Весть о смерти Есугея облетела юрты. Поскакали всадники в соседние курени, и не прошло дня, как об этом узнал весь улус[21]. Говорили так: случилась ссора, рядом были только родичи и нойоны, багатура отравили, так как он вступился за простой народ.
Люди всегда хотят обрести героев. Если не в жизни, то в преданиях и легендах. Так было и, наверное, будет впредь. Слишком жестока жизнь, а всем хочется сказки.
— Ай-яй, — качали головами, — Вечное небо опрокинется на нас. Родные по крови стали травить друг друга...
— Небо отвернулось от тайчиутов. Злые духи помрачили разум племени...
Голоса набирали силу. Крепли день ото дня.
— Злые мангусы[22] терзают сердца тайчиутов...
О китайском купце не вспомнил никто, а караван его затерялся в степи, словно его и не было.
Шаман бродил по куреню, опустив голову, и к нему никто не смел подойти.
Брень-брень, — звучали его колокольцы, — брень-брень...
Ему смотрели вслед. Узкая спина, опущенные плечи, драный халат... Унылая тень человека... Многие думали: «А совсем недавно был крепким, улыбался». И страх заползал в души смотревших вслед шаману.
Таргутай-Кирилтуха, Сача-беки, Алтана да и брата Есугея — Даритай-отчегина повсюду встречали осуждающие взгляды. Прямо говорить нойонам о причастности к смерти Есугея боялись, но глаза людям не закроешь. Глаза закрывают, лишив жизни. До того не дошло, но было похоже, что и такое может случиться.
Таргутай-Кирилтух, на которого прежде иных падало подозрение в отравлении Есугея, так как он более всех и злее выказал себя в ссоре, первым не сдержался и в кровь избил почтенного кузнеца Джарчиудая.
Случилось это так.
Кузнецы в степи от веку были уважаемыми людьми. А как иначе — без кузнеца арба с места не тронется и воин на коня не сядет. И арбу, и воина руки кузнеца снаряжают.
Таргутай-Кирилтух прискакал к юрте Джарчиудая и швырнул к ногам кузнеца перемёт с коваными крючками.
— Твоими крючками, — сказал, — не золотых тайменей ловить в Ононе, а ленивых карасей в вонючей луже. Вчера с крючка у меня сошёл таймень. Ты ковал?
Джарчиудай наклонился, поднял брошенный в пыль дороги перемёт, оглядел крючки. Губы тронула улыбка. Вскинул глаза на Таргутай-Кирилтуха.
— Плох не крючок, — сказал, — хотя это и не моя работа, но руки, что вываживали тайменя.
У Таргутай-Кирилтуха толстое брюхо заколыхалось на луке седла. По лицу пошли красные пятна. Он вспыхивал, как сухой ковыль, брошенный на жаркие угли:
— Руки... Не ты ковал крючки? Кто же?
— Вспомни, — невозмутимо сказал кузнец, — я в твоей юрте по углам не шарил. Что там лежит и откуда взято, не знаю.
Вольный был человек и говорил вольно.
— А я что — по чужим юртам шарю? — закипая гневом, воскликнул Таргутай-Кирилтух. — Ты, кузнец, говоришь это мне, нойону?
Качнулся в седле, наваливаясь на шею коня.
— Не заносись, Таргутай-Кирилтух, — тоже поднял голос Джарчиудай, — я свободный человек и говорю что хочу. Если мозги твои не жидки, как молоко, с которого сняли сливки, лучше послушай, о чём судачат по всему улусу.
Таргутай-Кирилтух толкнул коня и, тесня кузнеца к юрте, уже и вовсе не сдерживаясь, закричал:
— О чём? О Есугее? Так на же тебе...
Толкнул что было силы кузнеца гутулом в грудь, хлестнул плетью.
Из юрты выскочила жена кузнеца, высыпали дети. Все закричали. Выбежали люди из соседних юрт.
Таргутай-Кирилтух вздёрнул поводья, пустил коня вскачь. Взметнулась пыль.
У кузнеца сквозь пальцы прижатой к лицу руки, алой лентой ползла кровь.
— Ладно, — сказал он, — ладно... Запомним.
Да так сказал, что почувствовалось — запомнит.
Случай этот породил разговоры больше прежнего.
— Ежели на человеке нет вины — он не станет бросаться на других.
— Без причины и ворон не каркнет.
Слова закипали чёрной пеной.
А в юрте Есугея закипали не слова, жгучей волной поднималась мстительная кровь. Бессмыслен бег лошади вкруг коновязи — сколько ни бежит, всё остаётся на месте. Кровь же указывает дорогу, толкает вперёд, и трудно угадать её путь, но он есть, как есть и цель. И многое поднялось в этом мире и утвердилось на крови. Больше, правда, плохого.
Жена Есугея Оелун столько дней, сколько полагал обычай, не выходила из юрты и прятала лицо от людей, а когда вышла, её было не узнать. Изменилось в ней всё: лицо, походка, жесты. Лицо высохло и почернело, походка стала торопливой, будто Оелун всё время куда-то бежала, бежала, но не могла добежать. Жесты стали скупее, резче, проглядывала в них постоянная, ни на минуту не угасающая настороженность, словно Оелун ожидала удара. Глаз она не поднимала, но когда доводилось кому-нибудь перехватить её взгляд, то становилось явным — в глазах сквозила та же настороженность, немедленная готовность уйти от удара и угроза ответить на удар.
Опасность и впрямь нависала над ней.
Это она чувствовала, как волчица чувствует охотника, который приметил её нору со щенками. В таком случае волчица будет, таясь, ходить кругами. И, как бы ни скрадывал охотник следы, выследит его и, ежели не уведёт щенков заранее, то вцепится в загривок охотника яростными клыками. Её не удержит ничто, даже страх смерти. На подходе к норе со щенками волчица не знает страха. Жажда сохранения рода в ней сильнее жажды жизни.
Больше иного насторожило Оелун нападение на табун её кобылиц. Об этом известил мальчишка-подпасок, прискакавший с дальних пастбищ.
— Кто угнал кобылиц? — выкрикнула Оелун.
— Не знаю, — ответил подпасок и скосил глаза, переступил босыми ногами по пыли. Беспомощно и растерянно. Женщина взглянула на него и, больше ничего не спрашивая, шагнула к коновязи.
Солнце клонилось к закату, когда она поднялась на холм на берегу Онона. Внизу у реки лежали пастбища. Солнце опустилось вровень с окоёмом и высвечивало в степи каждую кочку, ложбинку, выбоинку, неровность. С высоты холма Оелун отчётливо увидела: вдоль реки лежит выбитая копытами широкая полоса. Оелун поняла — табун прогнали здесь и увели вверх по реке.
Она толкнула коня задниками гутул, и он шагом пошёл с холма. Торопиться было ни к чему. Следы говорили — угнали весь табун.
У подножия холма, на истоптанной траве, она неожиданно приметила что-то рыжее. Подъехала, наклонилась и, не слезая с коня, подхватила рукой.
Это был старый, драный, засаленный треух хурачу. Оелун повертела треух в руке, сунула в седельную суму.
За тальниками, плотной стеной стоящими у реки, увидела юрту табунщиков. Из юрты суетливо вышел старик и трусцой побежал навстречу.
— Беда, беда... Ой-е-е... Какая беда, — запричитал издалека, — беда...
Голос дребезжал жалким, надтреснутым колокольцем.
— Замолчи, — подъезжая, оборвала его Оелун.
Старик смолк, неловко вертя в руках черенок кнута.
— Кто угнал табун? — спросила Оелун, наклоняясь с седла.
Пряча лицо, старик забормотал:
— О хатун[23], табун угнали мангуты. Мангуты...
На старике был драный, пыльный халат, изношенный до дыр. Трудно было определить, какого он цвета, но Оелун разглядела на плечах старика тёмные полосы. И не надо было гадать — по спине недавно гуляла плеть. Старика можно было пожалеть, но Оелун не пожалела. Сейчас она защищала сыновей. Она этим жила, да и могла жить только этим. Жалости в ней ни к кому иному не осталось.
— Врёшь! — крикнула она. — Ком грязи... Даже годы не смогли выдавить из тебя трусость.
Она достала из седельной сумы треух и швырнула в лицо старику.
— Это я нашла на тропе, по которой угнали табун. На тебе такой же... Мангуты не носят лисьих треухов, это треух тайчиута.
Старик упал на колени. Голова его тряслась.
— Мангуты, мангуты, — бормотал он.
Оелун поняла — ему велели так сказать, и он сказал. Из горла Оелун вырвался только злобный клёкот:
— О-у-э...
Она повернула коня и поскакала в курень.
Конь шёл ходко, но она гнала и гнала его. Била в бока гутулами и гнала, гнала, гнала.
Оелун стало страшно.
Она заглянула вперёд и поняла, что табун кобылиц — начало испытаний, которые выпадут на её долю. Табун угнали не таясь, среди дня. Угнали, чтобы дать понять её куреню да и соседним тоже — у вдовы Есугея нет защиты, как нет защиты и у её людей. И пускай каждый задумается: кочевать ли ему с Оелун или отойти в сторону? Она с отчаянием угадывала, что будут угнаны и другие её табуны. А что тогда? Как накормить и одеть сыновей? Пугающей, острой болью её пронзило: а если сейчас она прискачет в курень и увидит вместо юрты вытоптанный круг земли и развороченный очаг? Неведомые люди могли увести детей, как угнали табун.
Конь, надсадно гудя нутром, вынес Оелун к куреню. Она увидела — юрта стоит, как и прежде, и над ней струится беловатый дымок. Женщина облегчённо отпустила поводья, вскинула руки к лицу, сильно сжала виски, сказала: «Успокойся, Оелун, успокойся».
Теперь она знала, как поступить.
Оелун перевела коня на шаг и не спеша подъехала к юрте. Она не хотела испугать или потревожить сыновей. Они были ещё малы, чтобы понять её тревоги.
Оелун привязала коня к коновязи, шагнула к юрте, и тут из-за полога навстречу ей выскочил Темучин. Оелун, с улыбкой, как если бы ничего не случилось, протянула руку, потрепала его по рыжим вихрам. Волосы сына всегда смущали её. Она ни у кого не видела такой головы. У отца Темучина волосы отливали медью, а у сына голова горела огнём. Каждый раз, касаясь её, Оелун переживала нечто странное: внутренне настораживалась, но вместе с тем рыжая голова притягивала руку, как тёплое пламя очага.
Не сказав ни слова, Оелун вошла в юрту и захлопотала, готовя ужин. Она всыпала в долблёное продолговатое корытце хурут[24], развела молоком, подвинула корытце к детям.
Младший из сыновей — Хачиун — захныкал:
— Хурут, хурут... Хочу мяса...
Оелун взглянула на него, подумала: «Неразумный. Не ведает, что завтра может не быть и хурута». Сказала, однако, другое:
— Ешь, ешь. Завтра я накормлю вас мясом.
— Да, — оживился Хачиун, — тогда я съем и тот хурут, что остался в мешке.
— Ешь, ешь, — кивнула Оелун.
Всё время, пока сыновья ели, она молча наблюдала за ними, голова же была занята всецело завладевшей ею мыслью. Она хотела додумать её до конца, ничем не отвлекаясь. Сейчас сделать этого она не могла и решила, что накормит сыновей, уложит спать и тогда определит, как жить дальше.
Сыновья доели хурут, Оелун постелила овчины, накрыла детей тулупами, сказала:
— Спите.
Села к едва тлевшему очагу. Её охватила гнетущая усталость. Сказалось всё: скачка на пастбище, с которого угнали её кобылиц, разговор с табунщиком, пугающие мысли о будущем. Оелун поняла, одна она не сможет решить, как встретить завтрашний день. Ей нужен был совет.
«Чей? — подумала она. — Пойти в соседние юрты? — Ей вспомнился старик табунщик. Его исхлёстанные плетью плечи и спина, плачущий голос. — Нет, — решила Оелун, — в соседних юртах я не найду совета».
Сыновья, уснув, посвистывали носами.
— Темучин, — позвала негромко Оелун.
— Да, exe[25], — сразу же отозвался старший сын, и по голосу она догадалась, что он не спал.
— Поднимись, сынок, — сказала Оелун, — надо поговорить.
Темучин вылез из-под тулупа и молча сел у очага напротив матери.
Оелун подбросила в огонь сухую коровью лепёшку. В юрте стало посветлей, но Оелун ждала, когда пламя разгорится настолько, чтобы осветить лицо старшего сына. Она хотела видеть его глаза. Да, в этот вечер перед ней не сидел всегда знающий что делать Есугей, но был его сын, и голос Темучина если и не имел силы, как голос отца, но всё же мог быть его отголоском. Сейчас она нуждалась в помощи, пускай даже слабой помощи ребёнка.
Огонь разгорелся.
Оелун взглянула на Темучина. Из темноты выплыли узкие плечи, худая шея, руки, неловко брошенные на колени. «Жеребёнок, — подумала Оелун, — ещё жеребёнок...» Заглянула в глаза Темучина. Глаза старшего сына смотрели внимательно и твёрдо. Холодные, раздумчивые, зелено-голубые глаза Есугея.
Мгновение назад Оелун не знала, как начнёт разговор, но этот взгляд вдруг укрепил её, и она заговорила, не скрывая страхов и сомнений.
— У нас угнали табун кобылиц. Лучших, дойных кобылиц.
— Знаю, — коротко ответил Темучин.
— Угнали люди нашего племени, тайчиуты, и не потрудились скрыть следы.
Темучин промолчал.
— Догадываешься, о чём такое говорит? — спросила Оелун.
Темучин смотрел не мигая. Взгляд по-прежнему был твёрд и раздумчив.
— Понимать надо так, — сказала Оелун, — у нас отберут весь скот.
— Наверное, — подтвердил Темучин.
— Что же делать?
У Темучина начали подниматься плечи.
— Из куреня, сынок, надо уходить, — сказала Оелун, — сегодня увели скот, завтра уведут вас, моих сыновей, и отдадут в рабство.
— Они не посмеют, мы дети благородного Есугей-багатура, наш прадед хан Хабул, стоявший над всем племенем тайчиутов.
— Посмеют, сын. Надо уходить, и немедленно.
— Куда уходить?
— В степь.