На шею Темучина набили кангу.
Когда Таргутай-Кирилтух, прокричав: «Кангу ему на шею, кангу!», убежал в юрту, нукеры развязали стягивающий Темучина аркан и, подхватив под мышки, подняли на ноги. Но Темучин не мог стоять и упал. Он пролежал у юрты весь день. Тело занемело, застыло, и Темучин не держался на ногах.
Смеркалось.
Нукеры вновь подхватили Темучина под руки и бегом, хотя спешить было вовсе ни к чему, поволокли от юрты Таргутай-Кирилтуха в темноту.
У Темучина кружилась голова, дурнота подкатывала к горлу, он временами забывался и не различал, что происходит вокруг. Всё, что делали с ним, или то, что окружало его, он воспринимал отрывками, в каком-то сером, глухом тумане, да и звуки доносились до него как будто издалека, а всё происходящее воспринималось, как если бы это случилось не с ним, но с кем-то другим, на что он смотрел со стороны.
Отчётливо запомнилось, как большие красные руки запрокинули ему голову, а другие руки притиснули к горлу и к затылку что-то жёсткое, обдирающее кожу, и всё это сопровождалось частым, прерывистым, торопливым дыханием многих людей, как если бы не один, не два, но несколько человек, поспешая, несли тяжесть.
Шею Темучина, как ему показалось, стиснула петля, и он забылся.
Очнулся Темучин от жара, нестерпимо обжегшего и щёку, и шею, и ухо. Запах раскалённого металла забил дыхание, перехватил горло, сильный удар обрушился на плечи, и он вновь потерял сознание.
Эта боль, звуки, запахи, удары были действиями или следствиями, которые сопровождали момент набивания канги — большой и тяжёлой деревянной плахи — на шею Темучину. Тяжкая колода, ложась на плечи, сковывала человека и не позволяла убежать от хозяев, которые отныне могли им распоряжаться, как стреноженной лошадью.
Натужно суетясь и бестолково мешая друг другу, нукеры вырубили в половинах плахи полукружья и приладили её к шее Темучина. И так как делалось это в спешке, плаха передавила горло. Темучин потерял сознание. Увидев его посиневшее лицо, нукеры сняли плаху и вновь начали кромсать топором неподатливое дерево и в другой раз прилаживать плаху к шее Темучина.
Наконец с этим было покончено.
На плаху наложили скрепляющие половины полосы и, как думалось нукерам, навечно заклепали мощными крюками. Вот тогда-то и обожгло шею Темучина жаром. Крюки ставили, раскалив металл докрасна.
Нукеры спешили, толкали друг друга, и если один брался за молот, то другой хватался за клещи, третий лез с топором.
Набив кангу, нукеры опять подхватили Темучина под руки и потащили в ещё больше сгустившуюся темноту. Наступила ночь, и курень погрузился во мрак. Ноги Темучина безвольно волоклись по земле. Нукеры дотащили забитого в кангу раба до юрты, в которую сваливали ненужный хлам, и бросили на землю.
Темучин, очнувшийся в эту минуту, разобрал кем-то сказанное:
— Ну, этому недолго жить... Подохнет не сегодня, так завтра. Прибыток не великий оказался для нойона...
— Молчи, — возразил другой голос, — прибыток... Откуда тебе знать прибытки нойона?..
Сознание Темучина погасло.
Очнулся он от нестерпимой боли в шее. И не сразу понял — где он, что с ним произошло да и отчего так болит шея. А когда сознание прояснилось и Темучин вспомнил случившееся, то мучительно застонал, однако в стоне этом было только выражение боли, но отнюдь не жалоба или мольба, обращённые к своим истязателям. Нет, такого в этом болезненном звуке не услышал бы и Таргутай-Кирилтух, доведись ему быть поблизости.
Темучин попытался повернуться на бок, но канга, которая была намного шире плеч, не позволила этого. Тогда он, упираясь руками в землю, с трудом поднялся на колени, с мучительной болью, отдавшейся в позвоночнике, повернул плаху на шее и с предосторожностью опустился и лёг на бок. Однако и в этом случае голова оставалась приподнятой. Канга была широкой, и шея опиралась на ребро плахи. К этому надо было привыкать.
Всё же ему стало легче, и он не потерял сознание, но заснул.
Разбудил Темучина шаман, тот, который приходил в их юрту, когда привезли отравленного Есугей-багатура. С лицом, не выражавшим ни участия, ни осуждения, — во всяком случае чувства эти прочесть в его чертах было трудно, — но осторожными, ласкающими тело пальцами он ощупал Темучина, задумался на мгновение и стал искать что-то в складках широкого пояса. Достал плоский, не больше ладони, кувшинчик и, повернув Темучина к себе спиной, намазал шею и плечи смягчающей кожу пряно и сладко пахнущей мазью. Покончив с этим, достал из складок пояса другой кувшинчик и заставил Темучина выпить терпкую настойку. Темучин сделал глоток, настойка влилась в него острой струёй, и он почувствовал жар даже в кончиках пальцев. В болезненно гудящей голове объявились лёгкость и ясность.
Рассвело.
В откинутый полог юрты вошли первые лучи солнца. Шаман заставил Темучина подняться на ноги, подвёл к выходу из юрты. Повернул Темучина так, чтобы солнечные лучи высветили его лицо ярко. Приблизился вплотную и заглянул в глаза, рассматривая лишь известное ему, как рассматривают дно реки сквозь текущую воду. Это продолжалось долго, но наконец шаман отстранился от Темучина, отступил, окинул взглядом всю его фигуру и, впервые за встречу разомкнув губы, сказал твёрдо:
— Как ни бросай пыль — она падёт вниз, как ни опрокидывай светильник — пламя будет вздыматься кверху. Так говорили древние. Слова эти прошли через века, и ты их помни.
Повернулся и, косолапя, пошёл прочь. Колокольчики забренькали на подоле его халата.
Темучин смотрел ему вслед. Лицо было сосредоточенно. Следов растерянности на нём не было.
Слова шамана можно было понять как ободрение, но Темучин, несмотря на положение чёрного раба с кангой на шее, в ободрении всё же не нуждался.
Жизнь — лестница с бесконечными ступенями от земли к небу. Сомнительно, что кто-то проходит её всю, но безусловно — личностям цельным, способным с наибольшей пользой использовать данное природой и не растерять эти богатства, переходя со ступени на ступень, удаётся подняться высоко. Большинство людей слабеет в пути. Руки их соскальзывают с перекладин. Ноги срываются со ступеней. Глаза устают смотреть на сияющее над головой солнце. Слабеет желание идти вверх, и люди останавливаются, а чаще срываются и падают вниз. И оттого лестница эта на уровне высоких ступеней всегда свободна. Иди, иди... Но нет желающих шагать по крутым ступеням. Угасли силы...
У сына Есугей-багатура и Оелун силы были.
Беззаботный мальчонка, бегавший вокруг юрты Есугей-багатура, — это был один человек. Малый ростом, со слабыми плечами, узкой грудью и тоненьким голоском, но человек со своим отношением к окружающим, со своими устремлениями. Не всегда очевидными, но присущими только ему.
Когда после смерти Есугей-багатура жена Даритай-отчегина прошла мимо Темучина, не приметив его, острая обида обожгла мальчонку, и ночью, лёжа под тулупом, он до боли закусил губу.
Это была ступень на той самой лестнице, по которой карабкаются к небу.
Потом случились: арба, в её передке спящие младшие братья, мать, шагающая впереди волов, первый неудачный выстрел из лука, безымянный ручей, запруженный тяжёлым, набухшим водой песком... Многое случилось. Было и Высокое небо, на которое указала ему мать...
В волчьей пещере на берегу безымянного ручья жил уже другой человек. И это он, другой человек, сказал себе: «Я не должен, не имею права, да просто не могу вернуться без добычи к очагу, где ждут мать и братья».
И это была ступень.
У ног Таргутай-Кирилтуха, спутанный верёвками, с разбитой головой, лежал третий человек. Он, третий, напряжением связанных ног оттолкнулся от земли, повернулся лицом к нойону и взглянул на него так, что тот не выдержал взгляда и заспешил в свою юрту.
И это тоже была ступень.
Ныне Темучину пришло время шагнуть выше. Он поступил так, как никто не ждал.
Чёрный раб с кангой на шее брался за любую работу. Метал стога. Чистил навоз. Доил кобылиц. Ходил с отарой овец. И очевидным было, что всё это делалось им тщательно.
Люди в курене удивлялись. Сын Есугей-багатура, правнук хана Хабула не только носит на шее кангу — это можно было понять, в жизни случается всякое, — но старательно доит чужих кобылиц и с тем же старанием пасёт овец?..
Такое было выше понимания людей.
Курень приглядывался к Темучину с изумлением.
Изорванная кангой шея поджила, кожа на ней уплотнилась, стала грубой, как мозоль, и тяжёлая плаха, хотя и связывала движения, но уже не причиняла физических страданий. Темучин приладился к тяжёлой колоде и в работе был не менее ловок, чем самые расторопные хурачу.
Наступала пора стрижки овец. Для куреня пора горячая, страда, так как за короткое время надо остричь тысячи голов, обкурить овец дымом костров, а затем и обмыть в травных настоях, предохраняющих от степного клеща. Каждый человек в курене был на счету, и каждому было определено место и дело.
Курень жил в гомоне бесчисленных овечьих отар, в непрекращающемся перестуке звонких копытец. Дрожащее меканье овец так и гудело в ушах, и стучали, стучали копытца.
Темучина определили к стригалям.
Чтобы остричь овцу, надо обладать немалой расторопностью. Овцу следует поднять на стол, умело и ловко уложить и только после того большими ножницами свалить руно. Да так свалить, чтобы не поранить, прихватив вместе с шерстью кожу, потому как пораненная овца обречена на гибель.
Темучин подхватывал овцу, прижимал к крышке стола и запускал лезвия ножниц в руно. Руно отваливалось полностью, обнажая сине-розовое тело. Дыхание забивал пресный запах шерсти, в горле першило от едучей пыли.
Темучин локтем отёр заливающий лицо пот, не выпуская из-под руки голову овцы, увидел — к нему подошёл и остановился чуть поодаль старший нукер Таргутай-Кирилтуха Урак. Взгляд нукера был внимателен.
Темучин с усилием перевернул овцу, защёлкал ножницами. Руно отходило шубой, так плотно было сбито. Наконец руно отвалилось, и Темучин выпустил овцу из-под руки. Словно оглушённая, она мгновение прижималась к доскам, потом разом, почувствовав свободу, вскинулась на удивление маленьким, без шубы, телом на четыре ноги и с коротким меканьем спрыгнула со стола.
Темучин оглянулся. Урак по-прежнему стоял чуть поодаль. Гутулы его прочно припечатывали землю.
Темучин давно приметил, что старший нукер Таргутай-Кирилтуха приглядывается к нему, но объяснял это так — нойоном Ураку поручено присматривать за чёрным рабом, и, встречаясь с нукером, старался не обращать внимания на повышенный интерес к себе.
Урак по-прежнему стоял неподвижно.
Темучина при встречах с нукером смущало одно: во взгляде Урака он не примечал соглядатайской цепкости, которая, как её ни прячут, выдаёт себя. А может, выдаёт даже тем больше, чем старательнее прячут. Глаза Урака не подглядывали, таясь, за Темучином, но взглядывали с нескрываемым интересом, как не должно было глазам приставленного для наблюдения. Темучин чувствовал, что нукер хочет заговорить с ним, однако не решается, как видно опасаясь чего-то. Правда, они встречались, когда кто-нибудь был рядом, но да Темучин редко оставался один, так как работал всегда с хурачу. Метал ли сено, убирал ли навоз или валял шерсть. Других работ ему не давали.
Но сейчас он был один.
Старший нукер близко стоял к Таргутай-Кирилтуху. Нойон не сажал его к своему очагу, но, постоянно находясь рядом с Таргутай-Кирилтухом, Урак видел многое. Да обостряла его зрение и неприязнь, которую он испытывал к нойону.
Люди редко прощают обиды, и Урак не простил.
Курень хиреет, Урак видел и слышал голоса, которые говорили об этом открыто. Седобородые старцы выказывали неудовольствие шёпотом: «Шу-шу-шу», а тут, не скрываясь, заговорили и зрелые хурачу, и молодые, что несли основную тяжесть работ. Так бывает — живут люди, живут по сложившемуся обыкновению, но исподволь, незаметно из неведомой глубины привычного бытия возникают вдруг сомнения: да так ли мы живём, как могли бы? Сомнения растут, будоражат головы, и раздаются голоса: «Ан впрямь, что происходит? Затеснены кругом, замордованы, нет, так нельзя!» И открывается ложь происходящего вокруг. Оказывается, что и этого не видели, и того не знали, и об этом не ведали. Впрочем, ложь открывается с удивительным постоянством всякий раз, как только начинает шататься установленный порядок жизни.
Сомнения — ржа, которая и железо ест.
Урак понял: время Таргутай-Кирилтуха кончается.
Но уразумел он и другое.
Курень, приглядываясь к чёрному рабу, казалось покорно носившему на плечах тяжкую колоду, не сразу, но заговорил:
— Гляди, какой сын вырос у Оелун...
— Да, с кангой на шее, а работник лучший и среди молодых.
— А отец-то у него — Есугей-багатур...
Чёрный раб меж тем шагал мимо юрт по грязи в рваных гутулах, из которых торчали пальцы, надсаживаясь, волок повозку с немалыми кадушками, развозя по куреню воду из Онона. На выбоинах вода плескалась в кадушках, захлёстывала рабу спину.
Старики смотрели вслед.
— Да... — раздумчиво тянул не один, так другой.
Есугей-багатура помнили и немало рассказывали — какой он был смелый, сильный, справедливый. О прошлом помнят доброе. Так оно повелось, да, наверное, не в том дело, что повелось, но человеку душой отдохнуть надо в сегодняшней, тяжкой жизни, и он в прошлое мыслями тянется, выискивает в нём, что согреет и ободрит.
Да ещё и отравлен был Есугей-багатур, а о тех, кто пострадал, люди вспоминают с участием.
— Славный сын у Оелун, — говорили, качая головами. — Да и кангу на шее носит, а это не забывается... Такой поймёт любого человека...
— И не только сын Оелун, но и Есугей-багатура.
— Конечно, конечно...
Урак решился на то, о чём иные пока только говорили и думали.
Лицо Урака — широкоскулое, с узкими, злыми глазами — набралось той сосредоточенности, которая свидетельствует: этот замыслил своё и непременно его совершит. Так определённы и решительны бывают такие лица. Человека, решившегося на своё, держит мысль, как напряжённый стержень, и такого свернуть в сторону трудно. Оно бы и всем так в жизни неплохо. Но нет, не получается. Не всякий способен подчинить себя возникшей мысли.
Урак шагнул к стоявшему с большими ножницами в руках Темучину. Но ни ножниц, ни горой наваленной овечьей шерсти, ни колодки на шее Темучина он сейчас не видел, как не слышал блеяния овец и не замечал наносимого со стороны дыма костра.
Во время стрижки подрезанную овцу приканчивали и, разделав, отправляли в котёл — дармовой шулюн для всех стригалей. Таков был обычай, и отказаться от него не мог даже самый скаредный хозяин.
Урак отмахнулся от дыма.
Ножницы, шерсть, овцы были для нукера чем-то временным подле Темучина и несущественным. Он почему-то видел в мыслях сына Оелун и Есугея иным и в другом окружении.
Урак сказал Темучину несколько слов. Быстро и коротко. Опасался, что от костра, где толпились люди, их увидят вместе.
То, что он задумал, в свидетелях не нуждалось.