Над Старым Мястом, над тесной площадью варшавского Рынка, над королевским дворцом, недавно поднявшим башни и башенки над Вислой, ветер нёс пух тополей. И ежели бы день не был так ярок, а солнце не светило столь яростно, что из улиц, подступавших к дворцу, словно из печей, дышало жаром, можно было подумать, что на Варшаву налетел снегопад. Пух позёмкой катило по булыжным мостовым, завивало воронками, сбивало в рыхлые сугробы у подножья серых стен, тускло глядевших бельмами окон на чёртову эту падергу, невесть отчего насланную на город.
По раскалённым солнцем булыжникам придворцовой площади брели два унылых еврея в длинных лапсердаках, и видно было, что идти им некуда и незачем, а шагают они через площадь только потому, что надо же евреям иметь занятие.
На облезлой колокольне храма Святого Яна неуверенно пробили колокола и смолкли. Костлявый еврей, нескладный и развалистый, как холопий рыдван, остановился, задумчиво взглянул на колокольню, но, видно так и не разобрав, к чему бы беспокоиться звонарю в столь неподходящее время, с унынием подставил солнцу тощую спину и зашагал дальше.
Пух летел и летел, играя на солнце.
Тополиный пух был проклятием короля Сигизмунда. Невесомая эта пакость проникала через наглухо закрытые окна, влетала в двери, проходила каминными дымоходами и, несмотря на усилия многочисленной челяди и требовательные распоряжения дворцового маршалка, наполняла королевские покои.
Пух был везде: в шкафах, забитых полуистлевшими книгами, в потрескавшихся вазах, торчавших в самых неподходящих местах, в рыцарских доспехах, расставленных по углам не то для устрашения, не то для поощрения высоких чувств. Серым налётом плесени пух затягивал ковры и гобелены, заплетал шерстистой гадостью золочёные рамы картин. Но это была лишь половина беды. Пух по неизвестным причинам вызывал необычайное разбухание королевского носа, извергал из глаз миропомазанника поток слез, сжимал горло острой спазмой. Достаточно было вдохнуть самую малую пушинку, и мощное тело держателя польского престола начинал сотрясать неостановимый кашель. Лицо короля багровело, а тело его гнуло и ломало так, что он совершенно обессилевал. Старания придворного эскулапа остановить губительное действие тополиного пуха на здоровье Сигизмунда или облегчить страдания царствующего лица не давали результатов. У Сигизмунда раскалывалась голова, а главное, с каждым днём ему становилось всё труднее и труднее видеть своих подданных. Два-три слова с любым из них, и у короля начиналось нечто вроде белой горячки. Царствующей особе непременно хотелось швырнуть в улыбающиеся физиономии даже самых высоких по чину любым подвернувшимся под руку предметом. Правда, следует сказать, что не только пух был причиной раздражительности короля. Были и другие основания для подобного самочувствия.
Дядя короля, предприимчивый герцог Карл, давно считавший, что две короны — шведская и польская — для головы Сигизмунда слишком роскошное убранство, поднял наконец верных ему баронов и мощным ударом под Стонгебро свалил с Сигизмунда одно из этих украшений. Сигизмунда приводило в неистовство воспоминание о том, как хвалёная польская конница бежала под пушечными выстрелами соотечественников короля, решивших, что присутствие Сигизмунда на шведском престоле отныне им ни к чему. На десяток вёрст польские воители растеряли роскошные плащи и пышные перевязи дедовских мечей, которыми так гордится каждый уважающий себя польский рыцарь. Это был позор!
Однако Сигизмунд, переложив ответственность за поражение на своих польских подданных и их нежелание проливать кровь за его отчий престол, не согласился с действиями столь нелюбезного дяди Карла и не отказался от борьбы. В голове Сигизмунда зрели многообещающие кровавые планы, он был полон решимости бросить в бой новые тысячи поляков, однако его самоотверженному желанию отдать польские жизни за шведскую корону мешало неизменно жалкое состояние королевской казны. И хотя король, казалось, должен был привыкнуть к безденежью, всё одно это было ударом в подбрюшье. Какие уж здесь улыбки придворных и вечная их жажда пиров и развлечений! Королю нужны были кирасы и мечи, но не пиршественные столы, порох и пушки, но не воздушные платья неуёмных польских красавиц, клинки и пики, но не соколиные охоты, на которые паны выезжали тысячными толпами. У Сигизмунда стонала печень от мысли о бездумной расточительности шляхетства и пустом польском королевском кошельке, ставшем притчей во языцех европейского мира. Только безденежье сдерживало Сигизмунда от немедленных военных действий и нисколько не меньше тополиного пуха сокрушало его здоровье. На всякий случай Сигизмунд обложил варшавскую еврейскую общину новыми податями и мучительно изыскивал повод для введения ещё одного общепольского налога, который бы разом наполнил королевские подвалы золотом. Но это было непросто, а посему король стоял у окна и с задумчивой скорбью оглядывал площадь перед дворцом. Он не мог понять, почему поляки не хотят умереть за его шведскую корону. Король морщился от раздражающе щекотавшего ноздри пуха. Бредущие по площади евреи в унылых лапсердаках были ему омерзительны, хотя именно варшавская община дала казне столь желанное золото. Гораздо меньше, чем было нужно, но всё же золото.
С тем чтобы перебить отвратительное настроение, Сигизмунд мысленно обратился к сладостным дням воцарения на польском престоле.
О-о-о! Правда, польская корона в те дни, когда он владел престолом в Швеции, не представлялась Сигизмунду особо ценным приобретением, но, безусловно, то было лучезарное время.
Бывшие шведские соотечественники короля — люди сдержанные и неторопливые в выражении чувств — никогда не выказывали столько почтения, сколько изъявили пылкие, готовые на самые неожиданные жесты, новые польские подданные. Польша встретила Сигизмунда фейерверками, заверениями в верности и исступлёнными криками «виват!». Застольные буйствования и неумеренные речи должны были навести Сигизмунда на многие размышления и прежде всего подсказать — чем больше восторженности и заверений, тем меньше надежд на прочность обретённого трона, но рассуждения не были уделом Сигизмунда. Он родился человеком действия.
Король решительно отвернулся от окна.
Дворцовый маршалок, стоявший у дверей, никак не ожидал этого и в тот момент, когда король обратил на него взор, сделал достойный лучшего фехтовальщика выпад, пытаясь схватить слабыми пальцами пролетавшую пушинку. Пальцы маршалка сомкнулись в пустоте. Мгновенно поняв нелепость своего фехтовального выпада, маршалок судорожно дёрнулся и застыл в подобающей положению позе, громко звякнув висевшей на тощей груди цепью.
Губы короля выразили презрение. «Нет, — с очевидностью сказало лицо царствующей особы, — с такими подданными будешь вечно сидеть в дерьме». Король любил крепкие выражения.
Маршалок выждал мгновение и с заметным волнением сообщил, что королевской аудиенции ожидают папский нунций Рангони, великий канцлер литовский Лев Сапега, а также прибывшие с ними Станислав Варшидский — кастелян варшавский — и Илья Пелгржимовский, писарь Великого княжества Литовского.
Король молчал, не изменив выражения лица. Всё, что могли сказать ему эти высокородные паны, он знал.
В минувшем году из Москвы в Варшаву приезжал несговорчивый думный дворянин Посольского приказа Татищев. Пронырливый и лукавый, он просидел больше месяца в Варшаве и, не жалея царских соболей, выведал — в том у короля не было сомнения — не только о заросших паутиной королевских подвалах, но и то, что предлагаемая Варшавой Москве уния — единственная возможность Сигизмунда удержаться перед силой мощного кулака, грозящего из Стокгольма.
Раздражение волной поднялось от печени, но король перемог себя.
Сигизмунд вспомнил суровые, замкнутые лица соотечественников, мрачные переходы загородного королевского дворца Кунгсер, твёрдый взгляд дяди Карла и сказал маршалку, не размыкая губ:
— Проси.
На этот раз Сигизмунду были предложены не только разговоры, но и листы статей предполагаемого союза с Москвой. Король подвинул бумаги и начал читать. Четыре пары глаз обратились к нему, пытаясь угадать движение мысли короля.
Самым осторожным из сидящих за столом, но притом и самым дальновидным, умеющим заглядывать дальше других за старательно обкатанные слова лежащего перед королём договора, был папский нунций Рангони. Однако его лицо было бесстрастно и выражало только спокойствие и выжидательную вежливость.
Пан Варшидский сидел за столом с видом человека, заказавшего к завтраку пулярку[82], но так ещё до конца и не решившего, именно ли это блюдо ему нужно. Станиславу Варшидскому принадлежала добрая половина варшавских земель, и его доходы от домовладений приносили весьма ощутимую сумму злотых, которая позволяла пану смотреть на происходящее вокруг с превосходством и презрением, только лишь как на забавные картины. Он мог позволить себе и Сигизмунда, и его нелепые тупоносые шведские ботфорты, как и многое другое.
Лев Сапега взирал на короля с настойчивой решительностью. Во взоре его угадывалась страсть. Да оно иначе и быть не могло. Лев Сапега ближе, чем другие из сидящих за столом, видел пылающие костёлы, толпы казаков, жадно опустошавших польские и литовские городки и местечки, высматривал за литовской границей, за порубежными засеками уверенных москалей, и иные чувства, кроме страстной ненависти к восточному соседу, давно выгорели в его мрачной душе.
Пан Пелгржимовский пощипывал пышные усы. Он был само польское здоровье и рассуждал так: «Что бы там ни было, но обязательно что-то будет, а вот тогда мы поглядим и не уроним шляхетской чести». Свернуть его с этой позиции не могли никакие неожиданности.
Король перевернул жёсткий лист договора.
В лице папского нунция произошло движение. Нельзя сказать, чтобы изменилось то выражение спокойствия и выжидательной вежливости, которое было написано на нём с первой минуты аудиенции, — нет, но в глазах появился интерес. Нунций понял, что Сигизмунд подошёл к статьям договора, которые больше прочих интересовали папского наместника. Нунцию было безразлично, кто будет на польском престоле: Сигизмунд шведский или Карл шведский, кто-то третий, четвёртый или пятый. Перед ним не стояла задача сохранения польской короны обязательно на голове Сигизмунда. Он искал другое. Первые же статьи договора о любви и вечной приязни между московским и польским тронами, об их врагах и друзьях, о незаключении союзов во вред друг другу, о помощи в случае нападения третьей стороны укрепляли лишь Сигизмунда в его стремлении удержать польскую корону и, при возможности, возобновить борьбу за утраченный шведский трон. А вот то, что излагалось дальше в договоре и что, перевернув лист, начал читать король, воистину волновало папского нунция. В статьях этих говорилось, чтобы позволено было полякам и литовцам, в случае состоявшегося союза, вступать в российскую придворную, военную и земскую службы, вольно приезжать в российскую землю и отъезжать из неё, выслуживать вотчины и поместья, покупать землю, держать веру римскую, а для того государь и великий князь Борис Фёдорович должен был разрешить в Москве и по другим местам строить римские церкви для тех поляков и литовцев, которые у него будут в службе. Не для Сигизмунда и поляков искал Рангони Московию, но для римской католической церкви.
Король перевернул листы и с этими статьями договора.
Настала очередь напрячься Льву Сапеге. Лев был не воинствующим католиком, но честолюбцем, а король читал статьи договора, где говорилось о возвращении Польше княжеств Смоленского и Северского с крепостями, о чеканке единой монеты для государств Московского и Польского, создании двойной короны царствующих домов, что уже одно могло привести к последствиям, в которых изощрённый мозг Сапеги угадывал возможности удовлетворения самых радужных и пылких надежд.
Король, по-прежнему молча, прочитал и это.
Розовое лицо пана Варшидского, как и до чтения договора, сохраняло выражение некой неопределённости. Пан Пелгржимовский, напротив, был явно доволен своим присутствием на столь значительной встрече, что само по себе льстило его чести, и он заметно свободнее пушил ус. Что же касаемо статей договора, он считал — здесь всё образуется и без его участия. Впрочем, в столь разном отношении сидящих за королевским столом к такому делу, как союз между двумя державами, ничего необычного не было. Подобного рода договоры редко вырастают на почве глубокой и страстной целеустремлённости и обоюдного согласия участвующих в их подготовке. Чаще это плод взаимной неприязни, размолвок, поиска личного в общем, и только ловкое сочетание противоречий может привести к единому мнению. Но и это не всё. Договоры, как правило, составляются и подписываются вовсе не для того, чтобы их выполняли, и это бывает понятно и составляющим и подписывающим. Напротив, высокие бумаги часто даже предусматривают не выполнение указанного в них, но вовсе противоположные действия, кои и есть скрытая причина их написания.
Король прочёл и отложил договор. Тогда же было решено отправить в Москву великое посольство. Возглавить посольство по общему согласию король поручил Льву Сапеге.
Надо сказать, что среди статей договора была и такая: «Обеим сторонам выдавать по первому требованию другой стороны беглецов, воров, разбойников, зажигателей и других преступников, против царствующих домов глаголющих».