, недоброжелательство и т. п.) «внутрисословная жизнь» (читайте Михаила Булгакова, но не культовый роман интеллигенции про Мастера, а вполне антиинтеллигентский и антибогемный «Театральный роман»).
С господствующими группами интеллигенция совпадает по линии духовных производительных сил – образование. Но самое интригующее сходство – таковое между интеллигенцией (интеллектуалами) и крестьянством. Казалось бы, что общего может быть между интеллигенцией и крестьянством, они антиподы. Под определенным углом – да. А под другим углом – почти близнецы-братья, социальные, разумеется. Суть в следующем. Для крестьянина характерно то, что называют сращенностью работника с его природными факторами труда – «субъективными» (его тело) и, главным образом, «объективными» (земля). Последние играют решающую роль. Сращенность с ними обеспечивается как самой спецификой сельскохозяйственного (доиндустриального) труда, так и наличием той или иной коллективной формы организации – Gemeinwesen. Поэтому генезис капитализма с необходимостью должен был обеспечить разрыв этой естественной сращенности, уничтожение традиционной собственности, разложение социально-обеспечивающих ее коллективных форм.
Персонификатор интеллектуального труда тоже «сращен» со своим основным средством производства – интеллектом и развитыми для его использования социальными и духовными навыками, они интериоризировали в нем. Причем эта сращенность, напоминая таковую крестьянина, еще больше похожа на ситуацию в доземледельческих видах хозяйства – охоте и собирательстве. Если у крестьянина как земледельца сращенность имеет место быть относительно внешнего, внеположенного трудящемуся субъекту объекта – земли, то у интеллектуала это исключительно он сам, только главное уже не столько телесная организация, сколько умственная. Объективно одна из задач хозяев формирующегося посткапиталистического «мира темного солнца» – найти способ устранить эту сращенность, найти социальные и психологические средства решения этой проблемы или просто превратить интеллектуалов в сегмент класса господ, лишив «неопростолюдинов» возможности (а то и права) заниматься интеллектуальной деятельностью (разрушение образования, иррационализация духовной жизни, максимальное запутывание/замусоривание информационной среды и т. п.).
Сухой остаток по нашей главной теме: интеллигенция занимает особое место в общественном разделении труда, совпадая частично, по принципу «кругов Эйлера», со всеми основными социальными группами, оказываясь в этом плане чем-то вроде универсальной социальной группы, воплощающей целостные стороны бытия данного типа общества. И это неудивительно, поскольку интеллектуальный труд есть труд по определению «всеобщеуниверсальный» (К. Маркс). Его персонификатор, следовательно, выполняет в обществе всеобщеуниверсальную функцию, представляя в социальноснятом виде общество в целом. Однако выполняет он эту функцию в той степени, в какой занят именно производственным интеллектуальным трудом, а не чем-то иным, как это и произошло, например, с интеллигенцией – слоем, возникшим сравнительно недавно, в XIX в., но успевшим натворить немало дел – хороших и плохих, особенно в России.
Термин «интеллигенция», действительно, не случайно возник во второй половине XIX в. – до этого интеллигенции как особого и отдельного слоя не было, да и производственно-исторической необходимости в нем не было. И не случайно он возник именно в России, т. е. в рамках европейско-христианской цивилизации, но вне ее буржуазного ядра, на северо-востоке Европы. Однако обо всем по порядку. Сначала – об общеисторическом аспекте.
Нормальное функционирование индустриального производства невозможно без бесперебойной деятельности социальной и культурной (интеллектуальной) инфраструктуры, которую обеспечивают лица умственного труда. Там, где, как в ядре капсистемы, процессы экономического, социально-политического и культурного развития синхронизированы (или, как сказал бы Ш. Эйзенштадт, носят «коалесцентный характер»), умственный труд быстро становится достоянием группы профессионалов («профессиональных интеллектуалов»), которые выступают в качестве интеллектуального сегмента господствующего класса или инкорпорируются в него, превращаясь в один из элементов истеблишмента.
В тех частях капиталистической системы (или в граничащих с ней внешних зонах), где процессы социально-политических изменений и изменений в культуре и экономические процессы расстыкованы (например, социальные изменения отстают от экономических, а политические и культурные опережают их), там интеллектуальный слой возникает как результат разложения старых классов и оформляется в особую группу, поскольку старые классы не принимают их – у них есть своя интеллектуальная часть (другой вопрос – каково ее качество), а новые еще не сформировались. В результате лица умственного труда начинают превращаться в квазикласс – со своими интересами и, следовательно, нуждающийся в определенном их идейном оформлении. Превращение, о котором идет речь, никогда не завершается, отсюда целый ряд комплексов социальной неполноценности, помимо прочего и потому, что вне ядра процессы дезорганизации, распада старой социальной ткани обгоняют процессы организации новой, продукты разложения обретают собственную жизнь-динамику, которая как нечто «постстарое» объективно становится на пути действительно нового – именно в этой вневременности одна из трагедий интеллигенции.
В известном смысле в самой капсистеме интеллигенция есть мера неразвитости капитализма. Её роль и значение тем больше, чем менее развит капитал как собственность, чем больше разрыв между ним и капиталистической собственностью, которой он не тождествен. Не случайно в англо-саксонском ядре капсистемы интеллигенция никогда не играла значительной общественно-политической роли. А вот во Франции и Германии – играла. Однако по мере превращения этих стран в элемент ядра традиционная интеллигенция размывалась/вытеснялась группами профессионалов-интеллектуалов, адвокатов, управленцев уже без всякого интеллигентского этоса (хотя многие традиции остаются до сих пор), с одной стороны, и богемой – с другой.
Становление нового (т. е. буржуазного) порядка, свободами и идеями которого клялась периферийная и полупериферийная интеллигенция, экономически на самом деле подрывало её позиции и не могло не радикализировать/революционизировать значительную её часть. Прав был знаменитый американский социолог Б. Мур: источники человеческой свободы находятся не только там, где их видел Маркс, т. е. в стремлении новых, поднимающихся классов и власти, но в ещё большей степени в предсмертном рёве класса, который должна захлестнуть и утопить волна прогресса. На периферии и полупериферии именно интеллигенция (или часть ее) нередко (хотя не всегда) оказывалась таким классом, что сближало её (или отдельные ее группы) с крестьянством и традиционными господствующими группами и противопоставляло национальной буржуазии и городским рабочим; классический случай – революции в Китае, Вьетнаме, вообще почти все так называемые «крестьянские революции» XX в. И это притом что интеллигенция возникает как привилегированный слой – тем больше страх и ярость перед утратой привилегий. Тут уж хватаешься, за что придётся. За марксизм, например. Либерализм остается уделом и социальным оружием преуспевшей буржуазоидной части интеллигенции.
Теперь двинемся по «русской линии», тем более что А.С. Кустарев своей книгой облегчил нашу задачу. В России интеллигенция – это главным образом грамотные или образованные простолюдины, служащие. Выполняя во многом центральные с точки зрения жизни социума, все более плотно включающегося в мировую экономическую, политическую и интеллектуальную систему, социально и тем более политически русская интеллигенция находилась в значительной степени на положении маргиналов. «Новое общество на положении маргинала в центре социума» – так характеризует ситуацию автор «Нервных людей». От такой ситуации действительно занервничаешь и закомплексуешь: группе с интеллектуальным и социальным потенциалом перекрыт или почти перекрыт доступ к богатству и высокому социальному статусу? Что делать и кто виноват?
Виноваты, ясно, самодержавие, помещики и капиталисты, старое русское общество, весь строй русской властной жизни. Что делать – бороться за власть, используя народ, став его водителем. А далее – в зависимости от степени радикализированности той или иной группы интеллигенции – либерализм и реформы (это предполагало в большей степени влияние на власть) или марксизм и революция (это предполагало в большей степени влияние на массы). Вот такое разделение труда, не исключавшее, а напротив, предполагавшее, наряду с сотрудничеством, острую борьбу между двумя сегментами самой интеллигенции, борьбу, которая после революции стала смертельной. Относящиеся друг к другу «с любовью ненавидящего брата» (Ф. Ницше) интеллигентные «крысобои» демонстрировали такую жестокость к «братьям по классу», на которую пролы просто не были способны.
Позднее, в относительно более вегетарианские времена 1950-х – 1980-х гг. это приняло форму натравливания власти одними группами интеллигенции на другие. Впрочем, имел место и противоположный процесс: использование различными фракциями высшей номенклатуры «своих» отрядов совинтеллигенции против «чужих» для выяснения отношений, сведения счетов, наконец, в качестве разведки боем.
Общим знаменателем для либеральной и радикальной (народнической, марксистской) интеллигенции было свержение ненавистного самодержавия, создание нового общества, и превращение – по праву! – в новую элиту. На практике – борьба за то, что Антонио Грамши называл «культурной гегемонией»; этой борьбе в немалой степени способствовали слабость русской буржуазии и тот факт, что русское чиновничество так и не превратилось до конца в бюрократию, по крайней мере, в своей массе.
Реальным средством для интеллигенции в борьбе за место – престиж и власть – под солнцем, и за изживание комплексов социальной неполноценности (еще неизвестно, какой из этих двух мотивов был сильнее или, по крайней мере, более болезненным, а, следовательно, в большей степени побуждающим к действию) были современная, т. е. западная по происхождению культура, идеология; моделью социального устройства был Запад (Ex Oxident lux). Интеллигенция постигала действительность в терминах, отражавших западные реалии, существовала в мире западных символов, универсалий, за пределы которого не могла выйти. И хотя этот мир был виртуальным, а русская жизнь, в которой жила русская интеллигенция, реальным, в сознании интеллигенции происходила «рокировочка»: именно русская жизнь, ее устройство оказывались виртуальными, и их следовало заменить единственно возможной и нормальной реальностью – западной. Потому что, помимо прочего, она (так представлялось) гарантировала статус, власть и богатство.
Результат – то, что В. Кормер назвал отчуждением интеллигенции от страны, государства и народа. В этом контексте нельзя не согласиться с А.С. Кустаревым в том, что русская интеллигенция – это негативная социальная группа, точнее группа с негативной социальной ориентацией. Действительно, ее основная форма бытия – отрицание местной власти, традиции, социальный гиперкритицизм, уродливое патологическое сочетание народофилии и народофобии, скепсис по отношению к собственной истории, поскольку она не укладывается в западные рамки, и в ней нет или не хватает демократии, индивидуальных свобод и частной собственности.
Все это неудивительно: в русской жизни единственным ресурсом социального самоуважения и средством борьбы интеллигенции стала нерусская (западная) культура и идеология, под которую начали подгонять русскую реальность – как в теории, так и в практике. Выбор идеологической ориентации был всегда противоположен официальной; ergo: в качестве желательной альтернативы русским моделям и формам всегда выбирались западные. При этом не очень образованная интеллигенция (высокая образованность русской интеллигенции – это один из «бандерлогских» компенсаторных мифов, которые она о себе создала) плохо знала, понимала и чувствовала не только свою страну, но и Запад, который мифологизировала, а миф принимала за реальность (в 1960-е – 80-е годы все это повторит совинтеллигенция).
По сути, русская интеллигенция попыталась создать альтернативно-теневое русское общество, которое должно было втянуть в себя остальную Россию, как когда-то ордынизированная Москва втянула-всосала в себя остальную Русь. Но у Москвы вышло, а у интеллигенции нет. Лихо, которое она разбудила, не зная и не любя ни своей страны, ни своего народа, почти сожрало ее; остатки успела защитить/ спасти советская власть, о чем очень точно написала Н. Мандельштам в «Книге второй».
Здесь я хочу сделать небольшое отступление эпистемологического порядка. Листая недавно леонтьевский журнал «Главная тема», я наткнулся на очень интересную и умную статью В.А. Найшуля, который одной из серьезных проблем России считает (и я согласен с ним) тот факт, что у нас нет обществоведческих школ мирового класса, причем это еще дореволюционная проблема. Иными словами, у России на протяжении всей ее истории не было обществоведческих школ мирового класса. Были отдельные ученые, были коллективные достижения (например, потрясающий многотомник по этнографии «Народы мира», 18 «кирпичных» книг) – и немало. Но обществоведческих школ, т. е. систем не было и нет. Да и просто фигур, сравнимых по уровню с теми, что были, например, в литературе (этот факт тоже отмечает В.А. Найшуль) или (добавлю я) в музыке, живописи, разведке и шпионаже (впрочем, в последнем случае есть интересная закавыка-параллель, отмеченная Джоном Ле Карре: у русских были великие шпионы, но русские не создали великого шпионского романа, в отличие, например, от англичан, у которых было и то, и другое – но это к слову).
Отсутствие обществоведческих школ мирового класса в России, СССР и тем более в интеллектуально убогой, примеряющей вышедшие из моды на Западе шляпки, РФ не случайно. Во многом это связано, полагаю, с господством в интеллектуальной сфе-
ре такого слоя как интеллигенция, которая, помимо прочего, блокировала профессиональную самоорганизацию работников умственного труда, подменяя ее идеологической, а следовательно, исходно не позволяла оформление школ в обществоведении. В отличие от этого, в естественных науках, где положительную профессиональную деятельность подменить негативной социально-критической намного труднее, русские школы мирового класса сложились. Разумеется, необходимо отметить и невысокий профессиональный уровень среднего обществоведа в России, его зависимость от западных школ (опять же интеллигентский комплекс), но я хочу обратить внимание прежде всего на сущностную и организационную сторону дела.
Далее, интеллигенты-обществоведы национальных школ мирового класса создать не могут не только по профессионально-организационным причинам, но и в силу повернутости – лиц, шей, мозгов – на Запад, в сторону от своей страны. Отсюда – усвоение, адаптация и компиляция чужой социальной мысли, изложение своей реальности и истории на чужом языке, в чужих терминах, отражающих чужие реалии, в чем и преуспели в России, как либералы, так и марксисты. Поэт Максимилиан Волошин так охарактеризовал эту ситуацию:
Но жизнь и русская судьба
Смешали клички, стерли грани:
Наш «пролетарий» – голытьба,
А наши «буржуа» – мещане.
Мы все же грезим русский сон
Под чуждыми нам именами.
И так до сих пор. Как и уж тут свои обществоведческие школы, да тем более мирового класса – так, «в чужом уголку присесть».
В отличие от русской литературы, русское обществоведение не усвоило системно и не переварило в соответствии с национальной спецификой западную мысль. «Когда есть достаточно большая группа людей, – пишет В.А. Найшуль, – которые знают языки, знают разную культуру, то использование чужой терминологии не вызывает напряжения. Они хорошо понимают контекст, понимают, какое реальное понятие за этим термином стоит. Такой достаточно многочисленной группы, такого круга у нас сейчас в наличии нет. Более того, на самом деле Россия является настолько специфической страной, что общенационального осмысления экономической политики, осмысления этих заимствований как-то не наступило. Здесь – огромный фронт работы: есть очень своеобразная культура, которую можно определить, наверное, как «восточно-христианскую», как наследника Византии. Эта культура генетически достаточно близка к западной, для того чтобы определенные западные вещи можно было бы притаскивать и адаптировать и они не оказались бы категорически чужеродными. Но для этого нам бы хорошо было бы иметь свою собственную мысль, нам хорошо бы иметь свой адекватный общественно-политический язык, а не тот уродский, про который еще Пушкин сказал, что его не существует». Но ведь именно русская интеллигенция и совинтеллигенция сделали все, чтобы на место собственной мысли поставить либерализм, марксизм и теперь опять либерализм и связанные с ними понятийные комплексы.
Все это приводит к весьма небезобидным результатам. В.А. Найшуль приводит в качестве примера Аргентину, которая в первой половине XX в. не смогла создать свою экономическую школу, а во второй половине XX в. жестоко поплатилась за это: «В первой половине XX века Аргентина представлялась мощнейшей, перспективнейшей страной. А дальше, как они сами рассказывают на семинарах, происходило вот что: своей школы нет, в Европе говорят – надо закрывать экономику – мы закрывали, надо открывать – мы открывали». Результат – катастрофа.
Нечто подобное дважды произошло с Россией в XX в. Сначала на либеральной основе, а затем на марксистской. Я далек от того, чтобы объяснять русские катастрофы 1917 и 1991 гг. исключительно научно-интеллектуальными факторами. Дело, однако, в том, что отсутствие языка, понятийного аппарата для собственного социосистемного самопознания, частным проявлением чего является отсутствие обществоведческих школ мирового класса, есть системная или, если угодно, цивилизационная слабость, ведущая к геоисторическим поражениям. Интеллигенция есть субъект, персонификатор этой слабости. Появившаяся как результат отставания, результат того, что разложение старого опережает формирование нового, с определенного момента она – объективно – стала еще больше усиливать это отставание, работать на него, блокируя выработку адекватного для данной системы языка самоконцептуализации, что обрекало Россию на интеллектуальную зависимость от Запада. В плане мировой интеллектуальной борьбы, геоинтеллектуального противостояния интеллигенция – это слой-пораженец. В отличие от профессиональных интеллектуалов, например, англосаксонских стран с их принципом «right or wrong – my country».
Сила профессиональных интеллектуалов (англосаксонские либералы здесь всем «добрым молодцам урок») не только в национальной ориентированности, но и в господстве в их деятельности положительной профессиональной активности над «общественно-политической», идеологической. У русской интеллигенции все было с точностью наоборот. В этом плане, думаю, интеллигенция как конкретно-историческим слои можно определить, во-первых, как группу, в деятельности которой общая, т. е. идеологическая и политическая сторона господствует над специализированной, профессиональной. Во-вторых, это группа, для идейноинтеллектуальной деятельности которой характерна гипертрофия социального критицизма над «полезной профессиональной» (как говорили до революции) работой – вплоть до полного отрыва от последней и превращения в самостоятельную функцию. Последняя реализует себя поведенчески в двух типах. Первый – болтуне-реформаторе, краснобае (классика – Керенский; на еще более позорные разновидности мы насмотрелись во время перестройки, породившей немало «оральных политиков»). Второй – более серьезный, он представляет законченную форму отрыва политико-идеологической интеллектуальной составляющей от узкопрофессиональной. Это профессиональный революционер, типаж из «партии нового типа» Ульянова-Ленина. Именно этот тип (включая Ленина) есть логическое завершение интеллигента как социального агента. И как крайняя форма он с необходимостью есть (само)отрицание и самопреодоление интеллигенции (отсюда – презрительное отношение большевиков и Ленина к интеллигенции).
Кстати, оба типа, о которых идет речь, особенно второй, адекватны лишь смутореволюционным временам, а после них сразу изгоняются или уничтожаются, что и произошло в России/СССР в 1920-30-е годы. Судьба «ленинской гвардии» сложилась в полном соответствии с законами истории и революции. Кроме того, массово, системно идеологизированная власть не нуждалась в «идеологическом слое» и не собиралась терпеть его.
Наконец, в-третьих, в отличие от профессиональных интеллектуалов ядра, ориентированных на свою страну, традицию, государственность и умело подающих и продающих эту частную, особую традицию как общую, универсальную, которую все остальные должны заимствовать, имитировать и т. д. («делай с нами, делай как мы»), полупериферийная интеллигенция, в том числе русская, отвернута от своей национальной традиции, оказывается чужда ей. Она развернута в сторону западной традиции, которую считает универсальной, общечеловеческой нормой. И ради этой нормы, вовсе неуниверсальной на самом деле, отвергают и критикуют национальную. Отсюда резко отрицательное отношение интеллигенции к национализму и патриотизму. Вот что писал по этому поводу весной 1904 г. А. Суворин: «… образованная Европа во главе с Англией… считает, нимало не смущаясь, свои родные интересы обязательными для всего человечества. Стояние же за международные и общечеловеческие интересы русских людей доказывает только, что эти русские люди, игнорируя родные интересы, показывают себя нулями и в общечеловечестве (с Англией, а сегодня – с Америкой во главе. – А.Ф.) потому относятся к нему как крепостные к барину».
Ощущая неприязнь и непричастность к своему, местному, т. е. в данном случае к русскому/советскому, а то и просто вражду (вплоть до плохо скрываемой или даже неприкрытой радости по поводу поражений в Крымской, Японской, Первой мировой, Великой Отечественной, «холодной» войнах) интеллигенция – русская и советская – саму историю своей страны писала с негативных, антисистемных позиций – как историю революционной, освободительной борьбы себя любимой от царизма/ тоталитаризма. В результате ошельмованными и оболганными оказывались наиболее сильные личности русской истории и государственности, крепившие державу (например, лучший русский царь Николай I) и курился фимиам тем, кто ее не укреплял (как минимум), а то и просто был записным русофобом (Александру I и особенно Александру II «освободителю»). Ну а героями назначались борцы с государством – декабристы, народовольцы, большевики, диссиденты, наделявшиеся высокими моральными качествами (в СССР в 1970-е годы в театре «Современник» даже шел цикл спектаклей – «Декабристы», «Народовольцы», «Большевики»).
Интеллигенция более ста лет приучала: история нашего государства – это история борьбы с ним, и это главное. И борцам надо сочувствовать. В русской/советской/постсоветской интеллигентской традиции борцы с властью, будь то декабристы, народовольцы, большевики, а затем диссиденты проходят со знаком «плюс», автоматически получали высокую моральную оценку. Одни в большей степени, другие – в меньшей оказывались героями. Советская интеллигенция симпатизировала декабристам, в меньшей степени – народовольцам, которые были героическими фигурами для значительной части русской интеллигенции конца XIX в., и дореволюционным, якобы чистым, большевикам, которых незаслуженно поставил к стенке плохой Сталин. В постсоветское время большевиков, естественно, вычеркнули из списка, в котором, однако, остались народовольцы и особенно декабристы, а «культурными героями» стали диссиденты.
А, собственно говоря, почему? Почему чуть ли не императив – сочувствие диссидентам, народовольцам, декабристам? Почему не симпатизировать им, не полагать их дело правым – плохой тон? Только потому, что они выступали против власти, которую интеллигенция боялась, провозглашала плохой? Однако даже если власть отвратительна или просто плоха (кстати, это надо доказывать, ведь говорил же Пушкин, что правительство у нас единственный европеец), это еще не значит, что хороши и правы те, кто в оппозиции, кто борется с ней. Нередко они суть лишь изнанка власти, адекватная степени разложения последней. А поэтому порой противостояние происходило по принципу «игра была равна, играли два г…», только симпатизировать принято именно «борцам», а власти – ни-ни. Отсюда: «Николай Палкин», «столыпинский галстук» и пр. Не смущает и то, что «борцы», будь то, например, большевики или диссиденты, активно сотрудничают с внешними противниками страны, финансируются ими, нередко выступая в роли более или менее слепого агента и работая на подрыв и развал не только системы, но и страны. Такого, кстати, не потерпит ни одна демократия, даже самая демократичная власть не станет гладить по головке людей типа народовольцев, декабристов или диссидентов (ясно, что сделали бы с последними в демократических США).
Что, Николай I хуже декабристов? Тем, что отправил пятерых на виселицу? Так ведь по закону, а не по беззаконию. И за дело, защищая себя и свою семью, от тех, кто готовил убийство царя и всей царской фамилии (как это сделали большевики летом 1918 г.). Я уже не говорю о декабристских планах (у Пестеля) резкого и многократного увеличения численности полицейского аппарата, запрета свободы печати и создания частных обществ – открытых и тайных и т. п. Ну а идея блюстительной власти, контролирующей три основных ветви – это просто блеск, это то самое установление более жесткой формы социального контроля. Или, иными словами, создание более сильной и чистой формы русской власти взамен той, на которую уже налипло много чуждых ей «ракушек». Но ведь и большевистская революция, как заметил В.В. Крылов, была очищением власти от классовых привесков, возникших в эпоху самодержавия. Под таким – системным – углом зрения декабристы и большевики смотрятся иначе, чем обычно.
Под аналогичным углом зрения необходимо взглянуть и на диссидентское движение, как элемент определенной системы (и продукт ее разложения) и как составную часть процесса «холодной войны», однако это выходит за рамки данной статьи. Так почему же наши исторические симпатии должны быть на стороне декабристов, народовольцев, большевиков, диссидентов? Последние, правда, никого не убивали, отстаивали права человека в неправовом обществе – неправовом не по прихоти властей, а по сути и типу исторического развития. Ну что же, за что боролись, на то и напоролись в 90-е, не случайно порой так нелепо выглядят многие из досуществовавших до наших дней бывших диссидентов, даже те, кто прошел тюрьму и не сломался там.
Кстати, о тюрьмах – казнях – страданиях. Именно готовность идти до конца – в тюрьму, на каторгу, на плаху – ради дела, которое считаешь правым обычно (особенно в отечественной интеллигентской традиции) рассматривается как качество, превращающее радикально-критический (революционный) тип в культовую фигуру, в культурного героя. Да, это качество свидетельствует о силе духа, воли. Но почему же мы не восторгаемся фанатиками-камикадзе – мусульманскими, индуистскими, японскими, христианскими? Слышу ответ: цели-то иные. Отвечаю в свою очередь: цели формально у всех разные, но по сути – одни и те же, а именно: светлое будущее, справедливый социум. И каков результат? Понятно, что соотношение результатов, особенно среднесрочных, и намерений – сложный вопрос. И все же вспомним Баумана и Маркса: Крот Истории роет медленно, и слишком часто тибульг и просперо превращаются в новых толстяков, а радикальные проектанты активно способствуют этому – такова объективно их историческая задача.
Что касается страданий за дело, которое считают правым, готовности умереть за него, то это заслуживает личного уважения, а то и восхищения. Но всегда ли и автоматически ли это заслуживает социального уважения? К тому же люди и движения суть вещи разные. Есть личный выбор людей, которые не могут жить иначе и таким образом решают свои проблемы. Можно отдать должное их мужеству в борьбе за лучшее общество, как они его понимают. Но хороших общественных систем не бывает, а потому… Святые, еретики и сумасшедшие существовали во все века, но означает ли это, что они заслуживают социального одобрения и восхищения? Не уверен. Предпочитаю, как Иван Бунин, тех, кто любит конкретных людей, а не общество в целом или человечество, даже если ради них этот человек готов идти на костер.
Я уже не говорю ни о том, что благими намерениями дорога в ад вымощена – в социальный ад, как это показал опыт якобинцев, большевиков и других «переустроителей», ни о том количестве несостоявшихся, но крайне амбициозных с социальными, а то и психическими патологиями личностей, субкриминальных психопатов и просто откровенного жулья, которых всегда хватало в «освободительном движении» от декабристов до диссидентов. Реальная системная история декабризма, народовольчества, большевизма и диссидентства еще не написана и можно только догадываться, какое количество грязи нам предстоит узнать: изнанка всегда хуже лицевой части. Равным образом еще только предстоит написать системную историю России – на адекватном ее природе научном языке. Только от одного этого обществоведческие школы у нас не появятся, но это – необходимое условие, condition sine qua non как появления таких школ, так и отказа от заведомо пораженческого выбора и пути в Большой Геоинтеллектуальной Игре.
Вернемся, однако, к вопросу о диалектике русскости-нерусскости русской интеллигенции (либерализма, марксизма и т. п. в России, ведь говорил же Достоевский, что либерализм в России – это нерусский либерализм, и во многом это действительно так). А.С. Кустарев приводит и оспаривает тезис Б.А. Успенского о том, что русская интеллигенция была настолько отчуждена от русской жизни, что, по сути, представляла собой западный трансплантант. Думаю, что по-своему правы и Б.А. Успенский и А.С. Кустарев. О том, что русская интеллигенция функционировала в качестве русского элемента западного, буржуазного (не случайно ныне незаслуженно почти забытый В. Зомбарт нашел прекрасный термин для интеллигенции – «буржуазоиды» – именно так, а не буржуазия) типа разделения труда, капиталистического совокупного общественного процесса (вне этого процесса интеллигенция в России как слой была бы не нужна). Но вот то, как она функционировала, какие идеалы и цели сформулировала в этом функционировании – это русское, очень русское, слишком русское. В том числе и по почти религиозному накалу веры в науку, прогресс и западные идеологии, по накалу отрицания своего родного, куда там жидомасонам – реальным и выдуманным: «похуже Мамая будет – свои». Русская компонента придавала русской интеллигенции в ее отношении к России особенно разрушительный характер, в чем ее, естественно, активно поддерживали зарубежные доброжелатели нашей страны: <<Давай-давай, рус Иван, карашо, круши свою систему».
И они крушили. Просто западный имплантант такого ущерба не нанес бы. Так что можно говорить о специфически русско-нерусском (субстанция – функция) характере русской интеллигенции. И если бы социальную реальность можно было бы упрощать до арифметики, то скорее можно говорить о полурусском качестве этого слоя, что, кстати, почти точно отражает, по крайней мере, его этнический характер. Но это к слову.
Я вовсе не хочу обвинить русскую интеллигенцию во всех грехах и во всех бедах, обрушившихся на Россию в конце XIX – начале XX в. Это было бы и ошибочно, и несправедливо. Интеллигентофобия так неуместна и не продуктивна, как и интеллигентофилия. Гнило, разлагалось (причем сверху донизу) общество в целом. Достаточно почитать мемуары, например, Врангеля-старшего или «Физиологические очерки» г. Успенского и внемифологически поразмышлять над столь любимым нашей интеллигенцией «серебряным веком» – abyssus abyssum invocat, – который действительно в целом был феноменом упадка, разложения, того, что Ю. Тынянов мог бы назвать идущим по крови и слову «гнилостным брожением, как звон гитары», тончайшим запахом, переходящим в вонь. Это хорошо понимал и формулировал Чехов. «Фарисейство, тупоумие и произвол, – писал он в 1887 г., – царят не в одних только купеческих домах и кутузках; я вижу их в науке, в литературе, среди молодёжи. Поэтому я одинаково и не питаю особого пристрастия ни к жандармам, ни к мясникам, ни к учёным, ни к писателям, ни к молодёжи». Тем не менее, в дневниках и письмах Чехова больше всего претензий именно высказано в адрес интеллигенции, первым поколением которой были «шестидесятники XIX в.». И это понятно.
Во-первых, именно интеллигенция воплощала в себе и выражала, причем в очевидной и острой форме основные социальные противоречия пореформенной России. Во-вторых, с того, кто ведет себя так, что знает, как надо, куда и зачем надо, спрос больше, чем с других: чем больше претензии, чем больше позы и критики существующего, тем больше спрос: «Назвался груздем, полезай в кузов». Отсюда – жесткая реакция Чехова. Да и не только его, но и многих других. Сила действия равна силе противодействия. Иными словами, слой гиперкритичный по отношению к окружающей реальности, претендующий на водительство, особенно когда он оказывается неадекватным своим амбициям, проваливается, становится объектом жестокой, но справедливой критики. «Антон Чехов… умер накануне революции (1905 г. – А.Ф.) и той псевдоконституционной, в создании которой – «для модели, что бы в Европах глядели» – его ровесники, восьмидесятники, сыграли замечательно жалкую роль, а уцелевшие шестидесятники не только жалкую, но и позорную, страшную». Это А.В. Амфитеатров – известный русский писатель «серебряного века». История повторилась в XX в. в перестроечные и послеперестроечные годы, когда многие экс-шестидесятники («либералы») и бывшие диссиденты («радикалы») смотрелись жалко и позорно и роль их была такой же. Более того, на рубеже 1980-х – 90-х годов в «шестидесятники» записалось немало ловких номенклатурных проходимцев и дельцов – и их приняли! Не побрезговали.
Здесь мы подходим к очень важному вопросу, которому А.С. Кустарев уделил в своей книге много внимания. Это вопрос об уникальности русской интеллигенции, о том, как она соотносится со слоем западных интеллектуалов. Противопоставление русской интеллигенции и западных интеллектуалов, пишет автор «Нервных людей» – «один из самых главных дезориентирующих мифов, на которых держится ложное самосознание российской интеллигенции»; уникальность русской интеллигенции – такой же русский миф, как миф англичан о том, что их нация обходится без интеллектуалов (якобы хватает характера и воли, а потому рефлексия не нужна).
Действительно, в англосаксонских странах и, прежде всего, в Англии, с одной стороны, аристократия и буржуазия при всем их внешнем антиинтеллектуализме породили мощный интеллектуальный слой, успешно решавший интеллектуальные задачи, оставаясь в рамках своего класса и не выставляя никаких особых групповых социальных претензий. С другой стороны, как верно отмечает А.С. Кустарев, в англосаксонских странах рабочий класс смог создать собственную культуру (во многом, добавлю я вслед за Дж. Скоттом, тем не менее, калькирующую культуру имущих классов). Именно поэтому в англосаксонских странах место и функции интеллигенции в значительной степени оказалось заняты богемой. Но это не значит, что в этих странах вообще не было интеллигенции. Была. Уникальность русской интеллигенции не в самом факте ее существования, а в той роли, которую эта группа сыграла в жизни пореформенной России в условиях разложения самодержавного строя и, по крайней мере, частичного превращения России в экономически полупериферийную страну капсистемы (что со всей очевидностью противоречило ее политическому статусу великой державы, империи, на разрушение чего и работала основная масса интеллигенции). И разумеется, в той роли, которую интеллигенция сыграла в формировании образов, смыслов и идейных схем, как сказали бы сейчас, дискурса эпохи. Роль эта была непропорционально велика относительно социального удельного веса интеллигенции, ее реального уровня образования и т. д. Но дело здесь не столько в интеллигенции, сколько в тех социальных условиях, которые сложились в пореформенной России. Строй, власть сгнили, и интеллигенция была лишь одним из продуктов этого процесса (правда, продуктом сверхактивным, претендующим на единственно верное знание прогрессивного пути развития, на монополию в сфере идей), а реальных контрпродуктов не оказалось.
Русская интеллигенция, действительно, монополизировала сферу идеологии в России конца XIX – начала XX в., тем более, что у нее не оказалось не только сильных соперников, но соперников вообще (ср. с фразой Г. Уэллса о том, что большевики оказались хозяевами корабля, с которого сбежали все, даже крысы). Н.А. Бердяев даже считал, что если западную интеллигенцию следует определять по ее месту в общественном разделении труда, то русскую интеллигенцию – через идеологию. Я не большой любитель Бердяева в частности и русской философии вообще (главной русской философией была русская литература); для меня Бердяев – типичный пример нестрогого эмоционального мыслителя, попросту говоря – философа-болтуна. И, тем не менее, эмпирически Бердяев верно зафиксировал важный социальный факт – идеологический характер русской интеллигенции, то, что сферой деятельности русской интеллигенции была идеологическая (или, скажем так: в деятельности, социальной практике русской интеллигенции политико-идеологический компонент почти полностью доминировал над профессионально-интеллектуальным, и именно это соотношение служило средством определения и опознавательным знаком для интеллигенции: кто имеет право называться интеллигентом, а кто нет. Однако в плане концептуальном, теоретическом, Николай Александрович, к сожалению, «дал петуха»: идеологическая роль русской интеллигенции и есть место этого слоя в общественном разделении труда в России как элементе мировой капиталистической системы. Бердяев, как русский философ-идеалист, рассматривал труд как материальную деятельность, а не как совокупный процесс общественного производства (а еще марксистскую школу прошел), идеология с производством у него не ассоциировалась – вполне интеллигентский подход.
О том, как и почему идеологическая сфера в экономически периферийных и полупериферийных обществах капиталистической системы превращается в относительно автономную сферу производства – духовного и социального, мы поговорим позже – для этого необходим анализ, во-первых, феномена идеологии (см. выше введение в программу); во-вторых, специфики капиталистической системы с точки зрения соотношения субстанции и функции капитала (см. ниже). А сейчас – от русской интеллигенции перейдем к так называемой советской.
Так называемой – потому что никакой советской интеллигенции не было. Слой, именуемый интеллигенцией в СССР, так же не был интеллигенцией как не был пролетарием «советский пролетарий» (из-за отсутствия у него собственности на свою рабочую силу и рынка последней – право на труд, оно же обязанность, а точнее и то и другое вместе), как не был крестьянином «советский крестьянин» (из-за отсутствия собственности на землю и своих, крестьянских форм социальной организации).
«Советская интеллигенция», хотя и занимала в советском обществе нишу, эквивалентно сравнимую с таковой интеллигенции в пореформенной России, была совершенно иным по содержанию, по субстанции, да и по целому ряду целей и функций слоем. То, что акула, ихтиозавр и дельфин живут в воде, т. е. занимают сходную экологическую нишу, внешне похожи, не значит, что они относятся к одному классу живых существ, напротив. Отождествлять русскую интеллигенцию с совинтеллигенцией и выводить вторую непосредственно из первой ошибочно (как бы она на это ни претендовала). Поэтому я пользуюсь термином «совинтеллигенция». Кстати, в советском обществе интеллигенцию определяли как «служащих», и с социосистемной точки зрения это совершенно правильно: из населения, которое по сути все было служащим (от крестьян и рабочих до торгашей и номенклатуры), но так не называлась, выделялась некая группа, фиксируемая как совслужащие, т. е. специалисты особого рода.
В равной степени ошибочно отождествлять «либерализм» совинтеллигенции или тем более совноменклатуры с западным или даже с либерализмом русской интеллигенции конца XIX – начала XX в. Это разные вещи хотя бы потому, что у пореформенных русских «либералов», не говоря уже о либералах западных, не было в кармане партбилета с аббревиатурой «КПСС». Я уже не говорю о том, что даже в России, тем более в СССР «либерализм» (как и почти всё «идеальное» в русской жизни) носил не столько «номиналистический», сколько «реалистический» характер и имел отношение в большей степени, с одной стороны, к организации повседневной жизни, с другой – к определению типа распределения общественного продукта. Речь идет о соотношении роли и доли центроверха – «государства» – и различных социальных групп.
У совинтеллигенции немало отличий от русской интеллигенции. Если эта последняя была обращена прежде всего к народу, апеллировала к нему и только во вторую очередь – к власти, то совинтеллигенция была практически полностью развернута в сторону власти, стремясь к одновременной реализации трудно совместимых задач: быть наставником этой власти, эдаким «учительным старцем» при ней или хотя бы частью ее и в то же время иметь облик гонимых властью, жертвы. В любом случае совинтеллигенция не любя/ненавидя власть, боясь ее, тянулась к ней (Hafiliebe), определяла себя через нее, причем не только негативно, но и позитивно (еще одно отличие от русской интеллигенции), была настроена на сотрудничество с властью. Однако пока власть была в силе – до Горбачева – из этого ничего не выходило. Это уже потом, при Горби, «когда начальство ушло», во власть хлынули бобчинские и добчинские от совинтеллигенции. До – ни-ни.
Вот что пишет по этому поводу А.С. Кустарев: «Вообще, сотрудничество философов и боссов в России совершенно не удалось. Можно думать, что в последний момент между ними обнаруживались все-таки идейные расхождения. Но отнюдь не исключено, что идеи тут были ни при чем. Просто в России боссы считали себя философами и боялись, что философы хотят стать боссами, в чем, видимо, была изрядная доля правды». Превращение «философов» (младших научных сотрудников, лаборантов, обозревателей из коммунистических СМИ и прочих) в боссов в конце 1980-х годов обернулось катастрофой. А.С. Кустарев метко характеризует гласность как первую приватизацию – в сфере культуры (я бы сказал – в идеологии), за чем последовала приватизация в материальной сфере, так сказать от духа к материи, от надстройки к базису (в этом плане очень показательны фигуры Чубайса и Гайдара).
Так же как и в случае с русской интеллигенцией, когда я говорю о совинтеллигенции, то имею в виду не всех занятых умственным трудом, а тех, «идейно-политическая» деятельность которых доминирует над профессиональной, над тем, что связано с «полезной профессией». Иными словами, речь идет об интеллектуальной обслуге власти или, если кому-то это покажется слишком уничижительным, об «идеологическо-научно-пропагандистском» сегменте; сюда же необходимо включить тех, кого в советском обществе именовали «творческой интеллигенцией», т. е. работников искусства, театра, кино. Перед нами – определенный сегмент слоя работников интеллектуального и эмоционального труда, активное «меньшинство» (в том смысле, который вкладывал в этот термин Бурдье) – рефлексирующее на непрофессиональные темы, пишущее, имеющее доступ к источникам информации (включая западные и полузакрытые «местные»), в какой-то степени формирующее общественное мнение и в то же время претендующее, как минимум, на то, чтобы говорить (прежде всего, с властью), причём не столько от имени слоя в целом и даже не от имени народа и общества в целом, а чуть ли не от имени Вечности, Абсолюта. Плюс претендующее определять, кто к интеллигенции относится, а кто нет. При этом, повторю, критерии носят не социальный, а «идеологический» характер: если либерал или левый (и то не всякий) – интеллигент, а если патриот – нет.
А.С. Кустарев верно зафиксировал миф совинтел-лигенции о ее уникальности как один из центральных в ее ложном (и, добавлю я, компенсаторном) сознании. Однако этот миф характерен и для русской интеллигенции. В то же время есть, по крайней мере, два (или даже два с половиной) мифа, которые принадлежат исключительно совинтеллигенции, созданы ею и решают ее проблемы.
Первый миф – о происхождении слоя. Совинтеллигенция, как теперь выражаются, позиционировала себя в качестве наследницы по прямой русской интеллигенции, выводила себя из нее, настаивала на генетической связи. Что, разумеется, не соответствует действительности, и ситуацию не меняет тот факт, что немало представителей русской интеллигенции вошли в состав совинтеллигенции – целое определяет элемент, а не наоборот. Я уже не говорю о том, что совинтеллигенция сыграла значительную роль в вытеснении/устранении/уничтожении не только самой себя в 1930-е годы, но и русской интеллигенции, активно помогая в этом большевистскому режиму, особенно в 1920-е годы.
Миф совинтеллигенции, о котором идет речь, служил важным средством самоопределения и легитимизации. Но он же подрывал последнюю, поскольку легитимность совинтеллигенции базировалась на двух мифах, причем один исключал другой. Этот другой миф-представление совинтеллигенции о себе как об элементе, причем очень важном, советской власти, которая и уничтожила старую Россию вместе с русской интеллигенцией, последнюю – частично физически и полностью – социокультурно. Один миф опровергал и исключал другой в качестве опоры, тем не менее, в коллективном сознании и бессознательном совинтеллигенции уживались оба, что свидетельствует о расколотом (социокультурная шизофрения?) сознании целого слоя, и именно эта спасительная расколотость позволяла примирять непримиримое.
Если миф о сопричастности власти решал проблему социального статуса (а статусные претензии совинтеллигенции были похлеще, на порядок больше, чем таковые русской интеллигенции – все та же компенсаторика, отсюда почти одержимость совинтеллигенции властью, со всей остротой проявившаяся у «шестидесятников» и в патологически-фарсовой форме – у диссидентов), то миф о связи с русской интеллигенции, о преемственности, а не о разрыве с ней, решал задачу обеспечения престижа в сфере культуры, социокультурного статуса, превращая совинтеллигенцию в сотворцов русской культуры. Устанавливая такую связь, совинтеллигенция полностью принимала и разделяла претензию русской интеллигенции на роль главного творца русской культуры, что, конечно же, не соответствует действительности и является мифом, порожденным русской интеллигенцией, ее ложным сознанием.
Высокая русская культура была дворянской – аристократической и народной одновременно. Не идеализируя ни одну, ни другую, мы должны это признать. Эта культура была создана дворянами в XVIII – первой половине XIX в. и приобрела свой если не окончательный, то в целом завершенный вид именно к середине XIX в. – до того, как интеллигенция вышла на сцену русской истории и захватила ее. Рубеж, зафиксировавший победу России интеллигентской над Россией дворянской, а точнее поражение последней, – отрезок между 31 марта 1878 г., когда суд присяжных оправдал Засулич, покушавшуюся на Трепова, и 1 марта 1881 г., когда был убит Александр II, независимо от того, кто направлял убийц; после этого власть и дворянская Россия могли, пусть и переходя порой в атаку, вести только арьергардные бои. Ну а интеллигенция после 1881 г. устремилась к революции, к смерти самодержавия (1917 г.), царя (1918 г.) и к собственной социальной смерти – так сказать, хроника объявленной смерти.
Более того, и во второй половине XIX в. дворянская культура продолжала свое развитие (по нисходящей), однако рядом с ними бурно развивалась иная культурно-информационная среда. Творцы последней – разночинцы-маргиналы, узурпировавшие, как верно заметила Е. Чудинова, общественное мнение и словесность, представили себя в качестве творцов настоящей русской культуры, отвергая дворянскую как ненастоящую и путая народ с мещанством. Разумеется, русская интеллигенция достраивала здание русской культуры, один-два верхних этажа, но главным образом – мансарда, чердак, флигелек и сараюшка по соседству. Но строя одно, она, особенно ее радикальная часть, разрушала другое, а то и просто мародерствовала на нижних этажах, представляя свой взгляд на историю русской мысли, культуры и истории таким образом, что интеллигенция и есть венец этой истории, а последняя – всего лишь приуготовление к явлению народу этого слоя. Выходила форменная групповая приватизация русской культуры с погромом в ней того, что не получалось использовать или переварить.
Ясно, однако, что претензия «русская интеллигенция – творец русской культуры» – это то же самое, как если бы киплинговские бандерлоги провозгласили себя создателями городов, в развалинах которых в джунглях они обитали. Не могу удержаться и не продолжить аналогию с бандерлогами; отношения интеллигенции – российской и советской – с властью напоминают мне таковые между бандерлогами и удавом Каа: за глаза – на кухне – бандерлоги могут называть его желтым дождевым червем и пятнистой лягушкой, но как только он являет свой страшный лик и они слышат: «Бандерлоги, может ли кто-нибудь из вас без моего приказания пошевелить рукой или ногой? Отвечайте», они цепенеют и замолкают. Недавно мне рассказали такую историю. В канун перестройки видные экономисты, среди которых были и академики, в газетных публикациях, на радио и ТВ пинали Горби и его перестройку. Но вот их пригласили на 20-летний юбилей перестройки в Горбачев-фонд и – «Бандерлоги, слышите ли вы меня» – ученые мужи пропели осанну «прорабу». Сидит все-таки в совинтеллигенте, как и в русских интеллигентах потомственный дворовый, который так и не выдавил из себя раба. Прав Воланд: люди не меняются. Меняются системы, добавлю я.
Второй миф совинтеллигенции (а точнее, половинка мифа), который активно, ускоряясь, создавался/развивался с середины 1950-х годов, кульминировал в перестроечные времена и облегчив и развал страны, и поражение СССР от Запада – мифе о Западе. Свой миф о Западе был и у русской интеллигенции, т. е. он не является принадлежностью исключительно совинтеллигенции, поэтому я и говорю о половинке. Тем более, что миф «Запад» русской интеллигенции носил в большей мере идеалистический характер, тогда как у совинтеллигенции он приобрел вполне материалистический облик (у кого что болит…, тем более, что советский социум – это социум материалистической идеологии). В своей крайней форме в качестве руководства к действию миф этот оборачивался фарцовкой самых различных видов: материальной, социальной, политической (классический, матричный случай – Лиля Брик и Кº).
Таким образом, для значительной части совинтеллигентов Запад был уже не только идеалом в ценностном плане, но, прежде всего, в плане материального обустройства. И это, как выяснилось в 1980-е годы, оказалось самой серьезной победой Запада и поражением СССР в сфере идеологии. Это тот случай, когда идеология материализовалась. С точки зрения задач данной статьи развитие темы мифа о Западе не требуется, и я перехожу к значительно более важному для нас в данном контексте мифу совинтеллигенции.
Речь идет о шестидесятническом мифе об оттепели, о либеральной совинтеллигенции как главном ее субъекте, моторе и герое (ну прямо ум, честь и совесть), о том, как означенная интеллигенция уже на пороге застоя все же послала свой «прощальный поклон» власти – не позволила Брежневу реставрировать сталинизм, консервативной власти не удалось полностью реализовать свои коварные замыслы. Ни много, ни мало. Ну а потом, уже в 1970-е – 80-е годы, либеральная интеллигенция «в немой борьбе» все же приблизила конец коммунизма/советизма.
В двойном мифе «хрущёвская оттепель – брежневская реставрация» «оттепель» изображалась как период противостояния, борьбы интеллигенции и власти (и той части «реакционеров от культуры и искусства», которая её поддерживала, – так сказать, «Новый мир» против «Октября», роман Дудинце-ва против романа Кочетова и т. д.). Эта борьба была представлена в качестве стержня, основного содержания хрущёвского периода, его главного социального конфликта. Власть этот миф в целом устраивал: второстепенный конфликт позволял скрыть реальный, опасно обнажающий социальную суть системы, её настоящие конфликты – конфликты между двумя тенденциями развития господствующих групп советского общества (подробно см. об этом в написанных мною в самом начале 1990-х гг. работах «Кратократия» и «Взлёт и падение перестройки»).
«Хрущёвский период» как переходный от сталинской, ранней, к брежневской, зрелой модели исторического коммунизма, т. е. по сути – интерлюдия, характеризовался несколькими линиями борьбы номенклатуры за превращение из слоя в себе в слой для себя. Первая – это борьба за гарантии физического существования во главе с Хрущёвым против почти всех других «сталинцев» в верхушке (1953–1956/1957 гг.). Вторая – борьба номенклатуры за социальные и экономические гарантии существования, за новый, более мягкий, но тем не менее порядок.
К концу 1950-х гг. выяснились две вещи. Первое: последний «сталинец» Хрущёв выступал категорическим противником фиксации социальных и экономических гарантий существования номенклатуры, роста ее вневластного индивидуального благосостояния. Второе: его стиль руководства, позднее негативно определённый номенклатурой как «волюнтаризм», не предполагал чётко установленного порядка, и это делало жизнь верхушки непредсказуемой. Единственный порядок, который верхушка знала, был сталинский, и это было единственное, что она могла формально противопоставить Хрущёву. В этом смысле «сталинизм» («культ личности»), с которым «боролся» Хрущёв в середине 1950-х (XX съезд), и тот, к которому он вернулся в начале 1960-х гг. (XXII съезд), – не совсем одно и то же. В одном случае Хрущёву противостояли «сталинцы», цеплявшиеся за прошлое, в другом – будущие брежневцы; их в сталинской модели интересовало только одно – упорядоченность как форма, в которую они вкладывали совсем другое содержание, чем Сталин и Хрущёв.
Не случайно после отстранения Хрущёва номенклатура первым делом убрала со своего «Олимпа» именно того, кто во многих отношениях действительно был сторонником и содержательных аспектов сталинской модели – «железного Шурика» Шелепина и его комсомольско-чекистскую команду. При этом весьма активно вслепую использовали либеральную совинтеллигенцию, её наиболее видных представителей. Так, в 1967 г. Ю.В. Андропов грамотно инспирировал «изготовление» (выражаясь языком его ведомства) письма Л.И. Брежневу совинтеллигенции о недопустимости возвращения сталинизма. Под письмом стояло более сотни подписей известных стране людей. Эта «бумага» стала одним из дополнительных средств в групповой «большой игре» наверху брежневцев против Шелепина и его команды. А ведь до сих пор распространено мнение о некой самостоятельной акции интеллигенции, которая если не остановила, то притормозила якобы возвращающийся сталинизм. Ну-ну, как сказал бы тов. Сталин.
Как только был устранён Хрущёв, а вслед за ним – критики «гнилой хрущёвщины» (Шелепин и Кº), не пользовавшиеся значительной поддержкой в партаппарате, борьба, объектом которой был «культ личности», сошла на нет, исчерпала себя. И не потому что победили сталинисты, наоборот – потому что победили «либералы». В смысле – расхитители, приватизаторы без приватизации, так сказать, протоприватизаторы. Короче – «дедушки» послекоммунистической приватизации.
Борьба «либеральной» и «консервативно-охранительной» тенденций в номенклатуре в «хрущёвский период» – сложное, нелинейное, неоднозначное и нетождественное самому себе явление. Оно было разным на разных этапах, в одних и тех же группах присутствовали и по-своему переплетались обе тенденции. У Хрущёва был более выражен акцент на либерализацию в идейно-художественной сфере, поскольку это непосредственно связано с задачами «развенчания культа личности», а отчасти – с его личными прихотями и «ндравом», чего тоже нельзя не учитывать. Будущих брежневцев интересовал практический, социально-экономический аспект распределения и потребления продукта сверх положенного по рангу и соответствующий этому новый порядок, в котором нет места волюнтаризму, но нет и идейно-художественному разбросу оттепельного типа, т. е. тоже волюнтаризму. И это полностью соответствует логике системы. Вспомним, чем сопровождалось решение о введении НЭПа на XI съезде РКП(б), т. е. об экономической либерализации? Запретом фракционности в самой партии (т. е. контроль внутри партии) и резким усилением контроля ЧК (затем ГПУ, т. е. всё той же партии) над населением – «матрёшечный контроль».
«Либерализация» системы советского (коммунистического) типа может быть только частичной – либо «идеалистической», либо «материалистической». Иными словами, либо послабление в области идей, творчества, свободы мнений при сохранении без существенных изменений хозяйственно-экономической системы. Либо послабление в области хозяйственно-экономической при контроле над идейно-художественной сферой. Короче, либо хру-щевизм, либо брежневизм. Целостная либерализация для обществ исторического коммунизма означает катастрофу, развал, утрату возможностей реальной трансформации, а не ублюдочно-идиотской «перестройки» (это очень хорошо понимал Дэн Сяопин и не понимал Горбачёв), которая с неизбежностью привела не к целостной трансформации, учитывающей, пусть в разной степени, интересы различных слоёв, а к тому, что два десятка хищных стай разорвали на куски общее целое и отсекли от «общественного пирога» 90 % населения страны.
Главным конфликтом «хрущёвского отрезка», особенно с 1958 г. стал таковой, грубо говоря, между «идеалистической» либерализацией и «материалистической», точнее, между стоявшими за ними группами и интересами. За «идеалистической» стоял Хрущёв, последний «сталинец», за материалистической – те, кто «расцвёл» при Брежневе. Разумеется, две эти линии переплетались, осложнялись клановыми и личными связями; на всё это наслаивались ошибки, некомпетентность, случайность. Всё это усугублялось импульсивностью Хрущёва и общей ситуацией советского бардака, усиленного атмосферой структурной перестройки, характеризующейся массой побочных эффектов и непросчитанных следствий, которые начинают жить своей жизнью.
Внешне всё это выглядело как борьба либеральной и консервативно-охранительной («неосталинисты») фракций внутри самой власти. У каждой фракции была «своя» интеллигенция, своя «интеллектуальная обслуга», свои журналы и т. д. История «оттепели» может излагаться как на «либеральный», так и на «консервативно-охранительный» лад, причём ряд лиц попадут в обе истории и тенденции – либо как «идеалисты», либо как «материалисты». Мы же «знаем» только одну версию истории «оттепели» – мифологизированную, фальсифицированную – изготовленную «шестидесятниками» при молчаливом одобрении брежневцев.
Шестидесятнический миф сконструирован следующим образом. Творческая «обслуга» неосталинистов ретуширована, как и «либералы» от власти. На сцене остаются «консервативная власть» и – во всём белом – «либеральная интеллигенция». Данный конфликт якобы и был главным. Это примерно то же самое, как если бы в «Трёх мушкетёрах» основными противоборствующими сторонами Дюма изобразил кардинала Ришелье, Рошфора и миледи Винтер, с одной стороны, и слуг мушкетёров – Гримо, Мушкетона, Базена и Планше – с другой, а главным конфликтом – таковой между ними. Во потеха была бы. Но такой вариант – со слугами – даже в голову прийти не может. А с интеллигенцией – пожалуйста.
Я не ерничаю и не приравниваю здесь интеллигенцию к слугам, обслуге в уничижительном смысле слова. Речь идёт о нормальной социосистемной характеристике, о характеристике социальной функции. Как в капиталистической системе основная функция среднего класса – обслуживать социальный верх и его интересы, так же и в советской системе слои, именуемый научно-технической и «творческой» интеллигенцией, был призван обслуживать социальные и производственные интересы господствующих групп, их идеопрактику (Хрущёв с сюрреалистической прямотой объяснил, что, например, писатели и поэты должны быть подручными партии); не было в этой системе никаких иных массовых групп подобного рода, кроме совслужащих различного уровня, и их отношения с властью носили служебный характер отношений начальства и подчинённых, высших и низших чинов. При этом подчинённые делали советскую карьеру, т. е. фактически принимали своё положение, и в то же время «на кухне» критиковали Начальство, причём не столько с производственных, сколько с социальных позиций, т. е. давая понять, что они лучше знают, как рулить. А это уже оппозиция, неприятие собственного статуса. Но оппозиция странная – внутри власти, при сохранении положения в ней, при делании карьеры по законам системы.
Другое дело, что сама власть, господствующие группы не были едиными, тем более начиная с 1950-х гг., и «совинтеллигенция», особенно приближённая к власти, воспроизводила эту дифференциацию, наличие противоборствующих сил. В столкновениях и взаимных укусах «либерального» и «охранительного» сегментов совинтеллигенции лишь отражался сложный и многослойный главный социосистемный конфликт в среде господствующих групп; эти столкновения часто выполняли роль «штабных игр» «неосталинистов» и «либералов», «пробных шаров», деклараций о намерениях, провокаций, неопасной формы выяснения отношений и т. п. И если относительно рубежа 1950-х – 1960-х гг. теоретически можно допустить, что часть совинтеллигенции действительно так видела ситуацию, то уже в 1960-е гг. никаких иллюзий быть не могло (это то же, как с вступлением в КПСС – иллюзии могли быть до середины 1960-х гг., после – либо глупость, либо – чаще карьеризм и приспособленчество). Ну а миф о противостоянии и реставрации вообще возник на рубеже 1960 – 70-х гг. и укрепился в 1970-е. Как говорил Станиславский – не верю. Ни в миф, ни в наивность его создателей. От веры в наивность социальных групп меня отучили как жизненный опыт вообще, так и опыт жизни в среде совинтеллигенции. Могу лишь согласиться с шестидесятником Н. Коржавиным:
Наивность! Хватит умиленья!
Она совсем не благодать.
Наивность может быть от лени.
От нежелания понимать.
От равнодушия к потерям,
К любви… (а это тоже лень).
Куда спокойней раз поверить,
Чем жить и мыслить каждый день.
Мы – не поверим. И поразмышляем, поищем. Как говорил пеннуореновский Вилли Старк, надо искать, «всегда что-то есть». И очень часто это что-то лежит на поверхности. Нужно только увидеть. Но для этого необходимо взглянуть на социальную ситуацию, на общество, элементом которого была совинтеллигенция, в целом и с точки зрения этого целого, а не «одной, отдельно взятой» группы. Взглянуть в динамике и в соответствии с принципами системности и историзма.
В 1930-1950-е гг. совинтеллигенция благодаря своей относительной малочисленности, аграрноиндустриальному характеру общества и т. п. была, безусловно, привилегированным, высокостатусным элитарным слоем. В 1960-е гг. она начала превращаться из элитарного слоя в массовый, в слой наёмных работников умственного и «социального» труда (марксист сказал бы: шёл процесс её перехода из надстроечной социальной группы в базисную). Из привластной группы она начала превращаться в массово-производственную, утрачивая привилегии, статус и т. д. Оказавшись неспособной выработать новое социальное сознание в качестве массового слоя наемных работников умственного труда, адекватного эпохе научно-технической революции (НТР), т. е. субъектов формирующегося энтээровского производства, профессионалов нового типа, осознать себя в качестве таковых, совинтеллигенция продолжала осмысливать себя как элитарную группу индустриальной эпохи. Единственной робкой, на неадекватном языке, а потому неудавшейся попыткой реального самопознания совинтеллигенции был спор «физиков и лириков» – именно так предлагает трактовать его А.С. Кустарев, и я согласен с ним.
Власть начала постепенно утрачивать интерес к совинтеллигенции. Публичные встречи Хрущева с «творческой интеллигенцией», несмотря на хамские проработки художников, поэтов, писателей, свидетельствовали об одном: совинтеллигенция значима для власти. После Хрущева такие встречи прекратились – совинтеллигенция стала массовым слоем, который постепенно терял в статусе и зарплате. «Профессор», «инженер» и т. п. уступали место представителям сферы услуг – с соответствующей «эстрадизацией» духовной и социальной жизни (непотребная кульминация наступила в постсоветский период). Только что услышал по радио: Пугачеву и Бабкину прочат в Общественную Палату; ну что же, в таком обществе им и место в такой палате, но «процесс стартовал» в 1970-е. Все это совпало с концом так называемой «оттепели», период которой совпал с последними годами «жирных коров» совинтеллигенции.
Я уже неоднократно писал, что единственное тепло, которое мог выделять исторический коммунизм как система – это тепло гниения. Поэтому реальной «оттепелью» был так называемый «брежневский застой», девизом которого был «К людям надо мягше, а на проблемы смотреть ширше». Хрущевское время намного ближе к сталинскому не только хронологически, но и типологически. Брежневский режим – это хрущевизм, из которого удалено все или почти все оставшееся от сталинизма. Это, к тому же, городское общество, а в нем интеллигенция никак не может быть социально-привилегированной группой, с ней власть больше не будет заигрывать – есть другие, более важные группы.
Массовизация совинтеллигенции, ее расслоение, ставшее очевидным уже в 1970-е годы, ее упадок как элитарно-привилегированной группы, связанные с этим проблемы морального и психологического характера хорошо отражены в романах и повестях Ю. Трифонова и В. Маканина. Процессы эти, безусловно, стали психологической травмой для значительной части совинтеллигенции, особенно ее активного сегмента, имевшего определенные социально-политические претензии. Понадобилась психологическая компенсация, и «шестидесятнический» миф об «оттепели» и о самом «шестидесятничестве», возникший именно в 1970-е годы, о совинтеллигенции как главном действующем лице «оттепели» во многом исполнил эту роль.
Здесь не место разбирать механизм конструирования, запуска и функционирования этого мифа, ограничусь лишь констатацией и тезисом о том, что сам этот миф – по закону обратной связи – стал эффективно блокировать реальное научное понимание природы советского общества, его истории, а следовательно – перспектив его развития. Началось активное заимствование западных схем – добро бы только социологических и экономических, хотя и это плохо, но просто пропагандистских. Миф оказался интеллектуально-идеологической ловушкой, в котором «идеологическое» задавило «интеллектуальное». Полагая, что бегут от идеологии к реальности, «шестидесятники» и диссиденты на самом деле из «советской идеологии» перебрались в западную, что в принципе им как идеологическим работникам, к тому же таким социальным агентам, которые всю жизнь «колебались с линией партии», особого труда не составило.
Шестидесятнический миф оказался настолько сильным и живучим, что в него поверили даже оппоненты либералов и противопоставили ему негативный вариант, изнанку того же мифа. Так, С.Г. Кара-Мурза в развале СССР обвинил, прежде всего, либеральную интеллигенцию, реализовавшую некий антисоветский проект. Иными словами, он некритически воспринял пафосно-нарциссистический миф «шестидесятников», только поменял знак «плюс» на «минус». А ведь казалось бы – чего проще? Есть логика и законы системы. Решающую, определяющую роль в системе играет системообразующий элемент. Кто был системообразующим элементом совсистемы? Интеллигенция? Да упаси Бог. Естественно номенклатура, которую совинтеллигенция в массе своей обслуживала («красненькие» и «зелененькие» Э. Неизвестного). Так причем здесь совинтеллигенция? Антисоветский проект реализовала часть самой же номенклатуры. А то, что кричала громче всех интеллигенция, так вспомним Розанова о похоронах Толстого или еще лучше гаршинскую лягушку с ее последним криком «это я, я всё придумала». Верить тому, что интеллигенция говорит и думает о самой себе? Увольте. А вот глубоко уважаемый мной С.Г. Кара-Мурза поверил. Результат тот же: такая фальсификация реальной истории, которая, с одной стороны, решает компенсаторно-психоисторические задачи авангарда целого слоя, позволяя ему выглядеть достойно в сомнительной ситуации, а, с другой, устраивает власть, которая за надуманным конфликтом (его главные протагонисты – якобы либеральная интеллигенция и консервативная власть) скрывает реальные внутривластные конфликты. Развертывание именно последних с середины 1950-х годов привело к превращению номенклатуры из статусной группы в класс собственников (а авангарда либеральной интеллигенции – в культурбуржуазию) и к распаду СССР. В этом плане совершенно очевидно, что у «советской идеологии» была двухуровневая защита: первая линия – официальная советско-номенклатурная интерпретация развития советского общества; вторая – либерально-шестидесятническая, за фрондерским обликом которой скрывался все тот же официоз, только немного разбавленный. Обе линии прекрасно взаимодействовали, и не случайно, в нужный момент – трансформации/мутации номенклатуры – на смену явному официозу пришла его теневая, мягкая, скрытая, запасная шестидесятническая форма и схема, которая ловко подсунула себя-ложь в качестве скрываемой партократами правды. Навязала фальсификацию как дефальсификацию и истину. Как это там у Высоцкого пелось про ложь? Основные положения шестидесятнической схемы, сдобренные тем, что позаимствовано из западной идеологии и пропаганды, до сих пор мусолит и вешает на уши радиослушателям и телезрителям обслуга криминал-олигархов, превративших брежневское расхищение в радикальную безбрежную прихватизацию.
В связи с этим необходимо подчеркнуть, что антишестидесятный вариант мифа о роли либеральной совинтеллигенции в послевоенной истории стал реакцией не только на «героическую версию», но и на активность (часто неумную, а порой просто жалкую) экс-шестидесятников во время перестройки и позже, в 1990-е гг. Реакцией, усиленной результатами того, о чём экс-шестидесятники говорили как о реализации своих тридцатилетней давности идеалов – «когда мы были молодыми и чушь прекрасную несли». Однако то, что простительно по молодости, непростительно в зрелом возрасте, особенно когда «несение чуши» происходит, как говаривал один из героев фильма «Мёртвый сезон», «небезвозмездно, небезвозмездно».
Именно поэтому некоторые критики шестидесятников и их мифов демонстрируют часто неадекватную реакцию – вплоть до стремления обвинить критикуемых вообще во всем плохом, что произошло с СССР. Реакция отчасти понятная, небезосновательная, но неплодотворная, поскольку уводит от сути дела и, помимо прочего, взваливает ответственность за развал СССР и за то, что последовало за этим не на реальных социальных и властных виновников процесса, а на тех, кто был рядом; не на действователей, а, грубо говоря, на трепачей, краснобаев, четверть века ждавших своего часа и, наконец, прорвавшихся на страницы газет, на экраны ТВ, в предбанники власти.
Внешне (а отчасти и не только внешне) многое из того, что произошло на рубеже 1980-1990-х гг., т. е. похороны СССР, сильно напоминает похороны Льва Толстого, только растянутые на несколько лет, похороны, на которые, как и в начале века, «сбежались все Добчинские со всей России […], они теснотой толпы никого туда и нс пропустили. Так что «похороны Толстого» в то же время вышли «выставкою Добчинских». […] «Вот я, Добчинский, живу: современник вам и Толстому […]… вы запомните, что я именно – Добчинский, и но смешайте мою фамилию с чьей-нибудь другой» […] И я взойду на эстраду». Шум поднялся на улице. Едут, спешат: «Вы будете говорить?» – «И я буду говорить». – «Мы все теперь будем говорить». […] «И уж в другое время, может, нас и не послушали бы, а теперь непременно выслушают и запомнят, что вот бородка клинышком, лицо белобрысое и задумчивые голубые глаза». Это – В.В. Розанов о похоронах Толстого.
Понятно, что раздражает в либеральной совинтеллигенции – претензия на то, чего у неё на самом деле не было и стремление, сохраняя эту претензию, красуясь и занимаясь самолюбованием, быть при этом поближе к власти. Но можно ли сказать, что шестидесятническая совинтеллигенция была хуже, скажем, номенклатуры или других социальных групп? Двойным и ложным сознанием в той или иной степени были проникнуты практически все социальные группы советского общества, и в наибольшей степени – верхи, номенклатура. Хотя, разумеется, рыба гниет с головы и именно с головы, с мозга – главный спрос (к тому же у группы, представители которой на виду, больше шансов засветить свой нарциссизм, свои фарисейство и корыстный интерес). А кто у нас голова и мозг? Или, по крайней мере, претендует на это? Правильно, интеллигенция. Впрочем, есть диаметрально противоположная точка зрения, причем довольно широко распространенная. В наиболее жесткой и даже грубой форме ее выразил Ленин. Ее суть: интеллигенция не мозг нации, а говно.
Между крайними точками зрения, фиксирующими некий субстанциально-функциональный континуум «мозговно» лежит не истина. Гете был прав: между двумя крайними точками зрения лежит проблема. В нашем случае это проблема самооценки некоего слоя с позиций ложного сознания, причем и самооценка, и ложное сознание используются в качестве социального оружия. И это в свою очередь вызывает реакцию, особенно в определенных исторических обстоятельствах.
Хочу подчеркнуть: шестидесятничество, помимо прочего, было реакционной утопией переходного от ранней к зрелой стадии советского общества; переход осуществлялся «под знаменем» возвращения к «ленинским нормам», которые суть не что иное, как олигархическая форма правления 1917–1929 гг.; шестидесятники с их романтикой революции и гражданской войны, их «комиссарами в пыльных шлемах» и примитивным, семейно-мстительным (т. е. личным) антисталинизмом оказались весьма полезными олигархизирующейся номенклатуре. Олигар-хизация завершилась и мифы революции и «гражданки» были заменены мифом о Победе (в Великой Отечественной), а их творцы – «либералы от идей» – задвинуты «либералами от материи» до середины 1980-х годов.
Долгожданное возвращение шестидесятников в надстроечно-перестроечный эдем происходило на основе не самостояния, а отождествления с либеральной номенклатурой (сначала с «горбачёвцами», а затем с «ельцинистами» – до слияния в экстазе). Во второй раз в советской истории реакционный романтизм шестидесятничества пришелся в строку власти.
Собственных долгосрочных интересов в 1980-е годы у совинтеллигенции не оказалось. Грубо говоря, группа эта – функция, всю жизнь заявлявшая претензию на то, чтобы быть субстанцией и притом оказавшаяся совершенно неспособной организовать серьёзную содержательную политическую дискуссию, а довольствовавшаяся разработкой программы либеральной номенклатуры, встраиваясь ей «в хвост», как сказали бы авиаторы. Диссиденты хотя бы попытались предложить такую дискуссию; впрочем, в основном ничего оригинального и самостоятельного здесь тоже не получилось: если «шестидесятники» «разрабатывали» «легенды» и схемы либеральной коммунистической номенклатуры, то диссиденты, по крайней мере, их мейнстрим, «доводили» и транслировали идейные схемы западных своих спонсоров, как правило, резко антикоммунистических, правых, а потому не шибко интеллектуальных, а часто просто тупых. В результате, и «шестидесятники», и диссиденты часто играли роль слепых, а то и зрячих агентов в «холодной войне», роль «пешек в чужой игре», которым так и не удалось пройти на последнюю диагональ и стать ферзем.
Дождавшиеся в конце 1980-х годов своего часа реанимированные «шестидесятники» социально и интеллектуально во многом оказались автопародией – советской версией чего-то среднего между ирвинговским Рип Ван Винклем и уайлдовским кентервильским привидением. Впрочем, они, как и вообще значительная часть совинтеллигенции сыграли далеко не безобидную роль в социальной катастрофе. Нет, они не вызвали ее, куда им. Однако они сделали все, чтобы представить формирование нового класса хозяев как освободительный акт; именно они обеспечили благоприятный идеологический фон для приватизации; именно они нарядили номенклатурно-криминальную революцию в «белые одежды» либерализма и антикоммунизма. Не от злодейства (хотя многие из них не любили не столько систему, сколько свою страну и свой народ); не по глупости (хотя многие из них далеко не умны, компенсируя умоголовие хитрозадостью), они просто решали свои нерешенные когда-то социальные и психологические задачи, добирали недобранное – социально и материально. Еще раз процитирую Тынянова: на смену винному брожению пришло уксусное и гнилостное.
Поразительно, но задолго до перестройки А.С. Кустарев предсказал этот вектор развития совинтеллигенции! Вот что он писал в блестящем эссе «Будущее интеллектуалов и восхождение нового класса» Элвина Гулднера: «Советская интеллигенция, громко претендуя на то, что она носитель необыденного сознания, идеологически полностью остается в пределах того, что было свойственно буржуазии в начале XIX в., присваивая весь буржуазный идеологический фольклор, то есть продукт обыденного сознания буржуазии. К тому же не первоначальной кальвинисткой буржуазии, а более поздней, зараженной социальным дарвинизмом и перенявшей у старой аристократии все замашки «досужего класса» (Веблен). И уж тем более интеллигенция остается в пределах самого вульгарного обыденного сознания, когда разговаривает о самой себе.
Этот дефект сознания не сойдет советской интеллигенции с рук. Либо она не сумеет осуществить историческую роль, на которую претендует. Либо сумеет – но ко всеобщему несчастью. Потому что пока она не представляет собой реальной социальной (политической) силы, ее ложное сознание – это ее личное дело. Все меняется, когда она становится ответственной силой в обществе. Пытаясь обратить внимание советской интеллигенции на работу Гулднера, референт питает слабую надежду, что политически активная часть советской интеллигенции заинтересуется образцом исторически гораздо более передового самосознания».
Надежде автора «Нервных людей», естественно, не суждено было осуществиться, последние подвели его – Гулднер и теперь, многие годы спустя также мало известен им нынешней, постсоветской интеллигенции, еще более провинциальной, чем советская. Но главное не в этом, в другом: А.С. Кустарев точно зафиксировал социально-медицинский факт, что если совинтеллигенция сумеет осуществить историческую роль, на которую претендует – а это ей удалось на короткий миг во второй половине 1980-х годов, то только ко всеобщему несчастью. Как в воду глядел, а ситуацию можно охарактеризовать строками поэта-шестидесятника Н. Коржавина (написанными, правда, по совсем другому поводу):
Но их бедой была победа
За ней открылась пустота.
Очень быстро выяснилось полное несоответствие героев позавчерашнего дня ситуации рубежа 1980-х -1990-х годов, поэтому наиболее умные и уважающие себя брезгливо покинули сцену непотребного праздника, исторических сатурналий: несоответствие «интеллектуалов» и «политиков» перестройки и постперестройки превращало трагедию в фарс, а кризис совинтеллигенции 1980-х – 1990-х годов – в составную, зависимую часть кризиса господствующих групп советского общества, причем не только в социальном, но и в культурно-антропологическом. Вот что пишет в связи с этим Е.С. Холмогоров: «После неожиданного превращения «ускорения» в «перестройку» началась планомерная, жестокая деконструкция контуров будущего советской цивилизации. Интересно, что чаще всего эта деконструкция осуществлялась теми же самыми людьми, которые были лидерами этой цивилизации на предыдущем этапе. Костяк человеческой армии «перестройки» составляли именно научно-технические работники. Духовными гуру были самые выдающиеся представители зарождавшейся смыслократии. И лишь офицерский и генеральский состав комплектовался в основном из клерков, из тех, кто при естественном развитии советского общества оставался бы никем, если не в материальном, то в интеллектуальном плане. Не хочется никого оскорблять, но если сейчас объективно оценивать «прорабов перестройки», взяв их до начала смуты, а затем после революционного пика, то мы обнаружим, что революция «перестройки» была революцией ничтожеств. Конечно, такими же ничтожествами были, допустим, адвокаты, делавшие Французскую революцию, но они смогли стать фигурами хотя бы в процессе – адвокаты стали Дантоном и Робеспьером. У нас же младшие научные сотрудники в лучшем случае стали миллионерами».
Впрочем, здесь мы вышли к границе нашей темы – история советской интеллигенции завершилась вместе с Советским Союзом, а постсоветский период лежит за пределами данной работы. К тому же сначала надо освоить историю советских «нервных людей» как группы и усвоить ее уроки. Я убежден: книга А.С. Кустарева – один из лучших проводников на этом пути.