К книге
Три ДюмаЧасть пятая ОТ «ТРЕХ МУШКЕТЕРОВ» ДО «ДАМЫ С КАМЕЛИЯМИ». Глава пятая СМЕРТЬ МАРИ ДЮПЛЕССИ
46%
Часть пятая ОТ «ТРЕХ МУШКЕТЕРОВ» ДО «ДАМЫ С КАМЕЛИЯМИ». Глава пятая СМЕРТЬ МАРИ ДЮПЛЕССИ
25

Мы воздадим ей лучшую хвалу, сказав, душе ее так быстро наскучила жизнь, которую вело ее тело, что она убила его, чтобы покончить с этим существованием.

На письмо из Мадрида молодой Дюма не получил никакого ответа, и вот почему.

Мари никогда не хотела разрыва с ним. Но она «привыкла к тому, что все ее привязанности попираются, привыкла заключать мимолетные связи и переходить от одной любви к другой, и постепенно стала, — пишет Жюль Жанен, — ко всему безразличной. О сегодняшней любви она помышляла не больше, чем о завтрашней страсти». Безразличной? Нет, скорее смирившейся. Она «тосковала по тишине, покою и любви. У нее была душа гризетки, которая приспосабливалась, как могла, к телу куртизанки». Куртизанка старалась привлечь богатых любовников: Штакельберга, Перрего; гризетка искала друга сердца, который мог бы заменить ей Аде.

И она нашла Франца Листа, которого ей представил в ноябре 1845 года лечивший ее доктор Корев, странная личность, похожая на персонажей Гофмана, полушарлатан, полугений. Лист — великий музыкант, «прекрасный, как полубог», только что порвал свою продолжительную связь с Мари Агу.

Немногие мужчины занимали тогда более видное положение в обществе. «Мадемуазель Дюплесси вас хочет, и она вас завоюет», — сказал Жанен виртуозу.

Она и впрямь завоевала его, и он никогда не смог ее забыть. «Вообще мне не нравятся такие женщины, как Марион Делорм или Манон Леско. Но эта была исключением. Она была очень добра…» И все же Лист отказался связать свою жизнь с прекрасной куртизанкой и даже не пожелал поехать путешествовать с ней по Востоку, чего ей очень хотелось.

Эдуард Перрего пригласил Мари в другое путешествие, весьма неожиданного свойства. Он увез ее в Лондон, и там 21 февраля 1846 года сочетался с ней гражданским браком перед регистратором графства Мидлсекс. Она стала графиней Перрего. Но брак, по всей вероятности, был заключен не по правилам, так как церковное оглашение не было опубликовано. Он не мог считаться действительным во Франции, потому что не был утвержден французским генеральным консулом в Лондоне, как того требовал закон. К тому же по возвращении в Париж супруги по взаимному согласию вернули друг другу свободу. Так к чему же тогда эти необъяснимые формальности? Возможно, Перрего надеялся крепче привязать к себе Мари Дюплесси; возможно, он хотел удовлетворить прихоть умирающей, потому что у Мари к тому времени развилась скоротечная чахотка, и она знала, что часы ее сочтены. Лондонская свадьба in extremis[122] позволила ей заказать на дверцы своей кареты гербовые щиты. «Лишь самые интимные друзья, самые надежные советчики» знали, что она имеет на это право. У поставщиков, которым она задолжала, вошло в привычку адресовать счета на имя «графини дю Плесси».

Но на самом деле она к этому времени чувствовала себя слишком плохо, чтобы быть настоящей женой или любовницей. «Волнующая бледность» ее щек сменилась лихорадочным румянцем. Она пыталась искусственно возродить свою былую красоту при помощи блеска драгоценностей. Она разъезжала по модным курортам, переселялась из Спа в Эмс — восхитительная танцовщица, Мари продолжала вызывать восхищение; но с каждым новым местом ее состояние только ухудшалось. В счетах отелей стоит: «Молоко… Вливания…»

Мари Дюплесси — Эдуарду Перрего: «Я молю вас на коленях, дорогой Эдуард, простить меня; если вы меня еще любите, напишите мне всего два слова, слова прощения и дружбы. Напишите мне до востребования, Эмс, герцогство Нассау. Я здесь одинока и очень больна. Итак, дорогой Эдуард, скорее — прощение. До свидания».

По возвращении в Париж Мари в течение нескольких недель еще появлялась на балах — лишь призрак, тень своей былой красоты. Потом настал день, когда она уже не смогла более покидать квартиру на бульваре Мадлен. Ей минуло двадцать три года, и она была обречена. И вот в ее комнате появились «налой, крытый трипом», и «две позолоченные Девы Марии». Иногда по вечерам, надев белый пеньюар и обмотав голову красной кашемировой шалью, она садилась у окна и наблюдала, как проходят мимо светские дамы и кавалеры, направляясь ужинать после театра.

Так как она не могла больше зарабатывать деньги своим истощенным телом, ей пришлось продать одну за другой почти все драгоценности, которые она так любила. Когда она умирала, у нее из всех украшений оставались лишь два браслета, одна коралловая брошь, хлысты и два маленьких пистолета. Эдуарда Перрего, пришедшего навестить ее, она не приняла. Она умерла 3 февраля 1847 года, в самый разгар карнавала, за несколько дней до масленицы, которую Париж в те времена бурно праздновал. Шум веселья врывался в окна маленькой квартирки, где лежала в агонии Мари Дюплесси. Викарий церкви святой Магдалины пришел причастить ее, затем, перекусив, отправился восвояси. «На ветчину для священника, — записала в книге расходов горничная, — два франка».

5 февраля 1847 года толпа любопытных следовала за погребальным катафалком, «украшенным белыми венками». За дрогами, обнажив головы, шли лишь двое из прежних друзей Мари Дюплесси: Эдуард Перрего и Эдуард Делессер. Мари похоронили временно на Монмартрском кладбище, потом, 16 февраля, в жирный четверг[123], тело ее эксгумировали и предали земле на участке, приобретенном Эдуардом Перрего за 526 франков в вечную собственность.

В этот день «низко нависшее небо было темным и мрачным, к полудню небеса разверзлись и потоки ливня хлынули на процессию «жирного тельца», а ночью во всех уголках Парижа сотни разбушевавшихся оркестров с помпой провожали карнавал».

Дюма-сын, путешествовавший по Алжиру и Тунису, ничего не знал о долгой агонии своей бывшей возлюбленной. Возвращаясь во Францию, он много думал о Мари. Он никогда не переставал любить эту редкую и трогательную женщину. «Я шел, и воспоминания о наших ночах преследовали меня», — писал он. Что, впрочем, отнюдь не мешало ему не отказываться от тех приключений, которые выпадали на его долю во время путешествия. Из Туниса он вернулся в Алжир, чтобы встретить там Новый год. 3 января 1847 года пассажиры «Велоса» («Стремительного») пересели на пакетбот «Ориноко», 4-го они прибыли в Тулон, на следующий день — в Марсель. Оттуда Дюма-отец поспешил в Париж, куда его призывали дела Исторического театра. Дюма-сын соблазнился гостеприимством д'Отрана, Мери и возможностью закончить вдали от Парижа плутовской роман «Приключения четырех женщин и одного попугая», о выходе которого уже объявил издатель Кадо.

О смерти Мари он узнал в Марселе. Это известие повергло его в грусть и раскаяние. Нельзя сказать, что он плохо обошелся с Мари, но он был слишком суров, а значит, и несправедлив к бедной девушке, чья жизнь была столь тяжелой, что ее ни в чем нельзя винить. Недовольный собой, он решил с жаром взяться за работу и расплатиться со всеми долгами. Но такую клятву гораздо легче дать, чем сдержать. Когда он возвратился в Париж, ему в глаза бросилось объявление, возвещавшее о посмертной продаже мебели и «предметов роскоши» в доме № 11 по бульвару Мадлен. Лиц, желающих что-нибудь приобрести, приглашали посетить квартиру, где была выставлена вся движимость. Дюма-сын помчался туда. Он вновь увидел мебель розового дерева, бывшую некогда свидетельницей его короткого счастья, тончайшее белье, облекавшее нежное и прелестное тело, платья покойницы, за право обладать которыми будут спорить так называемые порядочные женщины. Он был потрясен и, возвратившись домой, написал свое лучшее стихотворение:

Расстался с вами я, а почему — не знаю,

Ничтожным повод был: казалось мне, любовь

К другому скрыли вы… О суета земная!

Зачем уехал я? Зачем вернулся вновь?

Потом я вам писал о скором возвращенье,

О том, что к вам приду и буду умолять,

Чтоб даровали вы мне милость и прощенье.

Я так надеялся увидеть вас опять!

И вот примчался к вам. Что вижу я, о боже!

Закрытое окно и запертую дверь.

Сказали люди мне: в могиле черви гложут

Ту, что я так любил, ту, что мертва теперь.

Один лишь человек с поникшей головою

У ложа вашего стоял в последний час.

Друзья к вам не пришли. Я знаю: только двое

В последнем шествии сопровождали вас.

Благословляю их. Они одни посмели

С презреньем отнестись к тому, что скажет свет,

Умершей женщине не на словах — на деле

Отдав последний долг во имя прошлых лет.

Те двое до конца ей верность сохраняли,

Но лорд ее забыл и князь прийти не мог;

Они ее любовь за деньги покупали,

И не могли купить надгробный ей венок.

Чарльз Диккенс присутствовал на аукционе. «Там собрались все парижские знаменитости, — писал он графу д'Орсэ. — Было много великосветских дам, и все это избранное общество ожидало торгов с любопытством и волнением, исполненное симпатии и трогательного сочувствия к судьбе девки… Говорят, она умерла от разбитого сердца.

Что до меня, то я, как грубый англосакс, наделенный малой толикой здравого смысла, склонен думать, что она умерла от скуки и пресыщенности… Глядя на всеобщую печаль и восхищение, можно подумать, что умер национальный герой или Жанна д'Арк. А когда Эжен Сю купил молитвенник куртизанки, восторгу публики не было конца».

Диккенс, несмотря на свою сентиментальность, был, как он сам признавал, слишком англосаксом, чтобы его могла тронуть участь женщины легкого поведения. Дюма же купил «на память» золотую цепочку Мари. Распродажа дала 80917 франков, что с лихвой покрыло пассив наследства. Мари Дюплесси завещала деньги, которые останутся после уплаты долгов, своей нормандской племяннице (дочери ее сестры Дельфины и ткача Паке), поставив условием, чтобы наследница никогда не приезжала в Париж.

Жизнь и смерть Мари Дюплесси сыграли решающую роль в моральной эволюции Дюма-сына. Его отец, как и все романтики, воспевал права страсти, но сам очень скоро перестал следовать этим идеалам. Любовницам типа Мелани Вальдор он предпочитал снисходительных и непостоянных девиц. Его сын с двадцати лет тоже пристрастился к необременительным увлечениям, но пример матери показал ему, к каким печальным последствиям приводят подобные связи; судьба Мари окончательно убедила его, что комедия удовольствий в жизни, увы, часто оборачивается трагедией.

В мае 1847 года он отправился на прогулку в Сен-Жермен и вспомнил тот день, когда он скакал по лесу с Эженом Дежазе. Оттуда друзья отправились в Варьетэ, что положило начало его роману с Мари. Александр снял комнату в отеле «Белая лошадь», перечитал письма Мари и написал о ней роман под названием «Дама с камелиями». С начала века у поэтов вошло в привычку описывать в стихах свои увлечения. Гюго, Санд, Мюссе и даже Бальзак романтизировали таким образом свои связи. Книга Дюма-сына не автобиография, хотя, конечно, в основе этой истории лежит роман автора с Мари Дюплесси, которая в книге получила имя Маргариты Готье. В действительности Дюма сразу отказался от мысли возродить грешницу к новой жизни. В романе Арман Дюваль пытается заставить ее вступить на стезю добродетели.

«Я убежден в одном: женщине, которую с детства не научили добру, бог открывает два пути, ведущие к нему, — путь страдания и путь любви. Они трудны: те, кто на них вступает, стирают до крови ноги, раздирают руки, зато они оставляют украшения порока на придорожных колючках и приходят к цели в той наготе, в которой не стыдно предстать перед господом».

Роль отца Дюваля, его визит к Маргарите Готье, решение Маргариты продать лошадей и драгоценности, чтобы любовью искупить свои грехи, героическое самоотречение куртизанки, жертвующей собой, чтобы не повредить любимому человеку, — все это придумал Дюма, точно так же как и душераздирающие письма покинутой, разоренной, умирающей Маргариты. Нельзя представить, чтобы Дюма-отец мог устроить в жизни подобную сцену Маргарите Готье. В его привычках было скорее завоевывать куртизанок, чем защищать их добродетель.

Роман имел огромный успех. Все женщины — содержанки или просто согрешившие — были глубоко растроганы. «Туберкулез и бледность приобрели теперь мрачное очарование». Через несколько дней после выхода книги в свет автор встретил драматурга Сиродэна, и тот сказал ему: «Почему бы вам не сделать драму из вашего романа? Ведь это, мой дорогой, — плодородная почва, ее не следует оставлять невозделанной».

Дюма-сын поговорил с отцом. Отец в ту пору был абсолютным монархом в Историческом театре, открывшемся 21 февраля 1847 года постановкой «Королевы Марго». Создавая этот театр, Дюма, как всегда, носился с грандиозными прожектами. Он хотел повторить на сцене то, что уже совершил в своих романах, — воспроизвести национальную историю, создав пьесы на манер греческих трагедий и хроник Шекспира.

Спектакль был блестящий и — бесконечный. Он начинался в шесть часов вечера и кончался только к трем часам утра.

«Да, — писал на следующий день в своей рецензии Теофиль Готье, — Дюма совершил чудо, сумев удержать публику натощак девять часов кряду на своих местах. Правда, ближе к концу, в коротких антрактах, зрители начали поглядывать друг на друга так, будто они плывут на плоту «Медузы»[124], и те, кто пожирней, уже начинали тревожиться за свою судьбу. Слава богу, нам все же не пришлось оплакивать ни одной жертвы каннибализма; но на будущее, если дирекция еще собирается ставить драмы в пятнадцати картинах с прологом и эпилогом, ей следует добавлять на афишах: «Большой выбор блюд…»

Десять тысяч зевак собрались на улице перед театром, чтобы поглазеть на зрителей и на фасад. Узкое здание торжествующе вздымалось между двумя огромными домами на бульваре Тампль. Оно казалось оригинальным, потому что в отличие от большинства тогдашних театров не походило ни на «биржу, ни на храм, ни на гауптвахту, ни на музей». Архитектору, а возможно и Дюма, пришла в голову мысль стилизовать подмостки, на которых играли в бродячих театрах, заменив две бочки двумя кариатидами, поддерживающими балкон. Теофиль Готье хвалил архитектора Сешана за то, что тот не поддался искушению построить вместо театрального здания Парфенон.

«Только подчеркивая целевое назначение здания, — указывал Теофиль Готье, — и максимально используя полезные элементы, современная архитектура найдет те новые формы, которые она тщетно ищет». На фресках внутри помещения были изображены все старые друзья Дюма: Софокл, Аристофан, Эсхил, Еврипид, Корнель, Расин, Мольер, Мариво плюс Тальма и мадемуазель Марс. Дюма, подобно древним, любил окружать себя своими богами.

Герцог Монпансье и молоденькая пятнадцатилетняя герцогиня присутствовали на премьере, которая затянулась далеко за полночь. Беатриса Персон, которую Дюма-отец в ту пору жаловал своим вниманием, играла роль королевы-матери Екатерины Медичи. Девятнадцатилетняя актриса была явно молода для этой роли, но любовь великих людей возлагает короны на самые неподходящие головы. «Королеву Марго» на афишах сменил «Гамлет», странный «Гамлет», адаптированный Дюма, который, желая придать пьесе счастливую развязку, не стал, в отличие от Шекспира, убивать принца Датского.

Дюма-сын надеялся, что вслед за драмами его отца на сцене Исторического театра появится «Дама с камелиями».

— Нет, — сказал Александр Первый, — сюжет «Дамы с камелиями» не годится для театра, я бы никогда не смог ее поставить.

Сына задели слова отца, тем более что многие профессиональные драматурги предлагали ему переделать его роман в пьесу. «А почему бы мне не взяться за это самому?» — подумал он. И скрылся на восемь дней в своем маленьком домике в Нейи. Так как у него не было времени выйти купить бумаги, он писал на любых клочках, какие только попадались ему под руку. Закончив пьесу, он тут же помчался к отцу. Тот, по-прежнему убежденный в нелепости этой затеи, из родительских чувств все же согласился прослушать пьесу. После первого акта он сказал: «Очень хорошо!» После второго Александру Второму пришлось отлучиться по неотложному делу. Вернувшись, он застал Александра Первого, только что закончившего чтение пьесы, в слезах.

«Мой дорогой мальчик, — сказал он, обнимая сына, — я ошибался. Твоя пьеса принята Историческим театром».

Но дни Исторического театра были уже сочтены. Франция стояла на пороге драм куда более реальных, чем те, которые создавали Дюма-Маке. Господствующая монархия катилась к гибели. Господствующая литературная школа дряхлела. В феврале 1847 года скончался Фредерик Сулье, автор первой «Христины». Парижане толпами стекались на его похороны: он был очень популярен, его «Хуторок Женэ» имел шумный успех. Массы, бурлившие в предвкушении грядущей революции, хранили верность тем, кто говорил им о надежде и милосердии: Ламартину, Гюго, Мишле, Дюма, Санд, Сулье. На кладбище Виктор Гюго произнес речь. В ту самую минуту, когда отзвучал последний залп над открытой могилой, в толпе раздались крики: «Александр Дюма! Александр Дюма!»

Дюма вышел вперед, хотел заговорить, но слезы душили его. Впрочем, и сами по себе они были достаточно красноречивы. «Седой гривой он походил на старого барана, огромным брюхом — на быка», — записал Рокплан. Фредерик Сулье был одним из его первых друзей-литераторов. Это он, — призвав на помощь пятьдесят столяров со своей фабрики, спас «Христину» от свистков партера. Ветеран романтической школы, он умер молодым и разочарованным. «Париж, — писал он, — это бочка Данаид: вы кидаете туда иллюзии юности, замыслы зрелых лет, раскаяние старости — он пожирает все и ничего не дает взамен». Дюма-сын, сопровождавший отца, услышал в толпе такой разговор:

— Ну и народу собралось!

— На похоронах Беранже будет еще больше. Придется пускать специальные поезда.

А через месяц, 20 марта, пришел черед мадемуазель Марс. Ей одной из живых выпала честь быть изображенной на фресках Исторического театра. В день открытия кто-то сказал: «Мадемуазель Марс попала в компанию мертвых: теперь она долго не протянет». Пророчество сбылось. Гюго пришел на отпевание, которое состоялось на кладбище Мадлен.

Огромную толпу, собравшуюся у входа в церковь, освещало яркое солнце. Гюго, прислонившись к колонне, остался стоять под перистилем вместе с Жозефом Отраном и Огюстом Маке.

«Там были люди в блузах, — писал Гюго, — которые высказывали живые и верные мысли о театре, об искусстве, о поэтах… Наш народ нуждается в славе. И когда нет ни Маренго, ни Аустерлица, он любит Дюма и Ламартинов и окружает их славой… Александр Дюма пришел со своим сыном. Толпа знала его по взлохмаченной шевелюре и стала выкрикивать его имя… Катафалк тронулся, мы пешком следовали за ним. Собралось добрых десять тысяч человек. Казалось, что этот мрачный поток толкает перед собой катафалк, на котором развевались гигантские черные плюмажи… Дюма дошел до кладбища вместе с сыном… Актрисы Французского театра, одетые в траур, несли огромные букеты фиалок; они бросили их на гроб мадемуазель Марс».

Самым большим был букет Рашель, соперницы покойной.

Но хотя парижане почитали и чествовали Дюма, кредиторы не оставляли его ни на минуту в покое: директор журнала затеял против него процесс за нарушение контракта. Сын защитил его в великолепном стихотворении:

Мыслитель и поэт! Отец мой! Значит, снова

Литературные гнетут тебя оковы,

И вынужден ты вновь, свой продолжая путь,

Других обогащать, — они всегда на страже;

А твой удел таков, что ты не смеешь даже

В конце недели отдохнуть.

В окне твоем всегда — и вечером, и ночью,

И в час, когда петух зарю уже пророчит, —

Я вижу лампы свет, извечный свет труда.

Да! К каторге тебя приговорил твой гений:

За двадцать долгих лет ночных трудов и бдений

Свободы обрести не мог ты никогда.

Работай! Если вдруг ты завтра, обессилев,

Французский спустишь флаг, которым осенили

Тебя в стране, где ты добро был сеять рад,

Лжецы, гордящиеся предками своими,

Пигмеи — Мирабо, чтоб их узнали имя,

Обрушат на тебя злых оскорблений град.

Работай, мой отец! Я у дверей на страже.

Мне, право, все равно, что эти люди скажут

О будущем моем: путь изберу я свой

И обойдусь без них, питомцев лжи и лени.

Теперь же долг велит спасти от оскорблении

Отцовской славы блеск: я — верный часовой.

Отныне сын будет заботиться об отце, у которого появится печальная потребность в помощи сына.

Предыдущая главаГлава 25 из 54Следующая глава