И боги вняли мольбам нимфы Салмакиды: ее тело слилось воедино с телом ее возлюбленного, прекрасного сына Гермеса и Афродиты.
Мужчина – творение солнца, а женщина – дитя земли. Луна же, идущая и от солнца, и от земли, создала третий пол – причудливый, необычный…
Нет ни капли правды в том, что барон Езус Мария фон Фридель покончил с собой. Куда правильнее сказать, что он застрелил баронессу Марию фон Фридель. Или это она его, Езуса, убила? Что так, что этак – самоубийством не назовешь.
Я знал Езуса достаточно хорошо, встречал его время от времени дома и на чужбине. То тут, то там я слышал о нем от знакомых. Я знаю о его смерти не больше подробностей, чем кто-либо другой, только то, что было напечатано в газетах и что подтвердил его адвокат, включая также информацию о том, что труп его был найден лежащим в ванне.
Вот некоторые моменты из жизни барона. Осенью 1888 года барон Фридель, юноша в самом расцвете сил, драгун в лейтенантском чине, участвовал в скачках с препятствиями. Дело было в Граце[33]. Хорошо помню, как гордился им его дядя-полковник, когда он раньше всех пришел к финишной ленте.
– Посмотрите, какой удалец! Без меня его сгноили бы те бабы! – Тут полковник кое-что объяснил, рассказав, как чуть больше года назад забрал парня у своей сестры, старой девы из Моравии.
Там, в замке Айблинг, его, сироту, и растили три тетки – одна совсем старая и две помладше.
– Трио чокнутых! – смеялся вояка. – Хотя квартет ведь – памятуя о гувернере! Он был, видите ли, поэт – воспевал женскую душу. Видел святую в каждой профурсетке! Конечно, он научил парня уйме разных дисциплин – в пятнадцать лет Езус знает больше, чем любой в нашем полку, включая врача. Ладно бы этим ограничилось, но все остальное… сущий ужас – те бабы учили его вышиванию, плетению кружев, вязанию крючком и всяким легкомысленностям в том же духе. Будто перед ними не парень был, а барышня кисейная – на него нельзя было взглянуть без содрогания! О, как эти кошки взвыли, когда я его вырвал из их молочнокислой клоаки! Сам мальчишка выл пуще всех – я буквально тащил его за длинные волосы. Клянусь, одна только добрая память о брате придавала мне сил: у меня поначалу надежды не было когда-нибудь сделать мужчину из мальчишки, приученного к платьям и оборочкам. И смотрите-ка, настоящий смекалистый богатырь вышел, клянусь чертом!
С довольной улыбкой рассказывал дядя об успехах своего племянника – как даже сам он на пирушке свалился под стол, а племянник продолжал сидеть, как ни в чем не бывало, как мальчишка был первым, кто возглавил атаку в двух боях против тевтонов. Езус прослыл превосходным фехтовальщиком, не имеющим себе равных в Граце, саблей размахивал, как кучер хлыстом.
– Никогда не видал такой удали, а уж если про верховую езду говорить… ну, вы сами только что видели! А успех у женщин! Пресвятая Варвара, такого дебюта в этой области не имел еще ни один кавалерист по обе стороны Леды. Когда он учился в Вене, в военном училище, то жил у одной хозяйки, у которой были три юных дочери. Так вот, все три теперь ждут от него ребенка. Деньги на содержание он, конечно, охотно заплатит. Ай да парень!
Езуса Марию я встретил пять лет спустя в Коломые, на Украине – из всех возможных мест. Он был там с одной особой… не стану называть ее имя, она и ныне разъезжает по всей Европе, и провинциальные газетенки дружно превозносят ее исполнение классической пьесы «Медея». В то время ее имя звенело, как золотая монета, в Бургтеатре[34], и гастроли по жалким глухоманям Галиции и немецко-чешской Буковины казались чем-то из ряда вон. Я, само собой, посетил это любопытное представление, где меня щедро одарили Шиллером. У барона была маленькая стихотворная партия, несколько неуверенная, но я осыпал молодое дарование аплодисментами авансом. Коломийцы восприняли меня как авторитет, потому что я был в смокинге, так что вечер удался на славу.
Я ужинал с обоими артистами после представления. Было очевидно, что их турне было своего рода медовым месяцем, притом очень странным. С тех пор, как Езус оставил службу в армии, тетушки взялись прилично его спонсировать. У той артисточки денег тоже куры не клевали – она спускала их сразу, как только зарабатывала.
Какова была цель этого театрального турне по самым несчастным землям Европы? Это была не единственная загадка. Все знали, что прима была мужененавистницей. Многие все еще помнили скандал, когда она однажды ночью ускользнула с графиней Шендорф – года за два до того, как я встретил ее в Коломые. Некоторое время спустя режиссер, с которым она работала, ударил ее по лицу во время репетиции – якобы из-за того, что у нее был роман с его женой. Никогда ни до, ни после этого никто не слышал, чтобы у великой звезды Медеи был собственный Ясон. Но я видел, как она целовала руки барона за ужином. Я решил, что вместе этих двоих свела выпивка – по Грабену гуляли сотни анекдотов об этой любившей хмель героине. В тот вечер она тоже себя не стесняла, начав с того, что выпила перед супом большую рюмку коньяку. Но барон не проглотил ни капельки – и вообще, как выяснилось, слыл трезвенником. Как же так вышло? На сей день мне понятна природа их связи, но вот в то время я не мог найти в ней ни рифмы, ни смыла.
Позже барон Фридель много путешествовал. Я встречался с ним время от времени, но только мимолетно, едва ли на час за раз. Я установил, что он сопровождал Амундсена в его первом путешествии на Северный полюс. Позже он был адъютантом полковника де Вильбуа Марейля во время англо-бурских войн. Он был ранен во время осады Мафекинга и захвачен англичанами у рудника Хартебистфонтейн в Южной Африке.
В какой-то момент у него вышли книга стихов и очень интересный биографический труд о Доминико Теотокопули, которого современники звали «Эль Греко», – по итогу вояжа в Испанию. Поместье барона было буквально завешено гротескными портретами кисти того художника. Таким образом, Езус Мария фон Фридель был единственным человеком из всех, кого я когда-либо знал, который ценил эти серебристо-черные неясные изображения.
Я снова встретился с ним на заседании Научно-гуманитарного комитета в Берлине. Он сидел напротив меня, в компании миссис Инес Сикл и комиссара полиции мистера фон Трескофф. Он снова пил, курил и очень внимательно слушал лекцию. Речь шла о том, как Хиршфельд[35] жестко определил одних индивидов как гомосексуальных, а других – как гетеросексуальных; научная часть этого вопроса была, по всеобщему признанию, решена, оставалось лишь сделать практические выводы. Я мало пообщался с бароном тогда, но все же помню, что он мне сказал, когда мы забирали наши пальто из гардероба:
– Эти джентльмены думают, что все так просто, но поверьте мне – есть такие случаи, что требуют какого-то другого объяснения.
Далее, как я знал, Фридель долгое время жил с одной дамой в Стокгольме, что обрела известность, исполняя забавную и неуважительную интермедию по мотивам «Ханны Пай» Августа Стриндберга. По сути, та же история, что и с артисткой-Медеей, но тут барон играл полновесную роль в представлении, что само по себе выход на новый уровень сложности.
Позже Езус был замешан в каком-то скандальном деле в Вене, в ходе коего публично был унижен. Об этом почти не упоминалось в газетах, и я почти ничего не знаю – только и слышал, что из-за того случая родственники внезапно оборвали с ним все связи, и он, продав все имущество, уехал в Америку.
Год спустя я случайно услышал его имя в редакции немецкой газеты «Ла Плата» в Буэнос-Айресе. Я спросил о нем и узнал, что барон Фридель полгода работал журналистом. До этого он успел побывать мажордомом на ранчо в Аргентине. Совсем недавно кто-то еще видел, как он работал кучером в Росарио. Тем не менее его там больше не было, и теперь он бродил где-то в Парагвае.
Именно там я снова нашел его при очень примечательных обстоятельствах. Но сначала мне нужно немного рассказать о людях, решивших объявить Парагвай Землей Обетованной. Это странное сообщество – настолько странное, что кто-то должен написать об этом книгу.
Как-то раз оно привлекло человека, который ненавидел евреев и считал Германию слишком прогрессивной, – рыжебородого горлопана с безумными голубыми глазами. «О, вам бы понравился доктор Ферстер!» – заявил однажды мой друг, адвокат Филипсон. Его правда – такого, как Бернхард Ферстер, оценишь хоть бы и за радужную наивную веру в несбыточный идеал, равно как и за непрошибаемую искреннюю тупость. Возможно, не он один такой, а все, кто, презрев дом, отправляются искать утопию где-то там, за морем.
Элизабет Ферстер-Ницше, худосочная жена-интеллектуалка доктора, уехала вместе с ним. Она вернулась в Европу спустя много лет и после его смерти рылась в бумагах своего великого брата, играя в оставленную Пифию и удивляя безобидных граждан словами «Да мой брат – сам Ницше!». Мыслитель мертв, и нет никого, кто мог бы спасти его от этакой сестринской любви; а там, в Парагвае, все еще возмущены ее отъездом. Ну что ж, вестимо, там народ темный – не питает никакого уважения к гордой жрице, служащей в своем храме в Веймаре. Рассказывают о ней всякие гадости, надо же. Впрочем, и ее рыжему муженьку тоже достается – говоря о нем, люди обычно смеются, но со слезами на глазах. Ну еще бы, идея Новой Германии в земле обетованной, свободной, огромной, великой! Как лихо этот фантазм заставлял шестерни того дурня вращаться! Но жизнь-то все расставила по своим местам – наступил крах, а за ним и смерть.
Он был их лидером. Они понаехали из Германии – за ним, с ним и после него. Графы, бароны, аристократы, офицеры и сельские сквайры, они были странной компанией. Это были люди, которые хотели вернуться к старым обычаям. Германия, какую они когда-то любили, стала слишком современной – прямо как Америка.
Мне пришлось видеть однажды в Парагвае одного гусарского ротмистра, который рыл колодец. Возле него стоял его друг кирасир – руководил. И у обоих не было ни малейшего понятия о том, как роют колодцы, они играли, словно два мальчика, которые хотят прорыть дыру через весь земной шар. В другой раз я зашел как-то в лавку и спросил коньяк; в ответ на это мекленбургский граф продолжал спокойно сидеть на стуле, весь в чтении допотопного номера немецкой газеты.
– Налейте мне коньяку! – повторил я. Он даже не шелохнулся.
– Тысяча чертей! – крикнул я, теряя терпение. – Подайте коньяк!
Только тогда он все же нашелся с ответом, обеспокоенный моим криком:
– Вот бутылка. Обслужи себя сам!
Они драгоценны, эти люди из мертвого времени, застрявшие посреди первобытного леса. Правильно это или нет, но они питаются за счет богатств, которые привезли с собой, влача жалкое существование за счет скромного сельского хозяйства и скотоводства. Все они – как дети, и именно такой жизни они хотят. Было бы смешно, не будь так грустно. Впрочем, им не занимать гостеприимства – вас примут, будь вы немец, француз, англичанин, испанец или итальянец. Все рады видеть вас в качестве гостя на своих одиноких ранчо. Совершенным незнакомцам – только лучшее, и с вами там обращаются по-королевски. На самом деле, они были бы очень счастливы, если бы вы вообще никогда не уезжали.
У немцев-аристократов, конечно, тоже можно жить, но на несколько иных условиях, ибо это не простые смертные. Быть принятым ими – большая честь. Однако в таких случаях человеку, попавшему к ним, не очень-то хорошо живется, приходится платить втридорога. Но хозяева никогда не называют свое заведение гостиницей – это постыдно! У них всегда пансионы, а пансион – место, где и барона могут принять. При этом хозяева не позаботятся даже о том, чтобы у гостя были вычищены сапоги; единственный их интерес – ваши деньги. Почти у каждого немца есть такой пансионат, и каждые десять лет или около того какой-нибудь ничего не подозревающий гость будет останавливаться там – разок.
В то время я жил в пансионе графини Мелани. Я могу описать ее очень легко. Если вы хотите встретить кого-то вроде нее, встаньте как-нибудь рано утром и отправляйтесь в зоопарк. Вы наверняка увидите там кого-то точно такого же, как она. На ней уродливая маленькая шелковая шляпка и черное платье для верховой езды, покройщик которого был величайшим врагом всех женщин, когда-либо ходивших по земле. Она до жути белобрысая, костлявая и худая – типичная жена немецкого офицера. Если вам не свезет познакомиться с одной такой дамой, потом придется здороваться со всеми – они ведь все выглядят до одури одинаково. Однажды я встретил кого-то, кого принял за графиню Мелани; я был уверен, что это она, но, как оказалось, ошибся. Это был какой-то другой человек, никогда прежде не встреченный.
Ей было тридцать пять, и она жила на этой земле уже по меньшей мере четверть века. Она была богата и могла бы вести действительно хорошую жизнь в Европе, но жила просто и бедно, командовала домашним хозяйством точно так же, как когда-то командовал ею ее отец, ругалась со слугами и ездила верхом по ранчо в черном платье. Это была единственная женская черта в ней. Когда она отдавала приказ, он звучал, как у прусского кавалерийского капитана, ясно и резко. Однажды она завопила так громко, что эхо разнесло по всем жилым комнатам:
– МАРИ-И-И!
«Мари» пришла – и вот ее-то я признал сразу. Ошибки быть не могло – передо мной стоял Езус Мария фон Фридель. Он был обряжен в черное платье для верховой езды, как и графиня, и подвел обеих лошадей прямо под мое окно. Графиня взяла поводья и галантно подставила ему руки. Он укрепил ногу на ее сплетенных пальцах и запрыгнул в седло – в дамское, само собой. После этого графиня также вскочила на лошадь и на пару с «Мари» помчала в лес.
Оказалось, графиня Мелани сделалась преемницей звезды «Медеи» и стокгольмской исполнительницы. На смену легковесным актрисам пришел настоящий команданте в юбке. С такой спутницей, подобной мужчине по характеру, барон фон Фридель стал женственным до крайности – теперь он разгуливал в женском платье и состоял при графине горничной.
В тот день я его больше не видел, но на следующее утро повстречал на веранде. Барон сразу узнал меня, и я кивнул ему. В одно мгновение он развернулся и убежал. Через полчаса он пришел в мою комнату – уже в мужской одежде.
– Вы надолго здесь? – осведомился он.
Я ответил, что у меня нет совсем никаких планов и я могу уехать хоть сегодня, хоть на следующей неделе. Затем он спросил, может ли он поехать со мной. Было бы лучше, если бы я ушел прямо сейчас. Я извинился, сказал, что мой приезд был чистым совпадением, что я никоим образом не хотел вмешиваться в его жизнь на этой вилле с этой амазонкой. Пусть он спокойно остается на месте, а я уеду один, раз стесняю его.
– Нет, дело совсем не в этом, – произнес он. – Теперь я – другой человек, и мне лучше уехать сегодня при любых обстоятельствах. Не могу оставаться здесь больше ни часа.
Мы путешествовали вместе полгода. Мы охотились в Чоко, что в Колумбии. Охотно признаю, что барон фон Фридель был лучшим ездоком и охотником, чем я. В странствии нашем случались некоторые накладки – главным образом потому, что он не упускал из виду ни одной встречной индианки. Европейские женщины устраивали его лишь наполовину; одну туземку он несколько дней таскал повсюду, посадив ее перед собой на седло.
В Асунсьоне в консульстве его ждало приятное известие: последняя из его теток ушла из жизни, и теперь он владел значительным состоянием. Мы вместе вернулись в Европу. Мое облегчение, когда этот молодчик сошел во французской Болонье, не описать словами, ведь на пароходе барон вел себя в высшей степени легкомысленно и подчас невыносимо: каждую ночь играл в азартные игры, пил и устраивал скандалы, буянил в курительной комнате. Его заигрывания и вторжения в личное пространство более-менее охотно воспринимались всеми служанками на корабле, но пара девиц в третьем классе, кого барон натурально преследовал, пожаловались на него капитану. Последствием этого стали скандал, сплетни и пересуды. Несмотря на это, барон умудрился соблазнить молодую жену одного коммивояжера, попутчика в круизе по испанской Мадейре, и провернул все столь дерзко и беззастенчиво, что я и поныне не возьму в толк, как этого ни одна живая душа, кроме меня, не заметила.
Мне всегда казалось, что все, что фон Фридель делал, исходило из непреодолимого побуждения снова и снова доказывать себе и другим свою мужественность. Должен сказать, он проделывал довольно хорошую работу.
Все описываемое мной происходило за год до его смерти. Езус Мария фон Фридель застрелился в Айблинге – в замок он отбыл, едва возвратившись в Европу. Там он жил вдали от всякого общества, ведя уединенный в полном смысле слова образ жизни: его окружали старые слуги, и кроме них он почти никого не видел. Иногда фон Фридель ездил верхом по буковым лесам, но большую часть времени проводил в библиотеке замка. Это я знаю от Иосифа Кохфиша, его адвоката-душеприказчика; Кохфиш также дал мне прочесть то, что барон написал за недели и месяцы до своей смерти. Я называю этот материал «заметками» – лучшего слова попросту не подобрать. Судя по всему, изначально он планировал сделать из черного гроссбуха книгу рукописных мемуаров, но очень скоро затея переросла в своего рода дневник, который через несколько страниц сбивался то и дело на стихи, житейские наблюдения и странные размышления на грани потока сознания. Чем дальше я продвигался по тексту, тем запутаннее и страннее тот становился.
И вот еще какая странность: записи вносили два разных почерка. Они начинались наклонным твердым почерком барона, который я хорошо знал, так длились первые четыре дюжины страниц, и вдруг на новой странице на протяжении двадцати страниц начинала хозяйничать изящная женская рука. За ней снова последовала сильная рука барона, которая очень скоро во второй раз растворилась в почерке женщины. Позже в книге почерк будет меняться так часто, что в конце концов они оба станут появляться в одном предложении.
Я определил, что все стихи, кроме двух, были писаны рукой женщины. Кроме того, она также оставила чувственное эссе о музыке Л. фон Хоффмана и парочку превосходных переводов Альфреда де Виньи. Но наряду с этим следующие произведения были написаны твердой рукой барона: целый ряд описаний сражений с бурами, весьма точный критический разбор влияния Гофмана на французов XIX столетия, обширная разгромная критика стихов Уолтера Уитмена и, наконец, обстоятельнейшая статья по шахматному делу, восхвалявшая талант Руя Лопеса[36] к хитрым комбинациям.
Рукой барона было выведено всего два стихотворения. Одно из них – разудалая, в духе георгианства, застольная песнь «о пользе выпивки и кумара». Другое довольно-таки показательно, и я считаю необходимым привести его здесь целиком. Озаглавлено оно было «К незнакомке внутри».
Твои глаза волшебные ответят,
И поцелуй твой мудрый объяснит,
Как может сполох, что внутри горит,
Зажечь края – и вот уж пламень светит?
Ты деве поцелуй дала – и вот
От уст твоих уж юноша идет,
И дочь твоя, к нему прижавшись телом,
Ему приносит плод любви неспелый.
И тем – его сломает невзначай,
Преобразиться даст ему желанье,
И на заре двоякое созданье
Опять тебе как женщину встречать.
Я не знаю, является ли тема этого стихотворения результатом личного опыта или просто упражнением словесных образов. Тем не менее этот набросок позволяет достаточно глубоко заглянуть в душу написавшего, подтверждая половое расстройство барона, как я его понимаю. Мне потребовалось много времени, чтобы упорядочить то, что я знаю о его жизни. На самом деле все не столь примечательно, как может показаться на первый взгляд. Вся половая жизнь барона не так уж необычна, за исключением резких крайностей, и он, конечно, не одинок в своих причудах – психика любого индивида, сдается мне, не зажата в тиски одного пола, а сочетает как мужские, так и женские аспекты. Мы можем уважать свою мужественность, но это не мешает женственности в нас время от времени прорывать барьеры, слава Богу. Существенно больший недостаток, когда этого не происходит.
Также и другой момент, который у барона проявляется таким радикальным образом – осознание единства с женской частью своей психики, – представляется странным лишь при поверхностном взгляде. В сущности, подобное стоит признать вполне естественным и даже нормальным. Если во вполне мужском теле с чисто мужским ощущением пола живет женская душа (использую это слово для простоты и понятности рассуждений), все-таки это ощущение не может быть достаточно сильным, чтобы миновать преграды, которые всецело естественно препятствуют сближению с мужчиной. Инстинктивное тяготение к женщине остается, и даже если оно вопреки душе носит в себе женский элемент, все-таки «итоговое» чувство лишь кажется однополым. Базовым неизбежно остается желание кавалера к даме, которое в своем женском ощущении лишь прикрывается удобной маской.
В случае с бароном я вижу необычайно резкое преувеличение этого классического явления в манере, которую я часто наблюдал раньше, но никогда – в такой ярко выраженной форме. Доказательством верности моего утверждения является вопиющий случай с моей подругой, которая всегда выбирала в партнеры лесбиянок с сильно развитым «мужским» характером. Дело, похоже, в том, что девиантная психика ищет себе в партнеры столь же девиантную психику… противоположного пола. Я получил явное разрешение от одной из дам сказать, что у нее никогда в ее очень богатой жизни не было никаких отношений с мужчинами, кроме случая с бароном.
Можно заподозрить, что это явление, когда мужчина избегает женщины, внезапно выражающей чувства к тому или иному мужчине, является реакцией на подавленные женские чувства, которые дремлют в нем, или что она реагирует на женскую природу в мужчине. Эти явления, вероятно, шагают рука об руку. Забавно, но тут вспоминается мне старая басня Платона о трех полах – она выставляет эти перверсии в совершенно новом свете.
Для среднестатистического гражданина любовь между мужчиной и женщиной – самая банальная вещь в мире. Но при тщательном рассмотрении все становится непомерно сложным. Например, мужчина, который чувствует себя женщиной, любит женщину. Или женщина с мужским характером все же любит мужчину. Но все эти выверты в конечном счете разрешаются в совершенно естественных, нормальных чувствах обоих полов, какие звучат в каждом из них. Взаимные чувства переживаются как нормальные и лишь слегка испорчены намеком на инверсию.
По всем этим причинам записки барона Езуса предлагают мне редчайший материал для изучения психологии полов. Они не представляют особого интереса, за исключением некоторых мест, выходящих за края мужского и женского начал его души, показывающих, как раздвинул он эти границы – и на что мы, люди, в целом способны. Почти все эти записи сделаны ближе к концу гроссбуха, и сделаны они как мужской, так и женской рукой. Их я свожу здесь вместе – это необходимая мера по отделению зерен от плевел, ибо изначальный материал разрознен и плохо организован.
Стоит подчеркнуть, что вся последняя часть этих заметок обладает фантастической силой и художественной образностью, рожденной этим странным конфликтом полярных половых инстинктов. Эти отрывки создают впечатление, что барон фон Фридель – совсем не тот человек, которого я знал, почти дилетант в вопросах отношений; обладая тонкими чувствами и впечатляющей проницательностью, он все же оказался, похоже, неспособен перешагнуть эти последние психические границы.
Страница 884, почерк барона:
Теперь, когда наступил вечер, по земле бегали серые сухопутные крабы. Они бежали бесконечным потоком, как будто ожила сама земная твердь. Резвые твари кишели повсюду. Они были всех размеров: малыши, не больше моего ногтя, и крупные, с мясистыми лапами, крошечные и размером с блюдо, так их было много. Один могучий зверь был столь огромен и силен, что еле ползал. Там были крабы-пауки, дюжие и косматые, с глазами на длинных омматофорах, и ядовитые щетинистые крабы с узкими клешнями, напоминавшими щипцы. Всюду вокруг меня земля была изрыта, и из ям поднимались все новые и новые чудовища. Я даже не смог проехать на лошади – пришлось вести кобылу за поводья, пока она боязливо высматривала, где можно наступать.
А они все прибывали и прибывали, откуда-то из-под земли, и все направлялись в одну сторону: на запад, навстречу заходящему солнцу, не отклоняясь ни вправо, ни влево. Прямо, как военные на марше, все дальше и дальше вдаль.
Мне прекрасно известна причина их оживления. Где-то в западной стороне покоился труп, терзаемый стервятниками под вечер, – да, так оно и было! Они бежали на кладбище бедняков в Сан-Игнасио. Сегодня днем хоронили трех пеонов[37], умерших от лихорадки. Я видел их все еще недавно – они пили и шумели у испанского ресторана. Но уже завтра, до восхода солнца, от них останутся лишь гладкие кости на взрыхленной земле. Остальное порвут на миллионы кусочков и запихнут себе в желудки эти чертовы сухопутные крабы.
О, какие они уродливые! Ни один индеец не потревожит этих нечистых созданий, которые грабят их кладбища. Только негр ест их, варит в своем отвратительном супе или хватает, отрывает когти и высасывает плоть, прежде чем выбросить ее обратно. Остальные бросаются к изуродованному собрату и жрут его живьем. Не остается и самого маленького кусочка. Тот треск, с которым раскалывается его броня…
Я знаю, что эта женщина похожа на огромного отвратительного краба. Неужели я тогда уже труп, который она обоняет, выкапывает и пожирает до гладких костей? О да. Она должна обладать моей плотью, чтобы жить. Но ты увидишь – я не позволю себя сожрать! Я переверну тебя, отломаю когти и, подобно негру, высосу все живое.
Страница 896, почерк барона:
В Буэнос-Айресе я однажды был в Королевском театре. Мы сидели наверху в ложе, Уолтер Геллиг, две девицы и я. Мы пили шампанское, шумели и срывали представление – едва ли бросили хоть один взгляд на сцену, разве что затем, чтобы выкрикнуть какое-нибудь дерзкое слово или оскорбление. Нам было весело.
Полувьетнамку-полуфранцуженку на сцене звали Уитли, и это была подруга наших спутниц. Мы выпили за нее, пожелали рождения близняшек и поздравили с днем рождения. Толпа внизу кричала, чтобы мы заткнулись. К тому времени, когда Уитли закончила свое выступление и в гневе побежала к нам, Геллиг был так пьян, что не стоял на ногах. Служка отнес его на закорках вниз, и девицы свезли его домой в экипаже.
Я остался и пил в одиночестве. На сцену вышли трое парней-янки. Тупые, уродливые мужланы из Бауэри взялись орать какую-то плебейскую песню. Зрители шипели на них и всячески освистывали, кричали, чтобы катились ко всем чертям, но парни, на диво стойкие, остались еще на номер. На этот раз они больше не пели, а танцевали, отстукивая башмаками матросскую джигу в бешеном темпе. Я заглянул в программу, чтобы узнать, кто они такие. Они значились там как «Трио Диксонов».
Когда я снова посмотрел на сцену, то Диксонов там больше не было. Я увидел только шесть ног, в диком темпе отбивающих такт, семенящих, стучащих друг о друга, ломающих половицы. Шесть ног, шесть сильных ног в черных брюках.
Занавес опустился, и публика стала аплодировать. Люди ничего не заметили и теперь ничего не видели, когда – одна за другой – к рампе подошли шесть ног, отвешивая поклоны. Шесть ног трех Диксонов.
Кто украл у них туловища? Нет, не так – наверное, нужны были ноги, а не их тела. Тела никуда не годились – безобразные головы, впалые груди, узкие плечи и обезьяньи руки, – кому такая третьесортица нужна? Но эти шесть ног – мускулистые, стройные, сильные, – о да, они чего-то да стоят!
Мой отель находился на 25-й улице Сан-Де-Майо. В нелюдном казино по соседству все еще было шумно. Я вошел туда. На сцене были три женщины, в программе говорилось, что это трио «Грациэллы» – дико скучные блондинки в длинных синих бархатных платьях с разрезами по бокам. Они спели свою песню, а затем, в припев, высоко подняли свои платья в воздух и затанцевали. Они не носили нижних юбок. Их ноги были затянуты в высокие черные чулки. Стройные, крепкие, сильные ноги – я сразу же понял, что они принадлежали трем Диксонам. Внезапно я почувствовал сильный страх, поняв, что у меня тоже что-нибудь украдут. Не только мои ноги – все! Но это чувство длилось всего мгновение, а в следующий миг я уже смеялся над абсурдной мыслью. Мне вдруг пришло в голову: что, если Диксоны застраховали себя против кражи? Наверное, эти три женщины дали им свои костлявые ноги заправских проституток, а сами щеголяют теперь прекрасными диксоновскими ходилками. Но как же Диксонам доказать, что их обокрали? Страховое общество, конечно, откажется уплатить им, и тогда дело дойдет до суда. Я вернулся в отель и набросал письмо Диксонам, предлагая свои услуги в качестве свидетеля.
Страница 914, женский почерк:
Усталая, я еду куда-то вечером, всегда – по какому-нибудь полю или лесу. Там есть стена, длинная серая стена с высокими деревьями за ней. За этой стеной находится большой сад. Иногда стена ломается на короткое время. Если я захочу, то смогу заглянуть в пробоину и узнать, что там за ней.
Дорога утекает вдаль, гладкая, бесконечная. Теперь там есть луг. Густой кустарник окутан сном, лебеди поют в темных прудах, когда наступает ночь. И ни звука, ни малейшей доли эха вокруг.
Когда я подъеду к воротам, то соскользну с седла, поцелую в нос своего серого коня и слегка постучу кнутом по тяжелому железу. Я знаю, что они откроются – медленно, легко, без скрежета петель. Они откроются сами по себе, эти могучие врата, и примут меня в лоно великого сада, сада моих желаний.
Там, вдалеке, среди платанов бродит красивая женщина. Там, куда она идет, ее шаги звенят, как колокольчики на ветру. Когда она дышит, ее дыхание сияет, как серебристый туман. Когда она смеется, соловьи забывают свою песню. Когда она говорит, жемчужины капают с ее губ.
– Мальчик, – говорит она мне. – Мой дорогой мальчик. – И я так счастлива, что моя девочка зовет меня своим мальчиком. Никакие слова не могут описать то, что я чувствую, когда она берет мои руки и целует их. Покой кроется в глазах этой прекрасной женщины, и ее поцелуи наполняют меня умиротворенностью… Скоро, скоро приду я к тем вратам…
Я никогда не нахожу проем – только проломы в стене, да и те загорожены кованой решеткой. Но я могу заглянуть в таинственный сад, если захочу. Там только густые кусты, темные пруды и длинная, широкая дорога, которая никогда не кончается. Вот стена, серая протяжная стена с высокими деревьями, возвышающимися над ней.
Усталая, я еду вечером по полям и лесам – куда-то.
Страница 919, почерк барона:
Я очень хорошо знаю, что это шутка, и я бы от души посмеялся над ней, если бы это случилось с кем-то другим. Но я все еще не могу прийти в себя, и не приду ни сегодня, ни через десять лет. Если я снова увижу баронессу или шутника, который подал ей такую идею, клянусь, стегану хлыстом для верховой езды по их наглым лицам.
Баронесса Изабо Примавези определенно не была святой! Она переспала с польским скрипачом и мистером фон Штачингом. Я полагаю, что у нее тоже была любовная связь со своим шофером и бог знает с кем еще.
В тот раз я заигрывал с ней при дворе – ну да, я хотел заполучить ее, потому что она была красивой женщиной, и к тому же очень популярной. Сил на нее я положил немерено – куда больше, чем на иных претенденток.
Наконец во время бала в казино дело наладилось. Мы сидели в нише, и я заговорил с ней со всем красноречием. Сначала она побледнела, а потом покраснела от моих пылких слов. Ее уши и лоб залились ярко-красным. Она не протянула мне руку, когда встала, но сказала: «Придите ко мне в замок сегодня ночью в три часа. Вы увидите свет в одном окне, влезете в него». И она быстро умчалась танцевать кадриль с финским художником.
Ночью я перелез через решетку сада и побежал к замку. Я сейчас же увидел окно, в котором мерцал свет сквозь закрытые ставни. Я взял лестницу, забытую у стены, быстро влез по ней и тихо постучал в окно. Но никто не ответил мне. Я постучал еще раз. Потом я осторожно приоткрыл окно, раздвинул ставни и вошел в комнату.
Моим глазам предстала роскошная спальня графини Изабо. На софе лежало желтое шелковое платье, которое на ней было вечером. Где же она сама? Я тихо позвал ее по имени – и ответа не получил. Завидев, что за пологом горит свеча, я прошел туда и заглянул за него, и там… там стояла широкая, низкая, пышная кровать графини – совершенно пустая. А к ножке той кровати был привязан старый тощий козел, который таращил на меня глаза. Он поднялся на задние ноги и громко заблеял при виде меня.
Не помню, как я оделся. Лестницы у окна больше не было, и я должен был спрыгнуть вниз. Быть может, это мое воображение, но мне показалось, что я слышал два смеющихся голоса, когда бежал через сад.
Рано утром следующего дня я отправился выяснять отношения. По счастливейшему совпадению я наткнулся в пути на самого Руаля Амундсена и вместо дрязг отправился с ним покорять Северный полюс.
О нет, это была не просто шутка, это было трусливое, презренное оскорбление, как если бы кто-то плюнул мне в лицо. В то время я этого не осознавал, даже чувствовал себя виноватым. Я чувствовал себя больным, уязвленным в своей гордости – вот и все…
Но теперь я смотрю на это иначе. Если бы она взяла козу, то это было бы шуткой. Это была бы дерзкая, обидная шутка, но все еще немного остроумная – глупо отрицать. Так показалось бы, что она оставила мне следующее послание: «Глупый, самоуверенный юнец, хочешь покорить графиню Изабо? Ту, которая выбирает мужчин по собственному желанию и разумению? Увы, мой дорогой, проходи и утешься со старой тощей козой, ибо она как раз по тебе!»
Но она выставила мне козла. Умышленно, бьюсь об заклад! О, никогда еще мужчина не был поруган так неслыханно!
Страница 940, почерк барона:
У Кохфиша, моего распорядителя, завелся глист. Он носится с ним уже много лет и порой становится тревожным и раздражительным. Но если закрыть на это глаза, этот тип счастлив, как никто другой. Он такой простой парень. Да, бывают и у него плохие деньки – нелегко идти по жизни, когда тебя мучает паразит. Но глиста все же можно уморить у себя в кишках, а силы, способной изгнать паразита, живущего во мне, нет и не предвидится!
Прежде я чувствовал себя актером на сцене. Я ходил по сцене, был рад или печален, согласно роли; я играл довольно сносно. Потом я вдруг исчезал, сникал в забвение, падал в тот самый секретный театральный люк, и вместо меня на сцену выпускали женщину. И не было ни предупреждения, ни подсказки – меня убирали, а она оставалась. Неизвестно, что она вытворяла, пока я был под сценой – в крепком сне. Снова пробуждаясь, я находил себя стоящим на сцене, а леди пропадала. Кто она – эта нерожденная сестра, намеренная в меня вторгнуться? Не ведаю, но известно мне следующее.
Помню один случай в Монтерее, штат Коахила, на арене в амфитеатре. Всюду стояли сиденья – простые длинные перекладины. Люди на них кричали и плевались, толстый и потный начальник полиции сидел в своей ложе. Его пальцы были унизаны бриллиантовыми кольцами. Индийские солдаты патрулировали этот район.
Мексиканцы, индейцы и испанцы вместе с несколькими мулатами и китайцами сидели на солнце, с одной стороны амфитеатра. Прибывшие колонисты, немцы и французы, сидели в верхней ложе в тени. Там не было англичан. Они не пришли на корриду.
Но громче всех кричали янки, так называемые джентльмены, железнодорожники, шахтеры, механики и инженеры. Все они были грубыми и пьяными.
Рядом с ложей начальника полиции в середине затененной стороны сидели девять высоких обесцвеченных блондинок из пансиона мадам Бейкер. Ни один кучер не клюнул бы на них в Гэлвистоне или в Новом Орлеане, но тут мексиканцы прямо-таки дрались за их внимание, соря напропалую деньгами и драгоценными камнями.
Пробило четыре, шоу должно было начаться час назад. Мексиканцы мирно ждали, раздевая глазами дам мадам Бейкер. Они наслаждались этими свободными часами и видом этих похотливых дамочек. Но американцы теряли терпение, крича все громче и громче:
– Выведите женщин! Приведите этих проклятых женщин!
– Они все еще наводят марафет? – крикнул один из них.
– Пусть эти хрюшки выходят пастись голыми! – взвыл высокий тучный тип.
«Солнечная сторона» амфитеатра поддержала его восторженным воплем:
– Да, пусть являются в чем мать родила!
На арене показалась квадрилья[38]. Впереди шла Консуэло да-Лариос-и-Бобадилья в огненно-красном костюме, с раскрашенными губами, с густым слоем синеватой пудры на лице. Она был туго затянута в корсет, и тучные груди чуть ли не подпирали ей подбородок. За ней шли четыре толстые и две тощие женщины, все в узких штанишках – они изображали бандерильеро; грубое впечатление производили их ноги, слишком короткие у одних и очень уж длинные и тощие, как палки, у других. За ними следовали еще три женщины верхом на старых клячах – это пикадоры, у них в руках пики.
Народ ликовал и аплодировал. Сыпался целый град двусмысленностей, отвратных острот. Лишь одна из девиц мадам Бейкер невольно поджала губы – понимала, что вот-вот начнется, и, верно, сочувствовала. Матрона, игравшая альгвасила[39], в черном плаще, несла ключи. Это была одна из самых страшных шлюх в городе: толстая и жирная, напоминающая откормленного мула, который весь расплылся. Она отперла ворота, и юный бычок, скорее даже теленок, спотыкливо выбежал на арену. У него не было никакого желания хоть с кем-то биться; он жалобно мычал и явно хотел повернуть обратно. В ужасе он плотно прижался к доскам. Индеец взялся тыкать в него палкой сквозь прорехи, пытаясь разозлить его, дать ему запал.
Женщина подошла, помахала красным плащом перед его глазами, закричала, силясь возбудить быка, в результате чего тот развернулся и сильно ударил своей глупой головой о трясущиеся ворота. Консуэло, прославленная матадорша, набралась храбрости и потянула животное за хвост – точно так же, как она дергала за усы своих клиентов.
Мексиканцы скандировали:
– Позор! Бык труслив! Баба труслива!
Пьяный в дым янки раз за разом повторял:
– Крови! Крови!
Одна из леди-пикадоров попыталась подогнать свою клячу к быку. Она проделала в ее боках глубокие порезы своими длинными заостренными шпорами, но кобыла не думала двигаться с места. Другие женщины осыпали ударами толстых дубин слабые ноги кляч и тянули их за поводья к быку; они также лупили и быка, пытаясь заставить его развернуться и напасть. И вот он оборотился; встал мордой к морде кобылы. Один мычал, другая ржала – эти звуки из них выбивали удары; никто не думал нападать друг на друга.
Бандерильеро принялись метать дротики. Они обежали быка по кругу, оставляя в его шее, спине, везде, куда только доставали, стальные снаряды. Бык безвольно стоял, ничему не противясь и дрожа от ужаса.
– Бык – трус! Бабы – дрянь! – горланили мексиканцы.
– Крови! Крови! – ревел янки.
Кляч согнали в сторону. Консуэло да Лариос-и-Бобадилья потянулась к своему мечу. Она отдала честь, изготовилась и ткнула быка в бок. «Солнечная сторона» неистовствовала: удар должен быть нанесен между рогами, через шею – в сердце, чтобы бык упал на колени! И она ударила его снова – в морду. Кровь хлестнула на песок. Бедный зверь мычал и весь трясся. Толпа ревела во всеобщем гневе, в одну непомерную глотку; она угрожала выйти на арену и решить дело сама. Пьяный янки заглушил ее всю своим ревом:
– Это верно! Это хорошо! Кровь! Кровь!
Начальник полиции выстрелил из револьвера в воздух, чтобы навести порядок.
– Уймись! – крикнул он. – В этом-то вся шутка! Эти бабы и бык – они друг дружки достойны! – И «солнечная сторона» засмеялась, одобряя его утверждение.
Женщина ударила быка мечом шесть, восемь, десять раз; она вонзила свой меч в его тело. Как только меч ударился о кость, лезвие согнулось и вырвалось из ее руки. Женщина закричала; животное задрожало и замычало. Но теперь толпа поняла великолепную шутку – и зеваки смеялись, сгибаясь пополам от смеха.
Пикадорши, худая и толстая, не могли не улучить момент. Они слезли с кобыл, из-за поясов повыхватывали оружие и, размахивая им, помчались к раненому быку. Все они набросились на зверя, больше не целясь, просто резали, рубили, кололи. Пена выступила на их накрашенных алым губах, темная кровь брызгала на золотистые локоны и усыпавшие их серебряные блестки.
Бык просто стоял неподвижно, извергая кровь из сотни ран. Они тянули его за хвост, подбивали ноги под туловище. Тощая ударила своим кинжалом, сверху, снизу, в оба глаза. Животное было мертво, но эти женщины убили его снова. Стоя на коленях, лежа над тушей, они кромсали ее на куски.
Мексиканцы взревели, чуть не лопаясь от смеха. Такая шутка, такая великолепная шутка! Начальник полиции гордо восседал в своей величественной ложе, потирая мясистые руки о живот, поигрывая бриллиантами на жилете. Затем он подал сигнал к музыке – трубы грянули, и на арену, спотыкаясь, вышел новый теленок!
Именно тогда я увидел, как мадам Бейкер встала со своего места, перегнулась через перегородку, с легким поклоном вошла в соседнюю ложу, подошла к начальнику полиции и ударила его, ударила кулаком прямо в середину лица. Толстяк отшатнулся, кровь тут же закапала на его большие пышные усы. Все видели удар; в одно мгновение стало тихо, как если бы виртуоз-дирижер остановил свой оркестр в разгар дичайшего темпоритма. В этой внезапной тишине мадам Бейкер швырнула ему в лицо перчатку.
– Сын шлюхи! – выпалила она.
Колонисты ухмыльнулись в своих ложах; они полностью понимали юмор ситуации. Мадам Бейкер, содержательница борделя, залепляет начальнику полиции, представителю правительства, блюстителю закона и морали, да еще и называет его в лицо сыном шлюхи.
Но «солнечная сторона» восприняла все иначе. Амфитеатр вот-вот грозил стать полноценным театром военных действий. Пути назад не было, с таким-то вызовом никакое примирение невозможно – либо он, либо она, и пусть решит сильнейший. У шефа полиции немало сил – сотни оскотевших индейцев с заряженными винтовками в руках; но и мадам Бейкер не боялась – здесь и она представляла силу. У нее в друзьях ходил сам губернатор, и отребью на «солнечной стороне» не дозволено было касаться ее женщин.
Толпа притихла, уставившись в ложу, – беспомощная, нерешительная. Они ждали, затаив дыхание, озадаченные. Какую сторону они должны выбрать? Они ненавидели шефа полиции и его банду вымогателей, но почти так же сильно не выносили чужаков. Тут весы могли качнуться в любую сторону – так за какую из них пролить кровь?
Тут мадам Бейкер прошла к ограде арены. Было очевидно, что она повела себя очень импульсивно, не подумав, и теперь только до нее дошло, что ситуация – пан или пропал. Она была всего лишь старой проституткой, продававшей теперь других проституток, но в той же степени она являлась лихой уроженкой Техаса и глубоко презирала этих метисов, надменных неотесанных дикарей, их бриллианты и их налоги на ее ремесло.
– Люди, – воскликнула она, – жители Монтерея! Вас обманули! Это был не бой быков – это была бойня! Они украли у вас ваши деньги! Вытащите женщин с арены, верните свое серебро обратно в кошельки.
Однажды я слышал, как генерал Бут выступал в Хрустальном дворце. Я знаю, как этот великий человек мог покорять массы, но его влияние не шло ни в какое сравнение с влиянием мадам Бейкер на женском бое быков в Монтерее, что в Коахиле. Она сорвала намордник с толпы, развязала языки дьяволам, подстегнула зверя в каждом из них.
– Нас обманывают! Обирают! – завыл этот совокупный пробужденный зверь.
Поднялся вой, все вскочили со скамеек, срывая доски. Тут и там начали бить солдат, выхватили оружие; из карманов тут и там выпрыгивали револьверы и стилеты. Тореадоры, сбившись на арене в кучку, распахнули ворота и с криком бросились с арены, предоставляя ее «солнечной стороне». Колонисты встали с мест, спасаясь к выходам из лож. С ними и шеф полиции попытался увильнуть, но не успел он проделать и двух шагов, как в спину ему прилетела пуля.
Там, где раньше играла музыка, насмерть схватились люди. Бои вскоре захлестнули весь стадион и даже загоны для быков. Винтовки Браунинга вслепую стреляли в пыль, а длинные мачете рубили безобидных зрителей. «Солнечная сторона» с криками и воплями помчалась по песку и заполонила арену. Революция!
Мадам Бейкер гнала своих женщин вперед. Она несла маленькую Мод Байрон – та упала в обморок и висела у нее на руках как мешок. Она больше не произнесла ни слова, спускаясь по лестнице. Люди расступались перед ней.
И вот тогда-то я и покинул сцену своей жизни, исчез в люке, и женщина заняла мое место, украла мое тело. Это случилось, когда мадам Бейкер обратилась к толпе от барьера. В то время мне было хорошо, как будто я растворился, как будто все мое «я» распалось, и ничего не осталось от человека, который смеялся над грубой сценой, разыгрывающейся внизу, на песке. Я дрожал, боялся и хотел улизнуть, но не мог оторвать взгляда от этой сильной женщины. Я хотел, чтобы она тоже взяла меня, понесла на руках, как несла Мод Байрон. У меня было одно горячее желание – лежать там, как бедная маленькая девочка, прижавшись к сильной груди этой великой женщины. Я, возможно, мог бы стать ей… стать великой женщиной…
Страница 972, почерк барона:
Когда я вспоминаю минувшее – это я прожил свою жизнь, я, барон Езус Мария фон Фридель, лейтенант кавалерийского полка и бродяга с большой дороги. Никто иной. Лишь на короткие промежутки меня обуревало чуждое существо, изгоняло меня, отнимая тело и мозг, овладевая мною. Оно выбрасывало меня из меня самого – это хуже. Как это смешно, но по-другому и не скажешь. Но я всегда возвращаюсь, всегда возвращаюсь, беру себя в руки. Десяток или дюжину раз, не более, эта женщина врывалась в мою жизнь. По большей части лишь на короткое время, на несколько дней, на несколько часов только, раза два на неделю, а потом в течение пяти месяцев, когда она (вовсе не я!) прислуживала у графини Мелани.
Как все это было в моем детстве, я не знаю. Знаю только, что всегда был ребенком, и никогда – мальчиком или девочкой. Так продолжалось до тех пор, пока дядя не увез меня от тетушек. Наверное, до этого поворотного момента в моей жизни я ничего не испытывал – ни в том направлении, ни в другом. Я был чем-то средним и свою молодость, проведенную в замке Айблинг, я называю нейтральной полосой жизни.
Уж не влияет ли на меня этот разрушающийся замок с его сонными рощами? Гуляя в них, я не был ни мужчиной, ни женщиной… а может, был и первым, и вторым – и спал наяву. После тех прогулок, долгих двадцать лет, я был мужчиной, который лишь изредка уступал бразды женщине. Но я всегда был чем-то одним: или мужчиной, или женщиной. Ныне же, когда я снова поселился в замке, все как будто смешалось: я мужчина и женщина одновременно. Вот я сижу в высоких сапогах, курю трубку и пишу в гроссбухе угловатым, лишенным изящества почерком. Я только что возвратился с утренней охоты – спускал на зайцев борзых псов.
Но вот я перелистываю две страницы назад – и оказывается, что вчера я писал в это же время несвойственным мне женским почерком. Я сидел у окна в женском платье, в ногах у меня лежала лютня, под аккомпанемент которой я пел. По-видимому, я музыкален, когда становлюсь женщиной, – здесь записана песенка, которую я сочинил, переложил на музыку и пел: «Мечтая о буковой роще». Мечты о буковой роще! Тошнота берет от одного названия – что уж говорить о музыке. Боже милостивый, как я ненавижу эту сентиментальную бабу! Если бы только был способ изгнать этого ненавистного паразитического глиста души!
Страница 980, почерк барона:
Вчера вечером был в деревне. У Кохфиша имелось какое-то дело к егерю, так что он просил меня лично заехать к Боллигу, нашему мяснику, и заменить у него то дурное мясо, которое он нам присылал на прошлой неделе, на съедобное.
Я отправился верхом. Был вечер, и на место я прибыл в самую темень. Когда я позвал Боллига по имени, в дверях никто не появился. Я крикнул еще раз; в окно высунул рыло хряк. Я спрыгнул с лошади, отворил дверь и вошел в лавку. Там никого не было, ни одного живого существа, за исключением той огромной зверюги. Отойдя от окна, хряк встал за прилавком и закинул на него передние копыта. Я засмеялся, и хряк рыкнул на меня. Затем, чтобы лучше видеть, я взял спичку и зажег газовую лампу. Я мог видеть очень хорошо – и я увидел…
На хряке был фартук, а за поясом висел тесак. Он привалился на стойку и хмыкнул. У меня было такое чувство, что он спрашивал меня, чего я хочу. Я снова рассмеялся. Мне понравилась эта остроумная выходка мясника – так хорошо выдрессировать свина, чтобы тот мог подменять его. Однако я все-таки хотел видеть именно человека, чтобы сообщить о цели моего визита, и потому крикнул:
– Боллиг! Боллиг!
Мой голос эхом разнесся по тихому дому. Никто не ответил, и лишь хряк, довольный собой, хрюкнул. Он вышел из-за прилавка и подступил ко мне на задних лапах. Я обернулся – на крепких стальных крюках висели человеческие туши, четыре половинки двух тел. Они висели там, прямо как свиные, с опущенными головами, бледные и бескровные, и я сразу узнал их. Две половинки принадлежали толстяку Боллигу, а две другие – его жене…
Хряк достал из-за пояса тесак, вытер его о кожаный фартук и снова хрюкнул. Затем он спросил – да, я понял его речь! – желаю я ребрышки, вырезку или плечо? Отрезав большой шмат, он бросил его на весы, взял плотную белую бумагу, завернул в нее мясо, дал мне. Без дара речи взял я эту страшную подачку и выбежал за дверь. Хряк проводил меня, отвесил глубокий поклон. Он прохрюкал, что я останусь доволен покупкой, что у него – товар наивысшего качества, а пока – он остается моим покорным слугой и надеется вскоре увидеть меня снова…
Моя лошадь исчезла. Мне пришлось возвращаться в замок пешком. Я держал пакет в руке, испытывая отвращение от того, как пальцы проваливаются в размякшую упаковку. Нет, нет, хватит это терпеть. Я забросил сверток как можно дальше в лес. Когда я вернулся в замок, уже давно наступила ночь. Пошел в спальню, вымыл руки, бросился на кровать.
И вдруг, не знаю, как это случилось, я оказался в дверях кухни. Слуги сновали мимо меня, никто меня не видел. Кохфиш шел мимо, и я окликнул его, но он не услышал. Пройдя к очагу, он заговорил с дамой, стоявшей там. На сковороде жарилось филе. Дама крикнула кухарке, чтобы та принесла сливки для соуса. И этой дамой был… я.
Страница 982, женский почерк:
Нет, мой дорогой герр, леди, стоявшая там, была я! Точно так же, как это я сижу здесь и пишу. Я не имею к вам ни малейшего отношения. Природа устроила какую-то шутку и заключила нас двоих вместе в одном теле. Я не претендую на это тело, когда и если оно принадлежит вам, но я прошу, чтобы вы уважали меня, когда я живу в нем.
В следующий раз, когда вы будете стоять в дверях кухни, как вчера вечером, и тайно шпионить за мной, будьте внимательнее и осторожнее. Поймите, что это я, а не вы! Вы меня видели, все видели меня, все пожимали мне руку и чувствовали меня, но я не видела вас, и никто другой не мог видеть или чувствовать. Кем вы были тогда? Меньше, чем тенью моего отражения в зеркале. Вы всегда здесь, когда нет меня, а когда я все-таки прихожу, вы меня притесняете, изгоняете, предаете чистке все последние воспоминания обо мне. Да, дорогой барон, все это не очень похоже на отношение добропорядочного джентльмена к леди; вы отказываете мне в праве существования! Но теперь полностью осознаете, как мы близки.
Вы проиграли нашу маленькую партию из-за своего слепого гнева на меня, который бушует в каждой строке этого дневника. Мой дорогой герр, спешу сообщить, что это, без сомнения, и мой дневник тоже. Он как минимум наш общий. Вы твердите, что я лезу без спросу. Разве у меня нет равного права быть здесь? Да и потом – вы уходите, увядаете, превращаетесь в старое и усталое дерево, а я ощущаю в себе жизнь каждый миг. Поверьте, скоро я останусь здесь одна – хозяйка большого замка! И вас я исторгну точно так, как вы желаете исторгнуть меня. Мне не нравится писать в этой черной книге. Я делаю это сугубо для того – особенно сегодня, – чтобы вы поняли, что я была здесь, а вас не было. Только взгляните на это, мой бедный герр, я сижу здесь и пишу своей собственной рукой.
Страница 983, следующая, исписана почерком барона – толстым карандашом, особо крупными наклонными буквами:
Я, я, я здесь! Я сижу здесь! Я пишу это! Я хозяин в этом замке! Я пришлю врача, двух, трех, может быть, дюжину лучших врачей в Европе. Я болен, вот и все, а ты, баба, не более чем моя глупая болезнь! Они избавят меня от тебя, вот увидишь!
Написал три телеграммы, две в Берлин и одну – в Вену. Кохфиш уже доставляет их на почту. Да, у одного из этих джентльменов найдется время для меня и моих денег.
Страница 984, женский почерк:
Отлично, барон, еще! Ваши мальчишеские выпады, поверьте, я могу парировать.
Так, например, как я это сегодня сделала. Кохфиш доложил о приезде господина тайного советника главного врача, профессора доктора Мэка. Как это мне импонирует! Я заставила его ждать два часа, а потом наконец вышла. Я, сама болезнь, господин барон, по поводу которой вы хотели советоваться!
Он несколько растерялся.
– Я, признаться, думал… – начал он.
Я ответила предельно любезно:
– Вы думали, господин профессор, увидеть мужчину, не правда ли? Но ведь Езус Мария – это и женское, и мужское имя. И сегодня я именно Мария, а не Езус.
Тайный советник прочитал мне очень длинную лекцию о Венере-Урании; не было ни одной фразы, которую я бы уже не знала. Затем мы поговорили о вас, мой дорогой барон, и основательно занялись этим вопросом. Я наследую твои воспоминания, образ мышления, равно как и все остальное. Естественно, профессор принял меня за вас, дорогой герр, а вас он принял за гомосексуалиста, который жил в мужском теле и бегал в женской одежде. Я с радостью позволяю ему так думать. Я знаю, мой дорогой герр, насколько вы больны на самом деле. Это небольшой пустяк в ответ на то, что вы уже решили написать обо мне в этой книге. Слушайте очень внимательно, дорогой герр, если хотите войны – я поддержу вас в этом желании.
Страница 996, почерк барона:
Я все еще здесь? Неужели я получил от этой женщины милостивое разрешение еще немного побродить по этой грешной земле?
Я не боюсь смерти. Разве я уже не умирал сто раз и не возвращался к жизни снова? Но откуда мне знать, что этот раз – не последний? Другие люди умирают – и все уходит вместе с ними в землю. Легкие больше не дышат, сердце перестает биться, кровь перестает течь. Плоть, мышцы, ногти, кости – все рано или поздно сходит. Но моя плоть продолжает жить, моя кровь ревет, мое сердце бьется – только меня уж нет. Разве я не имею права тогда умереть? Умереть, как другие люди. Почему из всех людей именно я должен стать жертвой какого-то бреда, вызванного лихорадкой мозга?
Никакого чуда – и…
Та же страница, та же строка, женский почерк:
Вы ошибаетесь, чудеса еще бывают, и вы это прекрасно знаете, господин барон! И я помню, что вы сами пережили нечто подобное, будучи лейтенантом в Каринтии. Вы ехали верхом по большой дороге; между одним крестьянским домом и сараем стояло прекрасное, большое сливовое дерево. Вы оглядели сливы и сказали: «Ах, если бы они были зрелые!» Вы стали искать на ветвях зрелые плоды, но все они были зеленые и твердые – созревать им было еще месяц, не меньше. Но когда вы на следующее утро проезжали по той дороге, оказалось, плоды стали годными. Разве не чудо? Конечно, вы сейчас же нашли подходящее объяснение. Дом и сарай, между которыми росло сливовое дерево, сгорели в ту ночь; пламя не коснулось дерева, но вследствие страшной жары сливы созрели… возможно, но разве не остается все-таки чудо чудом, если даже его можно так или иначе объяснить?
И если мне – или вам – завтра утром придет в голову задуматься над тем, как все это случилось, как вы превратились в меня, то, скажите, господин барон, разве не останется эта метаморфоза истинным чудом, волшебством?
Страница 1002, почерк барона:
И… и… и ты называешь себя леди! Это уж слишком – ты просто…
Нет, я останусь вежливым. Ладно, ладно, ты забираешь все, что я есть и что у меня есть. Ты точно знаешь, как я страдаю, хочешь увидеть, как я схожу с ума. И все же, прежде чем я… прежде чем я уйду, я должен кое-что спросить. Будь я проклят за то, что спрашиваю. Нет другого места, где я мог бы убежать от тебя. Я спрашиваю, ты слышишь меня; я прошу тебя только об одном. Оставь мне что-нибудь, во что не будешь вмешиваться.
Ты, безусловно, должна блюсти ко мне некоторый пиетет, ведь я дал тебе все. Просто оставь мне – это ведь мелочь, – оставь мне эти страницы. Не пиши здесь больше. Позволь мне хотя бы здесь оставаться самим собой.
Страница 1003, женский почерк:
Мой дорогой барон!
На самом деле я вовсе не в долгу перед вами. Я здесь вместо вас, а не посредством вас. Мне не за что быть благодарной. Только из сострадания к вам, мой бедный ужасный родитель, я обещаю не писать больше в нашем, а вовсе не в твоем дневнике. Уразумейте, что это обещание действует до тех пор, пока вы не спровоцируете меня своим поведением на некоторые замечания и ремарки.
Страница 1008, почерк барона:
Я осмотрел все комнаты в замке. Я узнаю все свои комнаты, но где она живет, никак не пойму. У нее, безусловно, преимущество передо мной, потому что она может помнить все, что происходит, когда она – это я, но я не могу вспомнить ничего или почти ничего из того, что происходит, когда я – это она.
Ее комнаты находятся в задней части дома, рядом с лесом. Она также перенесла туда рояль. Их там три – гостиная, спальня и гардеробная. Я открыл комод и шкаф в ее спальне. Они были полны женской одежды и других женских вещей. Внезапно дверь открылась, и вошла молодая горничная, которую я никогда раньше не видел.
– Могу я поцеловать вашу руку, милостивая леди баронесса? – спросила она. – Вам помочь переодеться?
Я махнул ей, чтобы она уходила. У меня есть горничная, когда я – это она! И все слуги называют меня баронессой, когда я перехожу в эти комнаты! Я открыл ее письменный стол – по-видимому, она очень организованна. Все квитанции лежат в красивых маленьких конвертах. На столе – листок бумаги с написанными на нем заметками: Заказать сосновое мыло «Крем Симон»[40]! И эльзасскую воду! А под ними – следующие слова: Во что бы то ни стало сшейте черное платье, когда он наконец…
Когда он, наконец, что? Очевидно, когда я, наконец, полностью исчезну! Тогда она наденет черное – и будет в трауре! Как трогательно!
Я выбежал из ее комнат. У меня вдруг возникло ощущение, что я снова преображусь, если останусь там еще на секунду. Я закрыл дверь; выдохнул с облегчением, убедившись, что я все еще в себе.
Я поднялся в комнату тети Кристины. Она была старшей из трех моих теток, притом прожила намного дольше остальных. Я вошел в ее комнату. Не был тут с тех самых пор, как вернулся в замок Айблинг. Шторы были задернуты, солнечный свет еле-еле пробивался сквозь них. Пыль толстым слоем крыла все вокруг. От декоративных покрывал на стульях и диванах исходил слабый аромат лаванды.
На столе под стеклянным колпаком стояло чучело мопса. Это был Тутти, я узнал его, хоть чучело и было сделано очень скверно. Тутти был любимчиком тети – отвратительный злобный недопесок, ненавистная тварь, отравившая мне детство. Он всегда рычал на меня и таращился злобными глазками: я боялся зайти в комнату, если мопс в ней сидел, боялся чуть ли не до смерти. И вот теперь эта комната безраздельно принадлежит ему, набивному Тутти в стеклянном плену, а я так нагло вторгся. Он уставился на меня своими огромными желтыми глазами с той же глупой, ядовитой ненавистью прежних времен. Я никогда не делал ничего, что могло бы разозлить этого жирного пса, но его стеклянные глаза все еще говорили: «Я никогда тебя не прощу».
И я испугался. Я снова испугался это толстое, скверно набитое чучело, эту мертвую собачонку с остекленевшим взглядом, которая всегда ненавидела меня и все еще ненавидит. Я не мог встретиться с ним глазами. Я снова повернулся к окну… там стояла она. Сдвинув занавески, она распахнула ставни настежь.
– Фэнни! – крикнула она во двор внизу. – Фэнни! Немедленно поднимись сюда и убери эту комнату. Ужас, как здесь все запылилось!
Затем она исчезла. Я снова стоял у стола, но оно было распахнуто настежь. Вскоре вошла Фэнни, неся метлу. Я стыдливо прошмыгнул мимо нее.
Страница 1012, почерк барона:
Я сижу за своим письменным столом. Газета лежит передо мной. Она датирована шестнадцатым сентября, но мой личный календарь оставлен на пятом августа. Целых шесть недель выпадения из мира! Меня здесь вообще не было. Я всего лишь гость в этом мире и в этом замке, который теперь принадлежит ей.
Но я не уйду мирно, не сдам замок без боя. Если я уже проиграл, только в бою у меня остается шанс на реванш. Да будет так!
Позже. Побывал в ее комнатах. Выбросил все ее платья и вещи. Кохфиш строит огромный погребальный костер во внутреннем дворе. Я вынул все из ее ящиков и комодов, вытряхнул весь скарб, что ей принадлежит, свалил во дворе и сам, лично, разжег костер.
Кохфиш стоял рядом, по его щеке скатилась слеза; не знаю, может быть, причиной был дым. У него что-то было на сердце, и я прямо спросил его, в чем дело.
– Это правда, барон? – спросил он. – Это действительно так? Вы вернулись к нам навсегда? – Он протянул руку, и я пожал ее, будто обещая что-то.
О небеса, если бы только я мог сдержать такое обещание! Я отпустил горничную леди. Попросил Кохфиша вручить ей счет за полтора года, если она немедленно уйдет. Завтра я отправлюсь в путешествие. Мне не нравится проклятая бабская аура этого места.
Страница 1013, женский почерк:
Вы не уедете, господин барон! Но уеду я, пусть даже и в вашем мужском костюме. Я уеду в Вену и закажу себе там новое приданое, Фэнни поедет вместе со мной. Берегитесь, герр, ваши выходки непростительны.
Страница 1014, почерк барона:
Проснулся в своей постели. Позвонил – явился Кохфиш. Он ничего не сказал, но я достаточно прочел на его лице: радостное удивление по поводу того, что я снова здесь – и безнадежная покорность, сколь бы долго мое безумие ни продолжалось.
Я позавтракал. Прошел по всем комнатам – в них перемены. Все вычищено, мебель и картины переставлены и перевешены. Я хотел поехать верхом и пошел в конюшню. Моих лошадей там больше нет – они проданы. Зато там стояли три чудные кобылы с длинными хвостами – под дамское седло.
Итак, я попран. Всем заправляет она. Она оставила мне только две комнаты: спальню и библиотеку, где я работаю. Я еще раз прочел то, что она написала на последней странице: «Берегитесь, герр, ваши выходки непростительны».
Я кое-что заметил. Это хороший знак, и я воспользуюсь им. У меня в кармане лежит браунинг. Я видел ее два раза – тогда, у очага, и в комнате тети Кристины. Если увижу и третий, это будет последний раз.
Та же страница, женский почерк:
Вот как, барон? Проверьте карманы еще раз – «браунинг» ваш я заперла в столе, ему там самое место. Если хотите знать, и у меня есть хорошенькие маленькие револьверы, как раз под дамскую руку. Пусть они меньше, их убойная сила от этого не страдает. Я ничего не боюсь, господин барон, а вот вы даже чучело Тутти не можете обойти спокойно. Боже-боже, мертвый мопсик тетушки Кристины вот-вот выскочит из-под стеклянного колпака и тяпнет кого-то за мягкое место! Прячьтесь, прячьтесь же под кровать, господин барон!
Поперек всей страницы 1015, почерк барона:
МЕРЗАВКА! ПОДЛАЯ НИЗКАЯ ТВАРЬ!
Страница 1016, женский почерк:
Негодяй! Буффон! Жалкий дрянной мальчишка!
То были последние слова в черном гроссбухе. Ночью на четвертое октября Кохфиш услыхал выстрел. Он бросился на звук и нашел барона голышом в наполненной до краев уже не одной лишь водой ванне. Покойник весь жалко скорчился, и со стороны казалось, будто он пытался сжать самого себя в крохотный комок, удерживая нечто, рвущееся из него наружу.
Разумеется, о самоубийстве тут не может быть и речи. Скорее так: барон Езус Мария фон Фридель застрелил баронессу Марию фон Фридель; или же, наоборот, она убила его. Что вернее – я не знаю, но хотелось убить – ему или ей – не себя, а кого-то другого.
И так оно в конце концов и вышло.