К книге
Борис ГодуновЧасть вторая ВОЛКИ. Глава четвёртая. 4
92%
Часть вторая ВОЛКИ. Глава четвёртая. 4
90

Весело и шумно было в Кракове. С шелестом кружились шёлковые юбки красавиц, пленительно сверкали зовущие глаза, и вино лилось рекой.

Пан Юрий Мнишек шёл к намеченной им цели. Незаметно, день за днём, он всё дальше и дальше оттеснял от новоявленного царевича пана Вишневецкого и с той же последовательностью делал всё, чтобы сблизить объявившегося наследника российского престола со своей дочерью — прелестной, яркоглазой Мариной. Для этого в ход шли пиры и охоты, длительные прогулки в окрестности Кракова и, конечно же, танцы, танцы, танцы… Крутящаяся в вихре музыки панна Марина была сам соблазн, само обворожение…

И Юрий Мнишек преуспел более чем довольно. Это ещё не было скреплено на бумаге, но уже стало договором между сандомирским воеводой и мнимым царевичем российским. В случае женитьбы на панне Марине и утверждения на российском престоле царевич обещал Юрию Мнишеку выдать миллион польских злотых, а его дочери — бриллианты и столовое царское серебро. Обворожительной панне в полное владение передавались со всеми жителями Великий Новгород и Псков, а Юрию Мнишеку уступались в потомственное владение княжества Смоленское и Северское. Вот сколько выплясала в свистящем шелесте юбок яркоглазая панна Марина.

В одушевляющие сандомирского воеводу дни между ним и Адамом Вишневецким, уже знавшим о состоявшемся договоре, произошёл необычный разговор. Гремела музыка, провозглашались здравицы, и в этом оживлённом шуме Вишневецкий, склонившись к пану Мнишеку, рассказал ему притчу древнего мира. В ней говорилось, что философ Диоген Синопский[105], увидев, как мальчик, склонившись над ручьём, пил воду из горсти, сказал: «О, сей мальчик превзошёл и старого философа простотой жизни». И тотчас выбросил из сумы чашу. Сандомирский воевода поднялся из-за стола и захохотал.

— Но это был только Диоген! — вскричал он. — А я Юрий Мнишек!

Известие о состоявшемся договоре между объявившимся наследником российского престола и сандомирским воеводой дошло и до папского нунция Рангони. Да это и понятно: какие секреты могли быть тайной в польской земле для папского нунция? Он был вездесущ.

Рангони выслушал сообщение, не меняя выражения каменно застывшего лица. Презрительная улыбка проступила на его губах, только когда человек, принёсший весть, вышел из палат нунция и за ним накрепко притворилась дверь. «Скотская страсть, — подумал Рангони, — этот царевич раб, но не господин. Похоть может затмить разум только ничтожеству».

Однако презрительная улыбка на лице нунция тут же сменилась явно выразившейся радостью, так как именно ничтожество более всего устраивало папского посланника. Рангони медлил до сих пор с действиями относительно новоявленного претендента на российский престол потому, что хотел удостовериться, имеет ли надежду на успех рискованное предприятие с мнимым царевичем в Москве. Ныне он получил подтверждение из России, что объявившийся наследник российского трона будет поддержан в Москве многими сильными людьми. Непросто было выведать такое, но сыны ордена иезуитов достославного Игнатия Лойолы были люди предприимчивые.

Папский нунций был разбужен в полночь. Подсвечник плясал в руках разбудившего нунция слуги, но он наклонился к господину и шепнул ему несколько слов. Рангони мгновенно отдёрнул полог, укрывавший постель. А через несколько минут с подтянутым, жёстким лицом, в котором не было и тени недавнего сна, папский нунций сидел у стола с ярко горевшими свечами и ждал.

За высокими лакированными дверями раздались шаги, затем последовал тихий, вкрадчивый стук. Рангони, колебля свет свечей, поднялся навстречу ночному гостю.

Блеснув тёмным лаком, дверь отворилась.

При нужде сыны ордена иезуитов выкрали бы секреты и из тайной божественной канцелярии.

Рангони узнал, что хотел, и начал действовать с необычайной настойчивостью.

В тот же день он посетил мнимого царевича.

С первой минуты Григорий Отрепьев произвёл на нунция более чем неприятное впечатление. Круглое лицо царевича поразило Рангони примитивностью черт, а его неловкие манеры показались изысканному папскому нунцию смешными. К тому же Григорий Отрепьев был мрачен, задумчив и с трудом поддерживал разговор. Однако всё это было для папского нунция далеко не первостепенным в решении партии, которую он пытался сейчас разыграть на польской шахматной доске. После первых же слов, которыми он обменялся с претендентом на российский престол, Рангони подумал, что эта фигура никогда не решит успеха партии, ежели её не усилить по флангам и с тыла надёжной защитой.

Рангони поднял бокал с вином, но, прежде чем сделать глоток, внимательно и изучающе взглянул на Отрепьева. Тот сидел молча, надвинув на глаза брови, и ширококостной рукой простолюдина слегка пощипывал цветок, стоящий в роскошной вазе.

«Да, — подумал Рангони, глядя на эту руку, — история забавнейшая штука. Вполне возможно, что на российский престол сядет человек, предок которого мог быть конюхом». Но папский нунций тут же и отогнал эту мысль от себя. Она была только забавной — могут же и сыны Игнатия Лойолы позволить себе минуту развлечения. Рангони округлил улыбчиво губы, но заговорил жёстко и точно. В нескольких словах он набросал перед мнимым царевичем складывающуюся межгосударственную картину, определённо дав понять, что все потуги претендента на российский престол обречены на провал, ежели он не заручится поддержкой римской католической церкви.

Отрепьев по-прежнему пощипывал цветок. Нежнейшие лепестки всё заметнее устилали белоснежную скатерть.

Молчание мнимого царевича начало раздражать папского нунция. Видно было, что он ни единым словом не хочет помочь Рангони в сложном разговоре, который тот начал. Тогда папский нунций решился более не усложнять нарисованную картину, а двумя-тремя штрихами обнажить её суть, учитывая примитивность мышления собеседника. И тут пришло время изумиться Рангони, что, по правде сказать, бывало очень и очень редко.

Отрепьев неожиданно поднял глаза на папского нунция и сказал с твёрдостью:

— Достаточно. Мне всё понятно. Я должен отказаться от греческой церкви и вступить в лоно церкви римской? Так?

У Рангони от неожиданности спазма перехватила дыхание. Но далее он ещё больше изумился. Движением, которым простолюдин собирает крошки хлеба со стола, с тем чтобы затем бросить их в рот, Отрепьев начал сметать со скатерти нащипанные им лепестки цветка. И папский нунций понял, что сидящий напротив него человек даёт ему время опомниться.

Наконец Отрепьев собрал лепестки и бросил их в вазу. И, в другой раз подняв глаза на папского нунция, сказал:

— Я готов к этому.

Только своевременные многотрудные старания его учителей и многолетняя выучка Рангони позволили ему сдержаться и не раскрыть рот от неожиданности. Папский нунций даже оглянулся, дабы убедиться, что никто не заметил его растерянности.

По-своему поняв это движение, к ещё большему удивлению Рангони, Отрепьев сказал:

— Ежели папский нунций опасается, что мы можем быть услышаны нежелательными любопытствующими ушами, я готов вести беседу на греческом или латыни.

«Так кто же разыгрывает партию, — вдруг подумал папский нунций, — я или этот монах?» Прибегая к давнему приёму, Рангони и рассыпался в любезностях, дабы выиграть время. И пока его губы выговаривали привычные, годами отточенные слова, он мучительно обдумывал следующий ход. И нашёл его. «Надо, — решил нунций, — связать этого человека не пустыми обещаниями за красивым столом, но делом». И это стало, пожалуй, главным долгой беседы.

В следующее воскресенье в присутствии особо доверенных лиц в Мариатском костёле, перед величественным алтарём несравненного Вита Ствоша[106], претендент на российский царский трон дал торжественную клятву, скреплённую рукоприкладством, что будет послушным сыном апостольского престола.

Когда церковный акт был совершён, мнимый царевич неожиданно подошёл к алтарю и надолго задержал взгляд на опущенных руках святой Марии. Великий Ствош создал эти руки как выражение безысходного горя, они падали, стекали книзу от узких запястий к ещё более узким кончикам пальцев в страдании и смертной муке. На них видна была каждая жилка, каждый изгиб плоти, каждая морщина, и всё это было болью, последним вздохом.

Папский нунций, напрягая зрение, хотел было вглядеться в лицо застывшего у алтаря мнимого царевича, желая прочесть его мысли, но свет свечей колебался, тени бежали по костёлу, и Рангони не разглядел лица Отрепьева.

Папский нунций причастил его и миропомазал.

Рангони посчитал: с этого часа главное сделано.

После костёла, дав претенденту на российский престол несколько отдохнуть, его повезли в королевский дворец Вавель[107].

Сигизмунд ждал российского царевича.

Король, встречая гостей, был, как всегда, величествен, и на его губах знаменем светила улыбка, лгавшая, конечно, как могут лгать только знамёна. Сигизмунда вдохновляло прежде всего то, что он теперь сможет отомстить царю Борису за его неприязнь и наказать за нежелание помочь ему, Сигизмунду, вернуть шведскую корону, дав пинка под зад злому дяде Карлу, так нелюбезно выставившему племянника из его родового дворца в Стокгольме. Не сомневаясь в правильности действий, Сигизмунд в Посольском зале дворца с потолком, украшенным скульптурными головами, признал Григория Отрепьева царевичем и назначил ему ежегодное содержание в сорок тысяч злотых.

Но далее случилось непредвиденное, чего не ждали ни легкодумный Сигизмунд, ни проницательный, как ему казалось, папский нунций Рангони.

Против решительных действий короля выступили влиятельнейшие люди Польши. И прежде всего коронный канцлер и великий гетман Ян Замойский[108] — человек с изрезанным глубокими морщинами лицом, каждая складка которого говорила о недюжинной судьбе, крутом нраве и властности. В своё время по его предложению и настоянию была введена в Польском государстве вольная элекция, означавшая выборы короля при участии всей шляхты. Он, Ян Замойский, как никто иной, поднял шляхетскую честь, и достаточно было коронному канцлеру произнести одно слово — и поднялась бы вся шляхта. Только этого было довольно, чтобы сильно задуматься королю. Но мало того, великого гетмана поддержал пан Станислав Жолкевский[109]. Пан Станислав после разгрома им казацкой вольницы грозных атаманов Лободы и Наливайко[110] был, наверное, в Польше самым блистательным героем. Каждый юный шляхтич со всей пылкостью молодого сердца мечтал о его лаврах. Но и это было не всё. За этими почти всемогущими в Польше фигурами пошли князь Василий Острожский и князь Збаражский, воевода брацлавский.

Ян Замойский, натужно перхая горлом и глядя на короля не допускающими возражения глазами, заговорил так наступательно и властно, что у Сигизмунда налился багровой кровью затылок. В любом ином случае, услышав столь дерзкие, противоречащие его мнению слова, король бы немедленно вскочил с кресла и ахнул своим здоровенным кулаком по столу, но сейчас, как это ни было ему трудно, он, стиснув зубы, сдержался. Вес, значимость коронного канцлера и гетмана — и это понимал Сигизмунд — были так велики в Польше, что даже король должен был выслушивать Яна Замойского до конца.

А гетман говорил о невозможности нарушения заключённого с Московией перемирного соглашения. Он не улыбался, не подыскивал щадящих короля выражений, но обрушивал слова, как удары топора, которым сечёт рыцарь обступивших его латников.

Красавец пан Станислав Жолкевский, сидящий рядом с великим гетманом, без тени почтения к королю согласно кивал крупной, горделиво посаженной на плечи головой.

Одобрение было написано и на лицах князя Острожского и князя Збаражского.

— Оскорбление могущественнейшего соседа, — говорил жёстко Ян Замойский, — может привести к далеко идущим последствиям.

И Сигизмунд понимал это так: «Ты, король, не поляк. Но мы плоть от плоти и кровь от крови польской земли и не дадим тебе сделать то, что, по нашим понятиям, не угодно родной земле».

— Разве не ясно, — говорил великий гетман, — как жестоко может отомстить царь Борис наступательным союзом со Швецией?

А за этим король слышал: «Тебя выставили из родной Швеции, но ты потеряешь и польскую корону, ежели будешь настаивать на своём». И король сдался.

Ещё некоторое время, правда, в королевском дворце Вавеле царила та напряжённость, которая присуща обороняющейся крепости, но папскому нунцию Рангони уже стало ясно, что король не пойдёт против всемогущих панов, которые при желании легко могли взорвать сейм.

Папский нунций бросился к Льву Сапеге, но тот с присущей ему ловкостью в сторону. Тогда Рангони решил: если наступательный дебют не удался, эндшпиль должен быть таким, когда король падёт не под разящими ударами последовательно, грозно и явно наступающих фигур, но в результате многоходового, запутанного миттельшпиля.

После долгих размышлений папский нунций предложил Сигизмунду план действий, которые бы и не поссорили короля со шляхтой, и вместе с тем дали бы возможность свалить царя Бориса. Сигизмунд заколебался.

Рангони со всей ловкостью опытного интригана ударил по королевскому самолюбию.

Сила ордена иезуитов заключалась не в особой одарённости его сынов, но в слабостях людей, в среде которых они действовали. Иезуиты всего лишь последовательно изучали эти слабости и сознательно их использовали. Самолюбие, как отлично знал папский нунций, было свойственно немалому числу людей, но он же знал, что это весьма ранимое чувство в большей степени, чем кому-либо иному, присуще стоящим на вершине власти. Власть сама, как свой неизбежный атрибут, порождает это чувство и просто невозможна без него. Поднимаясь со ступени на ступень над другими людьми, человек, окружённый всеобщим вниманием, а затем и почитанием, более и более возвеличивается не только в чужих, но и в собственных глазах. И когда такой человек наконец говорит: «Мы, король такой-то…» — считай, всё кончено. Под горностаевой или иной мантией уже распустился богатейший, с особой силой ласкающий внутренний взор владельца царственных одежд, махровый букет самолюбия.

Рангони, изысканно улыбаясь, ударил прицельно:

— Ваше величество, вы обладаете столь высоким умом, чтобы оставить просто-напросто в стороне надутых польских петухов.

У короля Сигизмунда на лице проступила краска удовлетворения.

— Да, да, — продолжил, улыбаясь, папский нунций, — вам, ваше величество, в отличие от них не нужны призывы и выступления, но достаточно дать только согласие…

Сигизмунд попытался вникнуть в суть велеречивого потока, и тут Рангони, посчитав, что пора тому пришла, выложил главное:

— Не нужно снаряжать коронное войско, не нужно королевских указов, не нужно решений сейма… Вы, ваше величество, — Рангони в этом месте, как благонадёжный подданный, уронил голову и прижал трепетную руку к кресту на груди, — даёте лишь позволение кому-либо из частных лиц на помощь несчастному российскому царевичу. Пускай это будет, — папский нунций поднял голову, — скажем, пан Юрий Мнишек…

И король позволил.

Это были дни торжества сандомирского воеводы.

Не медля и дня, Юрий Мнишек привёз новоявленного царевича в Самбор, взял с него поручную запись, скреплявшую ранее заключённый между ними договор, и начал собирать по всей Польше сволочь, готовую помочь за хорошую плату претенденту на российский престол в его замыслах. И Ян Замойский и Станислав Жолкевский, князь Острожский и князь Збаражский на то промолчали. В конце концов, войско это было личным делом пана Мнишека, но не Польши. Во всяком случае, так они посчитали. И к тому немалые усилия приложил папский нунций.

В эти же дни в Самбор пришло две тысячи казаков из Сечи. Казачьи атаманы сказали:

— Веди нас, царевич, на Москву, мы послужим тебе.

Тогда же к мнимому царевичу, садившемуся на коня у дворца пана Мнишека, подошёл один из казаков и, положив трёхпалую руку на золочёное стремя, спросил с улыбкой:

— Не узнаешь, царевич? А я ведь тебя на Сечи учил седлу и сабле.

Взглянув на казака с высоты коня, царевич сказал:

— Узнаю… холоп.

И тронул коня.

Однако, хотя тон ответа был ледяным и надменным, глаза претендента на российский престол взглянули на Ивана-трёхпалого с одобрением, и тот это понял.

Отъехав несколько шагов от дворца, мнимый царевич повернул лицо к скакавшему сбочь его пану Мнишеку и сказал:

— Сей холоп зол очень. Отметить его надобно. Будет полезен.

Кони прибавили шаг.

Предыдущая главаГлава 90 из 98Следующая глава