К книге
Борис ГодуновЧасть первая ЛОЖЬ. Глава первая. 15
17%
Часть первая ЛОЖЬ. Глава первая. 15
17

У Чертольских ворот людно, теснота. Напирает народ, но где там — узка улица. Харчевни, кузни, мучные лавки, блинные — углы корявые выставили и стоят, словно человек, растопыривший локти на перекрёстке. Не пробиться.

Иов с иерархами, с боярами, с людьми знатными прошли вперёд по свободе, а тут толпа поднапёрла, и заколдобило. Того и гляди, топтать друг друга начнут в тесноте.

Вон мужик елозит лаптями по наледи: прижали к стене, и ему ни туда ни сюда нет хода.

— Братцы, братцы! — кричит мужик, а лицо уже синее.

Здесь баба с дитём. Ребёночек выдирается из тряпок, разинул рот в крике. Бабу притиснули — не вырвется.

— Ратуйте, люди! — вопит. — Ратуйте!

— Ах ты, мать честная! — выдохнул Арсений Дятел. — Подавят народ.

Рядом с Арсением Игнашка Дубок и стрелец с серьгой в ухе. Вышли из переулка, глянули, а тут вон что творится.

— Непременно подавят. Куда пристава смотрели? Развели бы народ за домами.

Такое случалось на Москве: хлынет толпа, задние навалятся — не удержать. И рад бы остановиться человек, да он и упирается изо всех сил, а его жмут в спину те, кто и не видит, что творится впереди. Праздники обращались в великое горе. Улицы узки, кривы — один поскользнётся, упадёт поперёк хода, и через него повалится десяток. Страшно. Рёбра ломали, глаза выдавливали.

— Ратуйте, люди, ратуйте!

Но в людском море у Чертольских ворот вроде бы посвободнее стало. Народ полегче пошёл.

Вдруг Арсений услышал со стороны:

— Эх, дядя… Надо бы конька разогнать да и пустить с саночками через улицу. Вот уж станут намертво.

Арсений осторожно скосил глаза.

У облупленной стены лабаза двое — в лёгоньких полушубочках, подвязаны кушаками. За ними впряжённый в сани конёк. У Арсения ёкнуло в груди: «Ах, ты… Вот кто здесь старается». За поясом у Арсения нож. Но стрелец тут же решил: «Ножом нельзя. Крик да шум ни к чему. Завалить обоих молча в санки да и свезти в полк. Там, с ребятами, разберёмся». Глянул на Игнашку. Тот поймал взгляд и насторожился. Арсений глазами дал понять: молчи-де. Потихоньку, полегоньку отступил назад. Дубок за ним. И стрелец с серьгой в ухе, недоброе почувствовав, двинулся за ними.

Но, видать, сплоховал Арсений, или те двое, в полушубочках, тоже были не лыком шиты. Мужик, стоявший у конька, повёл глазом на стрельцов, толкнул товарища в сани и, повалившись боком на грядушку, гикнул и пустил коня. Так и ушли в переулок, только снег завился. Арсений головой крутнул:

— Лихие ребята! Узнать бы, чьи они.

Но не до того стало. Народ валом напирал через Чертольские ворота. Стрельцы влились в толпу. А всё же не зря в переулочке стояли: оборонили крестный ход. Те, с саночками, много могли наделать беды.

Иов с иерархами, двором, воинством, приказами, выборными от городов вышли на Девичье поле, под самый монастырь. Впереди несли знаменитые славными воспоминаниями иконы Владимирскую и Донскую. Навстречу из монастырских ворот вынесли икону Смоленской божьей матери. В уши ударил звон колоколов. Звон малиновый. При таком звоне душа страждет. Икона Смоленской божьей матери в золотом дорогом окладе, украшенном бесценными камнями.

Подходили из Хамовников, шли от Никитских ворот, из Малолужниковской слободы и стеной ломили с Пречистенки. Из-за Москвы-реки санным переездом шли из Троицко-Голенищева, Воробьёва, Раменок. Мужики, бабы, дети. Люди напирали, жарко дыша в затылки друг другу.

Боялись страшного. Жизнь пугала. Жестокими кострами, на которых жгли людей. Поветренными морами. Пыточными дыбами. Страшным судом. Геенной огненной.

Годунов стоял под высоко поднятой иконой. Глаза у правителя запали, нос заострился, и видно было — дрожит в нём каждая жилка. Обведя толпу глазами, он шагнул к патриарху.

— Святейший отец, — сказал с трещиной в голосе, — зачем ты чудотворные иконы воздвигнул и народ под ними привёл?

На Девичьем поле стало так тихо, будто каждый задержал дыхание.

Иов, сжав яблоко посоха, выставил бороду, ответил:

— Пречистая богородица изволила святую волю на тебе исполнить. Устыдись пришествия её и ослушанием не наведи на себя праведного гнева.

Годунов упал на колени в снежное крошево. Голова его, забывшая за многие годы, как склоняться, опустилась до земли.

Иов, не глядя на него, прошёл мимо, к церкви. Прошёл рядом, даже коснулся краем мантии.

Правитель стоял на коленях. Он знал: то, чего желал всей душой долгие годы, свершилось, но не испытывал ни радости, ни волнения. Чувствовал под ногами жёстко надавливающий на колени ледяной наст, и это было единственным его живым ощущением. В нём будто бы всё заледенело, застыло. Он не мог пошевелить ни единым членом, как в страшном сне, когда силится человек палец стронуть с места, а он не слушается, хочет крикнуть, но звук из горла не идёт. Ужас охватывает человека, волосы у него встают дыбом, а он бессилен, беспомощен, бесплотен.

Вдруг Годунов услышал голоса, всхлипывания, причитания и, подняв лицо, увидел вокруг незнакомых людей. Множество глаз смотрели на него, будто бы спрашивали неведомо что.

Борис Фёдорович увидел глаза женщины в тёмном тяжёлом платке. И её глаза спрашивали. Борис Фёдорович потянулся к тем глазам и вдруг усмотрел в них… жалость. «Чего же она жалеет меня?» — подумал он.

И другой взгляд поймал Борис Фёдорович. Глаза смотрели, будто зная всё и о прошлом, и о будущем правителя. Борис Фёдорович склонил лицо. И то, о чём он не позволял себе и думать, вновь возникло в сознании. Выше Борисовой воли было то воспоминание, не подвластное времени. Его нельзя было ни стереть, ни загородить другими думами, ни вырвать из памяти никакой силой. Оно жило, казалось, само по себе и, вновь и вновь возвращаясь, било в сердце с жестокой беспощадной болью. Борис увидел длинный переход кремлёвского дворца, серые плиты пола. Дверь в царёву спальню тихо отворилась, и торопливо в Борисов затылок шепнул Богдан Бельский: «Другого нам не дано».

Борис мучительно сжал веки, гоня прочь видение. И оно, словно послушав его, неожиданно ушло. Болезненно сжавшееся сердце затрепетало в груди с облегчением, с надеждой на избавление от непосильной муки. Борис открыл глаза и чуть не задохнулся от поразившей его вновь боли.

В одном шаге от правителя стоял неизвестный парнишка в армячке. В вороте армячка белела тонкая, как стебелёк, детская шейка, незащищённая, легко ранимая, и эта незащищённость, ранимость ударили по глазам правителя, словно он разглядел ещё и нож, вонзающийся в детское тело. Борис обессилел и опустился на снег. «Замолю, замолю грехи свои, — чуть не воскликнул он, — и праведной жизнью найду прощение!»

Кто-то подхватил Бориса Фёдоровича под руки, приподнял, повёл в монастырь.

В келии царицы-инокини было тесно от людей. У иконостаса ярко горели свечи, оплывая от духоты. Правитель услышал, как патриарх сказал:

— Благочестивая царица! Помилосердуй о нас, пощади, благослови и дай нам на царство брата своего, Бориса Фёдоровича!

Царица не ответила. Патриарх вопросил во второй и в третий раз. Царица по-прежнему молчала. В тишине было слышно, как потрескивают свечи. Наконец царица подняла голову и высоким, звенящим голосом сказала:

— Ради бога, ради вашего подвига, многого вопля, рыдательного гласа и неутешного стенания даю вам своего единокровного брата, да будет вам царём!

Годунов обвёл взглядом келию и вновь увидел глаза, тихо и спокойно вглядывавшиеся в него на Девичьем поле. «Да, — промелькнуло в голове, — они знают о будущем». И тут же подумал: «И я угадываю его, и мне страшно».

— Такое великое бремя на меня возлагаете, — сказал он глухо, не поднимая головы, — передаёте на такой превысочайший царский престол, о котором и на разуме у меня не было?

Царица, подавшись вперёд к брату, сказала теперь твёрдо:

— Против воли божьей кто может стоять? И ты без прекословия, заступив моё место на престоле, был бы всему православному христианству государем.

И вновь все затаили дыхание. Годунов знал: вот теперь Иов возьмёт его за руку и поведёт за собой. И тут же холодные сухие пальцы сжали запястье правителя. Иов сделал шаг, другой, и Борис Фёдорович почувствовал, что рука, сжимавшая его запястье, некрепка. Тогда он перехватил слабеющую руку, и уже не Иов повёл Бориса Фёдоровича, но Борис Фёдорович Иова.

В сей же час патриарх в монастырской церкви благословил Бориса на все великие государства российского царства.

Девичье поле огласилось тысячами голосов:

— Слава! Слава! Слава!

И чем громче гремели голоса, тем предчувствие страшного всё больше и больше охватывало Бориса. Но гордыня, ярившая сердце правителя, была сильнее страха.

К вечеру Лаврентий принёс Семёну Никитичу слух, пущенный по Москве. Говорили, что-де, умирая, Фёдор Иоаннович протянул скипетр старшему из своих двоюродных братьев — Фёдору Никитичу Романову. Фёдор Никитич уступил скипетр брату Александру, Александр третьему брату — Ивану, Иван — Михаилу. Никто не брал скипетр. Царь долго передавал жезл из рук в руки, потерял терпение и сказал: «Так возьми же его, кто хочет!» Тут сквозь толпу протянул руку Годунов и схватил скипетр.

Семён Никитич выслушал Лаврентия, посмотрел на пляшущее пламя свечи и криво улыбнулся.

— Поздно, — сказал, — пускать молву. Поздно.

И умный был мужик, а вот не подумал, что молва как ржа — она и корону съест. И ещё Лаврентий сказал:

— Стрельцы-то сегодня — стремянного полка да пехотного — с десяток людей побили, что помешать хотели крестному ходу к Новодевичьему.

Семён Никитич брови к переносью сдвинул:

— А чьих людей-то побили?

— Так до смерти их уходили, как теперь рассудишь?

— Угу, — ответил на то по своей привычке немногословный Семён Никитич.

Лаврентий потоптался в дверях и вышел.

Предыдущая главаГлава 17 из 98Следующая глава