Итак, не бойтесь их: ибо нет ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, что не было бы узнано.
Эта жизнь стоит того, чтобы стать когда-нибудь объектом героической биографии. Не героической в старом военном смысле, но в новом смысле морального героизма.
Крым оказался голодным и разоренным. Кусок хлеба – четверть буханки – стоил на рынке пятьдесят рублей. Крупу хозяйки покупали у крестьян пятидесятиграммовыми стопочками. Ее несли в мешочках как огромную ценность. Жилище архиерейское на Госпитальной улице – хуже, кажется, не бывает. Второй этаж старого, давно не ремонтированного дома; длинный черный коридор, в котором, кроме архиерея, его епархиальной канцелярии, обитает еще несколько посторонних семей. Клоповник неисправимый и неистребимый. Вдобавок на всем этаже нет уборной. И во дворе тоже нет. У единственного водопроводного крана по утрам – очередь. Днем кухонный чад заползает в кабинет архиепископа, бабья болтовня отвлекает, мешает сосредоточиться.
Можно впасть в уныние, изойти желчью, поехать в Москву с жалобой. У Крымского владыки совсем другая реакция. Его единственный зрячий глаз ищет радостных красок, светлых интерьеров. Незадолго до отъезда из Тамбова к нему зашла местная художница, пожелавшая написать его портрет. Он спросил ее: «У кого училась?» Художница училась у Фаворского. Лука быстро отреагировал: «Я бы у Фаворского учиться не стал. Его стиль мне чужд. Я бы учился у Лансере»[185]. Солнечная радость картин «мира искусств» видится ему в облике весеннего Симферополя. Он «приятно удивлен прелестным видом белых как снег каменных домиков, крытых черепицей, окруженных каменными же заборами, вишнями, акациями. Весь город каменный, мощеный, гораздо больше и лучше захолустного Тамбова». Да и в других отношениях ему здесь больше нравится. «Собор гораздо лучше и больше маленькой тамбовской церкви, где я задыхался. На богослужении много интеллигентных мужчин и женщин… Возможно, что купим дом с садом, особняк… Зам. министра Приоров просил меня консультировать в Крыму по остеомиелиту инвалидов войны…»[186]
Особняк так и остался в области мечтаний. О медицинской работе архиерея тоже долго никто не просил. Зато возникли новые непредвиденные заботы. С тех пор как Лука поселился в курортном Крыму и стал получать десять тысяч рублей архиерейского жалованья, у него отыскалась большая родня, множество людей, которым негде и не на что жить. Они просят поддержать их, помочь, прокормить. Лука несколько растерян: «Лена хочет приехать. Нина с детьми положительно умирает от голода в Киеве, Веру выселяют на улицу, работы не имеет»[187]. Но у него и в мыслях нет, чтобы отказать просящему. И он зовет к себе из Киева племянницу Нину с двумя детьми, поселяет у себя другую племянницу Веру с дочкой и внучкой. Второй этаж дома на Госпитальной постепенно превращается в муравейник: к 1947 г. семья архиепископа Крымского и Симферопольского, обитающая с ним под одной крышей, достигает восьми человек!
Да что там родные! На Госпитальной, в доме № 1 готовы оказать помощь любому, кто этого пожелает. Обед на архиерейской кухне готовится на 15–20 персон. Обед немудреный, состоящий подчас из одной похлебки, но у многих симферопольцев в 1946–1948 гг. и такой еды нет. «На обед приходило много голодных детей, одиноких старых женщин, бедняков, лишенных средств к существованию, – вспоминает Вера Прозоровская. – я каждый день варила большой котел и его выгребали до дна. Вечером дядя спрашивал: "Сколько сегодня было за столом? Ты всех накормила? Всем хватило?"»[188]
Сам он ел только насущное. Завтрак из одного блюда. Если подавали второе – сердился. От мяса отказался давно, в пост не ел и рыбы. Одевался более чем скромно. Симферопольская учительница Юдина, которой Лука дал деньги на покупку дома, вспоминает, что преосвященный всегда ходил в чиненных рясах с прорванными локтями. Всякий раз, как племянница Вера предлагала сшить новую одежду, она слышала в ответ: «Латай, латай, Вера, бедных много». Бедных вокруг действительно было предостаточно. Секретарь епархии вел длинные списки нуждающихся. В конце каждого месяца по этим спискам рассылали тридцать-сорок почтовых переводов. На переводы в Ленинград, Тамбов, Сибирь, Ташкент уходила изрядная доля архиерейского жалованья[189].
Внучка Луки, дочь младшего сына, Ольга Валентиновна, дает такую общую картину симферопольского быта тех лет: «Дедушка никогда не знал, что сколько стоит. Он не понимал сколько получает. Погруженный в дела религиозные и научные, не знал, кому помогает и надо ли помогать всем этим людям… Он ел каждый день гречневую кашу, носил штопаные подрясники и полагал, что все делается так, как надо»[190]. Заявление представителя третьего поколения Войно-Ясенецких не лишено экспрессии, но выглядит не совсем точным. Лука хорошо знал и размеры своих доходов и груз принятых на себя обязательств. «Я изнываю под тяжестью лежащих на мне денежных повинностей, – пишет он сыну-профессору. – На днях я перевел Вале 240 р… Сегодня получил от Лены письмо о безвыходном положении Ани (внучки)… По просьбе ее перевел по телеграфу 1000 рублей. Вике (сестре) должен послать 600 р. И Любе 200. Нина (племянница)… ей я дал уже 600 р. А сверх того у меня много бедных, которым раздаю и рассылаю около 2000 р. в месяц. Прошу облегчить мое бремя хотя бы в отношении Нины»[191].
Пресс денежных обязательств давил его до самой смерти.
«Мой предшественник оставил мне очень тяжелое наследство, и мне приходится устраивать разоренную епархию», – писал Лука летом 1946 г… О том, что оставленное ему наследство действительно тяжелое, он узнал как только начал объезжать 58 крымских приходов. Большинство храмов было открыто сравнительно недавно (до войны на весь Крым оставалась одна единственная церковка). В приходах архиерею жаловались на недостаток облачений, богослужебных книг, ладана, свечей, лампадного масла. Но сам Лука видел главную беду в самих священниках. Воскрешение или, точнее сказать, пробуждение ото сна Русской Православной Церкви, торжественно провозглашенное и отпразднованное в столице, для провинции обернулось стороной не только праздничной: очень скоро выяснилось, что служить во вновь открытых церквах некому. Поколение семинарских выпускников вымерло или ушло в бега, новых священников никто уже много лет не обучал. А так как спрос на батюшек все возрастал, то на свободном рынке рабочей силы произошло некое движение, и возникли личности, способные, по их словам, заместить священнические должности.
Бывший секретарь канцелярии Крымской епархии отец Виталий Карвовский вспоминает, что негодование преосвященного вызывали не только священники пьющие, но и курящие. Таким назначал он епитимии – запрещал три месяца служить в храме. Столь же категорически требовал, чтобы священники всегда и повсюду носили присущую их сану одежду, и в общественных местах в цивильном не появлялись. «Неверный в малом будет неверным и в большом», – цитировал он Евангелие и наказывал священников, бреющих бороду и коротко стригущих волосы. Духовные уклонялись от непривычных, хотя и вполне канонических, требований архиерея. Бунтовали. Но Лука оставался непреклонным. Его канцелярия рассылала распоряжения, по тону и духу восходившие к Никоновским Указам семнадцатого столетия:
«Всем отцам благочинным.
…Прошу довести до сведения настоятелей Церкви Вашего Благочиния, что мною лишены священного сана следующие священнослужители Крымской епархии:
Протоиерей Нефедов Иоанн
Священник Сандулов Григорий
Священник Коротков Василий
Священник Криптянин Иоахим
Протоиерей Чулкевич Владимир запрещен в священнослужении сроком на один год.
Гром огрвыводов архиерей перемежает с попытками увещевать бунтующих. В архиве епархии сохранился следующий документ 1947 г.:
«Недавно мне попался истрепанный служебник литургии одного священника, в котором все нижние углы страниц черны от грязи. О, Господи! Значит, этот лишенный страха Божия священник Тело Христово брал грязными руками, с черной грязью под ногтями! Как же это не стыдно священникам не мыться, быть грязно одетым, стоять перед святым престолом в калошах (о, ужас!). Я должен поставить в пример рядовых мусульман, которые пять раз в день молятся, и перед каждой молитвой омывают лицо, руки, ноги, полощут рот и нос. А стоящие перед престолом в калошах должны знать, что каждый входящий в мечеть мусульманин снимает при входе обувь.
…В нашей епархии уже нет стриженных и бритых священников, но как много их в других местах! Как много и стыдящихся носить духовную одежду, по моде одетых и ничем не отличающихся от светских людей! А еще давно, давно великий писатель земли Русской Н. В. Гоголь так писал о духовной одежде: "Хорошо, что даже по самой одежде своей, неподвластной никаким изменениям и прихотям наших глупых мод, они (духовенство) отличались от нас. Одежда их прекрасна и величественна. Это не бессмысленное оставшееся от осмьнадцатого века рококо и не лоскутная, ничего не объясняющая одежда римско-католических священников. Она имеет смысл, она по образу той одежды, которую носил сам Спаситель…"»[193]
Год спустя Луке снова приходится обратиться к жанру Послания. И снова епархиальная канцелярия рассылает по благочиниям припечатанный чернильным угловым штампом документ, который впору читать на выпускном акте в школе риторики: «Много ли среди вас священников, которые подобны серьезным врачам? Знаете ли вы, как много труда и внимания уделяют тяжелым больным добрые и опытные врачи? Знаете ли, как долго, часами расспрашивают их и всесторонне исследуют их организм, как много лабораторных и иных исследований проводят над ними, как глубоко обдумывают результаты своих расспросов, исследований и наблюдений, чтобы познать причину и сущность болезни и найти правильные пути к лечению их? Знаете ли это? Но ведь задача врача только – исцеление телесных болезней, а наша задача неизмеримо более важна. Ведь мы поставлены Богом на великое дело врачевания душ человеческих, на избавление от мучений вечных!..»[194]
Особенно ненавистны Луке корыстолюбцы. Сокрушенно перечисляет он в очередном послании факты стяжательства, называет имена тех, кто превращает священнослужение в источник личного обогащения. «Что делать с таким священником? – восклицает он. – Попробую устыдить его, затрону лучшие стороны сердца его; переведу в другой приход со строгим предупреждением, а если не исправится, уволю за штат и подожду – не пошлет ли Господь на его место доброго пастыря»[195]. Угроза уволить за штат не остается пустым обещанием. Из очередного распоряжения по епархии узнаем, что ряд мздоимцев действительно уволены.
В надежде вернуть Церкви первозданную чистоту Лука не ограничивается диалогом с духовенством. Обращается он и к верующим. О нравственном облике прихожан говорится и в распоряжениях по епархии: «Объявить всем священникам, что христиане, малодушно объявившие себя в анкетах былого времени неверующими, должны считаться отступниками от Христа (Мф. 10, 33). Их запрещать в причастии на четыре года»[196]. Летом 1947 г. Лука четко определяет понятие нравственного долга священнослужителя по отношению к верующим:
«Поблажка грешникам, назначение мягких епитимий (поклоны и прочее) считают необходимыми в снисхождение к слабости людей нашего времени. А это глубоко неверно. Именно строгостью исповеди, страхом Божиим надо воздействовать на духовно распущенных людей. Надо потрясать их сердца. Стыдятся люди, не получившие разрешения? Этот стыд необходим для них и спасителен, и нельзя в угоду их малодушию освобождать их от этого стыда… Священникам, считающим желательным сохранить прежнюю практику применения только легких эпитимий, напоминаю, что им надлежит без критики исполнять указания своего епископа, на которого возложена Богом ответственность за свою паству епархии и руководство всеми священниками…»[197]
Пока преосвященный громит слабоверных мирян и не слишком порядочных священников, на церковном горизонте встает опасность куда более серьезная. Власти окончательно определили новую послевоенную политику по отношению к Церкви. В ней, как и прежде, предусмотрен двойной механизм: шумный оркестр пропаганды (газеты, радио, речи на съездах) и бесшумная работа КГБ, направленная на закрытие храмов. Двойная механика эта заработала быстро и слаженно. В 1947 г., впервые после войны, «Комсомольская правда» разъяснила своим читателям, что религиозность несовместима с членством в комсомоле. Вслед за тем (и, очевидно, по той же команде) «Учительская газета» осведомила армию учителей, воспитателей и пионервожатых, что надо самым строгим образом искоренять фальшивую теорию о безрелигиозном воспитании школьников; воспитание может быть только антирелигиозным. Тут же и журнал «Большевик» сказал свое веское слово в том смысле, что борьба с религией есть не что иное, как борьба с реакционной буржуазной идеологией. И, наконец, Большая Советская Энциклопедия в новом томе, посвященном СССР, дала официальную справку: «Разрешая свободу культов, Коммунистическая партия Советского Союза никогда не изменяла своего отрицательного отношения к религии вообще».
Эти тезисы растолковывали потом Секретарь ЦК ВЛКСМ Михайлов на XI съезде комсомола (март 1949 г.), московское радио (ноябрь 1949 г.) и радио ленинградское (август 1950 г.), а также многие другие издания и лица.
Одновременно началась атака на православные храмы. Операцию эту поручили провести областным чиновникам КГБ, известным в миру под именем уполномоченных по делам Русской Православной Церкви. В отличие от грозных антирелигиозников 20–30-х годов, деятели 40-х должны были закрыть храмы, сохраняя видимость законности, а главное, без лишнего шума (шум помешал бы Патриархии творить ее патриотическую международную миссию). КГБ начал с законодательства. Выработал правила, по которым, как ни крути, а храмы надо закрывать. Не все, не сразу, но сразу всего они и не требовали. Для них важней всего было Наладить непрерывность процесса. Один из их «законов» гласил, между прочим, что церковь подлежит закрытию том случае, если в ней шесть месяцев нет священника. Священников в Крыму, как и по всей стране, не хватало, и к осени 1949 г. симферопольский уполномоченный погасил лампады в храме города Старый Крым, а затем в селах Желябовке и Бешарани. В опасности оказались церкви еще нескольких населенных пунктов Крыма.
Луке пришлось принять тактику военачальника, располагающего маленькой, но мобильной армией: он перебрасывает «отряды волонтеров» с одного фланга на другой, переводит священников в пустующие церкви, направляет «подкрепление» из городов в села. Ошарашенный этой военной хитростью, уполномоченный временно отступил. Зато начали смущаться сами священники. <….> Лука корит малодушных, клеймит корыстных, вдохновляет мужественных.
«Возможно ли, чтобы военнослужащий отказался от перехода в другую воинскую часть? Смеют ли и состоящие на гражданской службе отказаться от переводов на другую службу, хотя бы эти переводы и назначения больно задевали их личные и семейный интересы? Почему же это возможно в Церкви? Если суровая воинская дисциплина совершенно необходима в армии, то она еще более необходима Церкви, имеющей задачи еще более важные, чем задача охраны отечества военной силой, ибо Церковь имеет задачу охраны и спасения душ человеческих»[198].
Лука стремится привлечь в Крым священнослужителей из других областей страны, благо теплый климат всесоюзной здравницы соблазняет многих жителей Урала, Сибири и средней полосы. Но уполномоченный и этот путь ему отрезает: милиция не прописывает приезжих. Со своей стороны, уполномоченный, чтобы ослабить епархию, составляет «дела» то на одного, то на другого священника. Он требует, чтобы архиерей увольнял неугодных. Но тут уже Лука встает на дыбы и до последней возможности отстаивает каждого «своего» священника. Так она и идет годами, эта игра в крестики и нолики.
…Документы и свидетели подтверждают: для архиепископа Луки вторая половина сороковых годов – время страстного увлечения делами Церкви. Он администрирует, проповедует (проповеди его заполняют уже несколько машинописных томов). Особенно любит он службу в храме. Многочасовые службы истомляют, доводят до полного изнеможения, но владыка не желает для себя никаких поблажек[199]. Но что же при этом стало с хирургом Войно-Ясенецким, куда девался лауреат Сталинской премии, профессор, автор прославленных книг?
На то, что две ноши нести ему не под силу, Лука начал жаловаться еще в конце войны. «Угасает моя хирургия и встают большие церковные задачи», – писал он старшему сыну[200]. И осенью того же года снова: «Хирургия несовместима с архиерейским служением, так как и то, и другое требует всего человека, всей энергии, всего времени, и Патриарх пишет, что надо мне оставить хирургию»[201].
В том же году, побывав на операциях талантливого Сергея Юдина, Лука оставил в книге почетных посетителей клиники многозначительную запись: «Хирург в прошлом – блестящему хирургу настоящего и будущего профессору С. С. Юдину. Свидетельствую свое восхищение Вашей блестящей техникой и неисчерпаемой энергией в строительстве новой хирургии наглей великой родины»[202].
«Хирург в прошлом…» Верил ли он, что его путь в хирургии уже завершен? Так, во всяком случае, может показаться. Незадолго до отъезда из Тамбова Войно писал Зиновьевой: «Мое сердце плохо, и все исследовавшие его профессора и врачи считают совершенно необходимым для меня оставить активную хирургию»[203]. Пугает его и катаракта на единственном зрячем глазу: в перспективе встает опасность слепоты. «Впрочем, может быть, я и не доживу до нее, – восклицает Лука, – ведь мне уже шестьдесят девять…»
В то время, когда писались эти строки, профессору-архиерею предстояло еще более пятнадцати лет жизни, половина из которых – в активной научной и медицинской деятельности. Что же касается невозможности совмещать врачевание души и тела, то разговоры эти тотчас прекратились, когда Лука понял, что в Крыму его хирургия никому не нужна.
«В Симферополе нет запроса на мою медицинскую работу. Я живу здесь полтора месяца и никто о ней не заикается», – с обидой пишет Войно Зиновьевой летом 1946-го.
Причина равнодушия к Войно-хирургу лежала на поверхности: в конце 1946 г. профессор в рясе был такой же политической бестактностью, как и в 1940-м.
Ректор Симферопольского медицинского института и его ученый совет почли за лучшее сделать вид, что о приезде профессора Войно-Ясенецкого в город им ничего не известно. Они показали себя даже менее осведомленными, чем их ученики: во всяком случае, студенты-медики вышли встречать Луку с цветами. Студенты были наказаны за «недостойное поведение» (с цветами – попа!), профессора повели себя как истинные пай-мальчики. В состав ученого совета автора «Очерков гнойной хирургии» они так и не ввели.
Лечить больных в госпитале и читать лекции врачам Луке в конце концов разрешили, но из этого почти ничего не вышло. Предубеждение против креста и рясы у местных медиков оказалось сильнее профессиональной любознательности. В начале 1947 г. Лука огорченно сообщал сыну:
«Моя медицина свелась к приему на дому двух-четырех больных в день… Мои доклады в Хирургическом обществе и на двух съездах врачей имели огромный успех. В Обществе все вставали, когда я входил. Это, конечно, многим не нравилось. Началась обструкция. Мне ясно дали понять, что докладов в своем архиерейском виде я больше делать не должен. В Алуште мой доклад (по просьбе врачей!) сорвали… Я дал согласие два раза в месяц читать лекции по гнойной хирургии и руководить работой врачей в хирургических амбулаториях. И это сорвали. Тогда я совсем перестал бывать в Хирургическом обществе. На консультации меня не приглашают»[204].
Впрочем, долго унывать он не умел. Как только четко определилась эта вечная альтернатива его жизни – епископ или хирург – Войно тут же возжелал доказать супостатам, что по-прежнему способен сохранять себя в обеих ипостасях. И не только возжелал, но и практические меры принял.
Объявил бесплатный врачебный прием, и сотни хворых со всего Крыма хлынули на второй этаж архиерейского дома на Госпитальной. Тут же начал Лука готовиться к поездке на Всесоюзный съезд хирургов в Москве. Эта поездка была особенно привлекательна оттого, что заместитель наркома здравоохранения Н. Н. Приоров, на свой страх и риск, разрешил ему выступать в архиерейском облачении. Другому заместителю министра Войно-Ясенецкий направил в 1948 г. письмо-жалобу на то, что медицинские журналы не публикуют его, Войно-Ясенецкого, научных статей, а издательство Медицинской литературы отказывается переиздать диссертацию «Регионарная анестезия». Между тем, проблема, поднятая в диссертации тридцать лет назад, не устарела; дополненная новыми материалами, такая книга смогла бы принести хирургам несомненную пользу[205].
Выступить перед хирургами в рясе ему не пришлось, помешала болезнь. А согласие Медицинского издательства на выпуск переработанной диссертации он все-таки получил. И тут же, на Пасху 1949 г., в самое горячее для епископа время отправился в Москву. Его жизнь в столице мало походит на жизнь командированного в Патриархию епископа. Луку редко видят в прихожей Святейшего. Другое его занимает. «За две недели, работая в медицинской библиотеке по шесть часов в день, я с отличным успехом проделал огромную работу: просмотрел и прочитал 450 литературных источников по регионарной анестезии и все на иностранных языках. Теперь остается прочитать в Симферополе статьи в русских журналах, часть английской книги на 200 страниц… остается написать 75–100 страниц и будет новая книга…»[206]
Лука в ударе. Куда девались его жалобы на возраст, на нездоровье. Взвалив на себя сверх церковных служб, проповедей, приема больных и административной работы по епархии еще и сбор материалов для монографии, он сообщает близким, что в семьдесят два года здоровье его милостью Божией весьма недурно; в роду Войно-Ясенецких существует наследственная долговечность: отец умер на девяностом году, мать – на семьдесят девятом, а их отцы и матери жили и по сто лет. «Правда, – добавляет Лука, – они жили спокойной жизнью, а не такой, как мы».
Очевидно, тогда же, в начале 1949 г., симферопольские военные медики (то ли более мужественные, то ли более независимые, чем гражданские) направили к Войно своего представителя. Военные просили поучить их гнойной хирургии. В роли посла удачно дебютировала Мария Федоровна Аверченко, военный фармацевт в запасе, лыжница, бегун на длинные дистанции и парашютистка-десантница. Мария Федоровна (вытянутая поджарая фигура амазонки и милое румяное лицо простой русской женщины) охотно вспоминает свое знакомство с Лукой. С опаской приближалась она в первый раз к квартире архиерея. В голове бродили школьные рассказы о попах, вбитое с младенчества презрение и подозрение ко всему церковному, религиозному. Но стоило ей увидеть сердечную улыбку старого мудрого человека, услышать его басовитый голос, как страх и скованность рассеялись без следа. Через много лет в памяти осталось ощущение встречи с человеком, физически очень чистым («Волос от волоса отходил, борода прозрачная даже») и простым, простым до крайности. Поразил ее и кабинет профессора. Какие-то бедные половики, старенькая мебель, много икон и книг. На камине портреты Сталина и Патриарха. Еще запомнился на стене портрет красавицы-жены, кисти самого Войно. Когда она сказала, что дирекция госпиталя приглашает его в качестве консультанта, Лука не скрыл радости: «С удовольствием, с удовольствием», – повторил он. О вознаграждении Мария Федоровна говорить не стала, увидела на дверях квартиры дощечку о бесплатном приеме больных и сообразила: разговоры о деньгах здесь неуместны.
К приезду консультанта все отделения госпиталя готовили обычно самых тяжелых больных. Войно заходил в кабинет главного врача, снимал монашеский подрясник и облекался в свой излюбленный халат. В свое время мисс Черчилль прислала для инвалидов войны два вагона медицинских инструментов, медикаментов, лабораторное оборудование. Входили в этот комплект и длиннополые хирургические халаты с пелеринками. Остальным врачам халаты казались некрасивыми, да и велики. А рослому Луке английская обнова пришлась как раз по плечу. Выглядел он в ней особенно значительным и солидным.
Несколько раз консультанту пришлось браться и за скальпель. Одного пациента – секретаря Керченского горкома партии – доставили в Симферополь с гнойным процессом в тазовых костях. Случай тяжелый, почти безнадежный. И главный хирург госпиталя попросил, чтобы оперировал профессор. Смотреть на эту операцию сбежались все врачи госпиталя и несколько медиков из городских больниц. По словам Марии Федоровны, работа Луки оставила у присутствующих чувство, близкое к праздничному. Еще до первого разреза Войно предсказал все точки, где он надеется обнаружить гной. И, действительно, предсказания ученого везде сбывались. Ему удалось хирургическим путем очистить от гноя огромное, анатомически чрезвычайно сложное пространство.
После операции истомленному хирургу поставили кресло в госпитальном саду под яблоней. Но отдыхать не пришлось. В сад ворвалась жена оперированного. Человек деловой, она сразу принялась осведомляться о цене: «Чем я Вам обязана, профессор?» Повернув голову в ее сторону, Лука ответил: «Вы обязаны мне досвиданием». Дама намека не поняла, стала горячо толковать о том, что они с мужем ничего не пожалеют, что у мужа в Керчи огромные возможности… Дальше Лука слушать не стал. Поднялся во весь рост, вознес над не слишком крупной дамой свою величественную фигуру и, прежде чем уйти, еще раз очень четко произнес: «Вы мне обязаны до-сви-да-ни-ем».
Мария Федоровна копается в памяти, ей не хочется упустить ни одной мелочи, относящейся к великому хирургу. Однажды она видела, как пациент из госпиталя, бывший солдат, рвался в операционную, умоляя допустить его к Луке. Солдата задержали. Он волновался, горячился, втолковывал сестрам, что он не просто так лезет, а по делу. Во время войны погибал он в Красноярске от гангрены и уже письмо прощальное домой послал, да профессор Ясенецкий спас ему жизнь. Когда Войно вышел из операционной, солдат бросился к нему: «Вы меня, конечно, не помните, профессор…» – «Почему же не помню», – пробасил Лука и тут же назвал солдата по фамилии и даже сказал, какая у него рана была. Солдат весь засветился от счастья, а Лука, тепло поглядев на него, добавил: «А я, знаете, не очень-то надеялся тогда на успех». Они еще долго стояли в госпитальном коридоре, но Аверченко не слышала их разговоров. Видя, как хорошо этим двоим – спасенному и спасителю – врачи и сестры отошли в сторону.
Все чаще задумывается Войно и над философскими целями науки. В его письмах то и дело проскальзывает вопросительная интонация: можно ли только пользой и количеством информации определять ценность открытий и изобретений? Ему кажется, что эти две категории не раскрывают всех аспектов научного созидания. Примат видимой пользы в какой-то степени искажает роль науки. Даже медицинской. Лука ищет в науке религиозно-нравственный смысл.
Для Войно религиозность ученого становится некоей гарантией против безнравственности научного поиска, против бесчеловечности будущих открытий и изобретений. Только в единении с Богом могут быть созданы подлинные ценности. Но для достижения самых высоких научных вершин и религиозности мало. В этом случае, по мнению Луки, исследователю надлежит быть отмеченным «перстом Божиим», его труд должен быть благословенным. Итак, наука в единстве с верой и даже во имя ее – аксиома. Он и на первом издании своих «Очерков» хотел видеть надпись «Епископ Лука». Второе же издание книги полностью расценивает как победу дела, благословенного Богом.
В феврале 1945 г. Лука сообщил Михаилу: «Непременно хочу написать книгу о духе и теле. А это очень большая задача, и я очень занят ею. Очень важные мысли, почти целая система философии»[207]. В марте он снова дважды возвращается к той же теме: «Алеше я писал, что мне очень важно знать, чем и как доказано, что клетки головного мозга, не в пример другим клеткам тела, сохраняются в течение всей жизни. Для меня это один из основных вопросов, но Алеша туг на письма и поэтому я прошу тебя узнать это и рассказать мне». И еще: «Мне очень важно познакомиться с современным состоянием физиологии симпатической нервной системы. Узнай, по каким источникам мог бы я это сделать»[208].
Таковы первые вести о книге, в которой, опираясь на данные современной науки, архиепископ Лука задумал доказать трехсоставный духовно-физический характер человека. По существу же покусился он на всю громаду советской естественно-научной доктрины. К работе над книгой «О духе, душе и теле» Лука подошел деловито, разумно и, я бы сказал, закономерно. Она естественно вытекала из прежних его раздумий о науке и религии, о своей собственной роли по отношению к двум этим стихиям. Долгое время он желал творить передовую науку во славу веры, во имя Церкви. Нет ничего удивительного, если в какой-то момент он пришел к выводу, что основные христианские тезисы, самую веру можно обосновать для неверующих, пользуясь научными аргументами, как же иначе разговаривать с людьми в век науки?
Как и все, за что он брался в своей жизни, Лука начал новый труд с деловитой страстностью. Для своей работы он стремится получить самую авторитетную аргументацию. Привлекает самые солидные источники. Осенью 1945 г., приехав на несколько дней в Москву, Лука обращается к знаменитому физиологу, ученику и продолжателю И. П. Павлова, Леону Абгаровичу Орбели:
«Я пишу на, вероятно, неожиданную для Вас тему: о сердце как органе высшего познания. Для этой работы мне хотелось бы поговорить с Вами о так называемой "психической деятельности" лобных долей полушарий и коры мозга. Не благоволите ли уделить мне время для этой беседы?»[209]
Какие-то случайные обстоятельства помешали двум ученым встретиться, но работа над книгой продолжалась. Лука ищет и находит достойного доверия физика, который, прочитав рукопись, рекомендует список современной литературы по основным вопросам мироздания. Работа спорится. К концу 1947 г. рукопись завершена и даже переработана. Так что время написания эссе «О духе, душе и теле» не вызывает как будто сомнений – 1945–1947 гг… И все-таки мне кажется, что начало этой работы относится ко временам значительно более давним.
Если в книге Войно-Ясенецкого отбросить второстепенные детали, то открывается следующая логическая конструкция. В главе (она как бы служит прологом) автор обсуждает состояние современного (1954 г.!) естествознания. «Архиепископ Лука дал яркую и объективную картину революции в физике, которая связана с именами Эйнштейна, Планка, Бора и Шредингера, – пишет в своем отзыве на книгу протоиерей о. Александр Мень. – Эта картина… нарисована с целью поколебать устоявшиеся представления читателей о незыблемости научных догм»[210]. И действительно, приводя высказывания то одного, то другого видного физика, Войно обнаруживает, насколько относительны, сомнительны, противоречивы представления ученых даже о таком давно изучаемом явлении, как электричество. Разворачивая перед читателем историю исследования разных форм энергии: электричества, волн Герца, лучей Рентгена, катодных лучей, радиоактивных излучений, архиепископ Лука высказывает убеждение, что в мире должны действовать и другие неведомые нам формы энергии и среди них духовная энергия, которую автор считает «первичной и первородительницей всех физических форм энергии, а через них и самой материи».
«Духовная энергия, истекающая от Духа Божия, энергия любви, движет всей природой и все животворит… – заявляет автор в третьей главе своей книги (о второй главе мы скажем несколько позже). – Один великий закон развития управляет всем мирозданием… Не может быть резкой границы между "мертвой" природой и миром живых существ… Духовной энергией проникнута вся неорганическая природа, но только в высших формах развития (творения) эта энергия достигает своего свободно самосознающего духа».
Что касается человека, то архиепископ Лука принимает взгляд своих предшественников, православных авторов, на трехсоставный характер людской природы. Человек, в соответствии с этой точкой зрения, состоит из трех «сфер»: духа, души и тела. Тело, это то, что роднит человека со всей природой, душа – с животным миром, и только дух – специфическое отличие человека. Находясь в тесном сплетении с душой и телом, дух вместе с тем независим. Он бессмертен и предшествует появлению человека на свет. Дух творит формы человеческих тел. «Дух грубый и жестокий, – пишет Войно, – уже в процессе эмбриогенеза направляет развитие соматических элементов и создает отражающие его грубые отталкивающие формы. Дух чистый и кроткий творит себе полное красоты и нежности жилище. Вспомним мадонну Рафаэля, Джоконду Леонардо да Винчи».
Дух и есть сущность человека. Но сущность эта может отделяться от нас при жизни и после смерти, может приобретать материальное человеческое подобие независимо от нашего тела. Так, дух умершего или умирающего не раз являлся живым. Эти суждения свои Лука иллюстрирует большим числом примеров, которые черпает из сочинений французского физиолога Шарля Рише (1850–1932), английского физика и химика Вильяма Крукса (1832–1919). В качестве аргументов служат ему также мнения философов Анри Бергсона (1859–1941), Иммануила Канта (1724–1804) и Густава Теодора Фехнера (1801–1887). Приводит Войно и собственные наблюдения, добытые в хирургической клинике. Другая линия доказательств – богословская, выглядит в виде длинного перечня цитат из Священного Писания. Перечни эти занимают от одной до семи страниц на каждое доказательство.
Следующий этап книги – размышление о роли души и духа в психических процессах. Изложив учение И. П. Павлова об условных рефлексах, Лука резюмирует: «Мы полностью принимаем это глубоко научное представление о деятельности сознания, но только не считаем его исчерпывающим». И далее: «В актах и состояниях сознания всегда участвует наш дух, определяя и направляя их. В свою очередь дух растет и изменяется от деятельности сознания, от его отдельных актов и состояний».
Под душой Лука понимает «совокупность органических и чувственных восприятий, следов воспоминаний, мыслей, чувств и волевых актов, но без обязательного участия в этом комплексов высших проявлений духа, не свойственных животным и некоторым людям». Что касается самопознания, то субъектом его является не ум, а дух. «Ибо ум есть только часть духа, а не весь дух…»
С особой охотой и удовольствием сообщает автор о трансцендентальных способностях человеческого духа. «Мы обладаем не только пятью чувствами, – утверждает он. – Есть у нас способности восприятия высшего порядка, не известные физиологам». Вслед за этим следует рассказ, взятый из книги Карла дю-Преля «Философия мистики», о том, как некая девица в присутствии физика Берцелиуса в 1945 г., прикасаясь ладонью к пакетикам с химическими препаратами, распределила их по какому-то ей одной ведомому ощущению на заряженные электрически положительно и отрицательно. К сверхестественным, научно необъяснимым способностям Лука относит также вещие сны, пророчества, физиологически необъяснимые чудеса памяти, в которых он снова усматривает первенство духа.
С «работой» духа связывает он и процесс познания. Наши органы чувств дают лишь слабо выраженную и неглубокую картину внешнего мира. Более глубокое познание возможно лишь благодаря духу, причем «чем выше духовность человека, тем ярче выражена эта способность высшего познания».
В последней главе развивается мысль о бессмертии. Архиепископ Лука верит в существование организмов более совершенных, чем человек (это вытекает из процесса эволюции, которую он признает). Отсюда вера его в существование ангелов, демонов, духов, «могущих совершенно неизвестными нам путями, по своей воле изменять материю, изменять некоторые наши мысли, принимать участие в нашей судьбе»… К этому выводу пришли, по словам Войно, и физиолог Шарль Рише, и английский физик Оливер Лодж. Суть их выводов заключается в том, что дух человеческий имеет общение с миром трансцендентальным, вечным, живет в нем и сам принадлежит к вечности. Более того: «В бессмертном человеческом духе продолжается вечная жизнь и бесконечное развитие в направлении добра и зла после смерти тела, мозга и сердца, и прекращения деятельности души».
Остается добавить несколько слов о пропущенной нами второй главе книги, названной «Сердце как орган высшего познания». «Наши анатомо-физиологические знания о сердце побуждают нас считать сердце важнейшим органом чувства, а не только центральным мотором кровообращения утверждает Войно-Ясенецкий». В поисках доказательств этой несколько необычной темы он обращается к огромному числу цитат из Священного Писания, к строкам, из которых явствует, что сердце веселится, радуется, скорбит, терзается, волнуется, тревожится, кипит, горит, смущается, его сокрушают поношения, оно способно к великому чувству упования на Бога. Тут же Лука обращает к читателю слова, полные глубокой веры и страсти:
«Как это ни сомнительно для неверующих, мы утверждаем, что сердце может воспринимать вполне определенные внушения, прямо-таки глаголы Божии. И это не только удел святых. И я, подобно многим, не раз испытывал это с огромной силой и глубоким душевным волнением. Читая или слушая слова Священного Писания, я вдруг получал потрясающее впечатление, что эти слова Божии обращены непосредственно ко мне. Они звучали для меня как гром, точно молния пронизывали мои мозг и сердце. Отдельные фразы совершенно неожиданно точно вырывались для меня из контекста Писания, озарялись ярким, ослепительным светом и неизгладимо отпечатывались в моем сознании. И всегда эти фразы, Божьи глаголы, были важнейшими для меня в тот момент внушениями или даже пророчествами, неизменно сбывавшимися впоследствии».
В 1948 г. Симферопольский уполномоченный по делам Православной Церкви донес в Москву, что Лука читает в Кафедральном соборе серию проповедей антиматериалистического характера. Речь шла об изложении основных мыслей рукописи «О духе, душе и теле». Курс этот Лука задумал довести до сведения своей паствы на ранних обеднях, выступая, по возможности, ежедневно. Очевидно, несколько таких проповедей было произнесено, когда сработал московский механизм. Карпов выразил свое неудовольствие Патриарху, Патриарх немедленно направил в Симферополь послание, в котором запретил Крымскому архиерею читать «курс», а заодно напомнил, что подобает ему, дабы не ронять архиерейское достоинство, выступать перед верующими только по праздникам и говорить не более десяти минут.
Надежда Александровна Павлович рассказывает со слов хорошо знакомого ей в те годы епископа Рижского Вениамина (Федченко), что Лука присылал ему в Ригу образцы своих «лекций». Первая строка первой проповеди звучала примерно так: «Некоторые невежественные люди говорят, что Бога нет…» Далее следовал апологетический текст со ссылками на новейшие факты науки и выпадами против «невежд». Получив запрет от Патриарха, Лука обратился к Вениамину с письмом, полным скорби и негодования. «Должен ли я подчиняться указаниям Святейшего? Ведь проповедь – главный долг епископа…» Более покладистый и изрядно помятый жизнью рижский архиерей (он пережил многолетнюю эмиграцию и вернулся на родину лишь в 1945 году) посоветовал крымскому коллеге смириться. «Мы учим подчиняться других и сами должны показать пример послушания». На это Лука ответил, что приказу подчиняется, но делает это с болью душевной[211].
Будни старого человека уплотнены до последней степени. Никакой спешки, но и ни минуты попусту. В семь утра из дальней комнаты архиерейской квартиры раздается звон колокольчика – глава семьи подает своим сожителям весть о начале рабочего дня. В рубашке, не надевая подрясника, он направляется к мраморному умывальнику. Долго педантично чистит зубы, с хирургической дотошностью моет руки – отдельно каждый палец – старая привычка мыться «по Спасокукоцкому». Затем спортивными движениями разминает мышцы. Архиерею, выстаивающему пяти-шестичасовые службы, надо быть крепким. С восьми до одиннадцати – ранняя обедня. Лука в храме – сколько бы верующих ни пришло. Это не по правилам, но в Симферополе многое не так, как везде. Ежедневную (и каждый раз новую) проповедь тоже не в каждом православном храме услышишь. За предельно скромным вегетарианским завтраком секретарь Евгения Павловна Лейкфельд ежедневно читает две главы из Ветхого и две главы из Нового Завета. Потом начинаются дела епархиальные: почта, прием духовенства, назначения и перемещения, претензии властей, распоряжения Патриархии. Канцелярия тут же в квартире. Секретарь епархии, пожилой священник отец Виталий привык к тому, что архиерей требует четких докладов и ясных ответов на вопросы.
Решения Лука принимает незамедлительно, твердо, независимо, как отрезает.
Отец Виталий – хороший работник, но область его занятий – дела сугубо церковные, и в том числе общение с уполномоченным. Евгения Павловна Лейкфельд – личный секретарь. Пожилая, интеллигентная, с острой, быстрой реакцией, Евгения Павловна по духу своему, пожалуй, ближе всех к Луке, почти член семьи. Доброй ее не назовешь, но во всем густонаселенном архиерейском доме нет лица, более преданного владыке. Это большая удача, что учительница литературы, с университетским образованием, поселилась в доме. Ее тонким, без нажима, великолепным почерком написаны сотни писем и проповедей, записаны и неоднократно перебелены мемуары Луки. Она – глаза, уши и руки владыки. Раздражительная и ядовитая с другими, Лейкфельд не смеет даже в самом малом оспорить авторитетное мнение своего кумира. Ее рабочий день, как и трудолюбие, безграничны. За свою службу у владыки она четыре с половиной раза прочитала вслух всю Библию, перечитала несчетное число газет, журналов, богословских трактатов (некоторые на немецком и французском языках).
Чтение прессы и книг продолжается до обеда. После обеда – отдых. Затем с четырех до пяти – прием больных. Под вечер небольшая прогулка по бульвару вдоль мелководного Салгира. На прогулку владыку часто сопровождают его внучатые племянники Георгий и Николай. Лука и это время не теряет попусту. Рассказывает мальчикам главы Священного Писания. (Школа на свежем воздухе оказалась успешной: через много лет, уже взрослые люди, Георгий и Николай Сидоркины говорили мне, что навсегда запомнили преподанные дедом, как бы между прочим, уроки.) И снова кабинетная работа: Лука склоняется над хирургическими атласами, над проповедями, письмами – до одиннадцати вечера. Праздники ломают режим, но легче от этого день архиерея не становится. «Пишу тебе поздно вечером, вернувшись из Джанкоя (сто километров), где служил в день Покрова Пресвятой Богородицы. Литургия продолжалась (с проповедью) четыре часа и целый час благословлял людей. Устал. Всю ночь не спал»[212].
«Не мала и моя работа, особенно теперь, Великим постом. Моя служба длилась пять часов. Очень утомляюсь…»[213] На эти длительные службы еще в Тамбове обижались священники: «Что, у нас монастырь, что ли?» Но Лука, как ему это ни тяжело физически, не изменил своему принципу: служба должна точно соответствовать уставу.
Летом порядок почти не меняется. Правда, из города Войно перебирается на небольшую дачку вблизи Алушты, но и здесь изо дня в день продолжается та же рабочая страда. Единственное разнообразие состоит в том, что на южном берегу Крыма он позволяет себе несколько более долгие прогулки и охотно плавает в море. Плавание он особенно любит и пловцом показывает себя сильным и выносливым.
Затвержденность быта, жесткость жизненного ритма в старости особенно желательны. Лука любит вечерний ритуал, когда в его кабинете распахиваются двери и все домочадцы, включая маленькую правнучку Чижика, входят гуськом, чтобы на ночь попрощаться с главой семьи. Любит он общесемейные, начинающиеся молитвой трапезы, особенно если за столом желанные гости из Ленинграда, Одессы, Ташкента – внуки, дети, правнуки. В этих вечерних прощаниях и общих трапезах видится ему то самое «тихое и мирное житие», которое призывает он в своих молитвах на близких, на свою страну, на весь христианский мир. Но тишина, которой жаждет усталое, износившееся сердце, то и дело оказывается призрачной, мир – обманчивым. И, как нередко случается, самые болезненные, самые мучительные раны – от близких.
<…>
О слепоте настоящей, а не фигуральной, задумался Лука впервые после войны. Зрение на единственном глазу начало угасать еще в Тамбове. Дальше – хуже. Осенью 1947 г. пришлось поехать в Одессу к Филатову. Знаменитый окулист осматривал долго, обстоятельно, подал надежду: до слепоты далеко. «Филатов нашел у меня помутнение хрусталика, которое будет прогрессировать медленно, и способность читать сохранится на несколько лет (от 3-х до 10-ти)»[214].
Одесский прогноз оказался правильным. Четыре года спустя крымский архиерей все еще может, хотя и с трудом, читать и писать. Почерк его, правда, потерял свою чеканность, но это все та же рука, за которой угадывается характер отнюдь не расплывчатый. Может быть, хватило бы ему зрения и до конца дней, но весной 1952 г., не рассчитав своих сил, Войно снова провел несколько недель (как всегда с утра до вечера) в московских медицинских библиотеках. Переутомил глаз, зрение стало падать буквально по неделям. Исчезло ощущение цвета, предметы обратились в тени. Теперь на приеме профессору приходилось спрашивать у секретаря, какого цвета у больных опухоль, как выглядят у пациента кожные и слизистые покровы. В конце концов Лука отказался и от приема больных, и от подготовки второго издания «Регионарной анестезии».
Осенью 1952 г. профессор Филатов, состоявший с Войно в переписке, предложил ему предварительную операцию – иридэктомию. Лука в Одессу не поехал: решил, что у него, как у диабетика, операция может окончиться нагноением. Прошел еще год. Филатов собирается в Крым, но неожиданная болезнь расстраивает поездку. В доме Симферопольского архиерея надежды снова сменяются унынием. Унывают в основном, родственники. Лука же учится передвигаться по комнате ощупью и ощупью же подписывает бумаги, подготовленные секретарями. Подпись, сделанная вслепую, выглядит задиристо, ползет круто вверх. Молодой епископ Михаил Лужский, приехавший в Симферополь, чтобы познакомиться со знаменитым собратом, вспоминает:
«Я переступил порог и увидел владыку, который стоял посредине кабинета. Руки его беспомощно шарили в воздухе, он, очевидно, пытался сыскать затерявшиеся кресло и стол. Я назвал себя и услышал низкий, твердый голос, который совершенно не согласовывался с позой хозяина дома: "Здравствуйте, владыка. Я слышу Ваш голос, но не вижу Вас. Подойдите, пожалуйста". Мы обнялись. Завязалась беседа. Лука угощал меня виноградом, чаем, расспрашивал о московских и ленинградских новостях. Его интересовала и моя служба, и где я учился, кто были мои учителя. Спросил между прочим: "На Вас панагия?" Ощупал: "Настоящая. А что же секретарь сказал, что на Вас крест?" Во время разговора он встал и включил огромную мощную лампу позади часов с прозрачным циферблатом. Явно напрягаясь, сам разглядел время. Я и потом замечал: все, что только мог, он делал сам. Слепота не подорвала его волю и не разрушила яркости восприятия: когда я спросил – видит ли он сны, владыка ответил: "О, еще какие! В цвете!"»
В начале 1955 г. в глазу померк последний проблеск света. Все. Тьма. И вдруг, среди непроглядной ночи – огненный язычок надежды. Филатов стар и больше не оперирует, но зато в Крым едет его ближайший ученик доцент Шевелев. Родным и знакомым Лука сообщает о предстоящих переменах в своей жизни: «Твердо верю, что Господь возвратит мне зрение…» Но одесский чародей опоздал по крайней мере на два года. Поздно. «Шевелев нашел у меня далеко зашедшую глаукому. Операция, которую он назвал рискованной и очень рискованной, в лучшем случае могла бы дать мне очень малое зрение, но никак не способность читать»[215].
Задолго до потери зрения, совсем по другому поводу, Лука писал в трактате «О духе, душе и теле»:
«Пока наша жизнь проистекает в калейдоскопе и шуме внешних восприятий, пока в полной силе работает наше феноменальное сознание – никогда не прекращающаяся работа сверхсознания скрыта. Но когда в состоянии сна, нормального, сомнамбулического или гипнотического, при отравлении мозга опиумом, гашишем или токсинами лихорадочных болезней, угасает нормальная деятельность мозга и меркнет свет феноменального сознания, тогда вспыхивает свет сознания трасцедентального. Известно также, что слепота усугубляет работу мысли и нравственного чувства, значительно отодвигает порог сознания. Философ Фехнер создал наиболее глубокие свои сочинения после того, как потерял зрение; князь Василий Темный сказал ослепившему его: "Ты дал мне средство к покаянию"».
Повторяю: это было написано задолго до того, как свет окончательно скрылся из глаз Луки. После же того, когда неизбежное случилось, никто не слыхал от него жалоб или ропота. «Я принял как Божию волю быть мне слепым до смерти, и принял спокойно, даже с благодарностью Богу. Слепота не помешает мне оставаться до смерти на своем посту»[216]. На второй день после приезда в Симферополь офтальмолога Шевелева он сообщает дочери Елене: «От операции я отказался и покорно принял волю Божию быть мне слепым до самой смерти. Свою архиерейскую службу стану продолжать до конца»[217]. И год спустя по тому же поводу Алексею: «Слепота, конечно, очень тяжела, но для меня, окруженного любящими людьми, она несравненно легче, чем для несчастных одиноких слепых, которым никто не помогает. Для моей архиерейской деятельности слепота не представляет полного препятствия, и думаю, что буду служить до смерти»[218].
Между тем, выход в свет третьего издания «Очерков» меньше всего свидетельствовал о благоволении «верхов» к автору. Рукопись с чрезвычайно лестным предисловием хирургов-академиков Бакулева и Купреянова попала в издательство и вышла в свет осенью 1956-го[219]. Чтобы попасть в руки врачей, третьему изданию понадобилось в общей сложности столько же, сколько и второму – пять лет.
Годы шли, один другого страшней: в 1948–1949 гг. массовые «повторные» аресты, берут тех, кто сидел когда-либо в прошлом. Заодно не щадят и «свежих». Газеты и радио нагнетают ненависть к американским империалистам с их атомной бомбой. Под шумок своим чередом катится антисемитская кампания, завершившаяся в 1952–1953 гг. грандиозным делом «врачей-отравителей». А Лука живет, будто нет вокруг ни опасностей, ни страха. Еще и не слеп, а ведет себя, как незрячий. В средине апреля 1951 г. произносит в Кафедральном соборе проповедь: «Несть эллина, ни иудея». Размышления апостола Павла о том, что перед истиной верой все люди, и эллины, и иудеи в том числе, равны, звучит прямым политическим намеком. Ведь всех эллинов (греков), тысячу лет живших на крымских берегах, Сталин заподозрил в государственной измене и выселил за пределы родины, а иудеев (об этом открыто говорили тогда партийные боссы) ждала в ближайшее время еще более жестокая расправа. Симферополь город небольшой, о проповеди Луки все знали, все шушукались. Дальше – больше. Власти разжигают среди горожан антисемитский психоз, а Лука в очередной проповеди подчеркнуто говорит о молодой еврейке из Вифлеема, родившей в загоне для скота Ребенка, Которому предстояло стать Спасителем мира. Эту проповедь помнят в городе до сих пор. Некоторые не слишком просвещенные прихожане возмутились тогда. «Что же получается, – Христос – еврей!» Впервые, может быть, за все время архиерейства Луки тишина в симферопольском храме нарушена. Слышатся крики возмущения, удивления. Но Луку не так-то просто смутить. Он завершает проповедь о еврее Иисусе Христе словами надежды. Он верит, что паства взглянет теперь вокруг себя новыми глазами, оценит окружающие проблемы с новых позиций.
Поступки, которые пугают провинциальных медиков, будят опасения в Крымском обкоме и Московской Патриархии, вместе с тем привлекают к Симферопольскому владыке сердца множества людей. С любовью и благодарностью говорят о нем верующие и неверующие пациенты. Тайком, в надежде увидеть знаменитого хирурга-епископа забегают в храм студенты, заходят учителя, инженеры, библиотекари. Руководитель археологической службы Крыма профессор Павел Николаевич Шульц, крупный ученый и партизан военных лет, вспоминает, как он с женой приходил в собор послушать проповедь Войно о взаимоотношениях религии и науки. Закончилось это для него скверно. Таскали в обком, допрашивали, угрожали, лишили заслуженного ордена. Кстати, объединяли археолога с архиепископом и другие интересы – Лука бывал на раскопках Неаполя скифского, интересовался находками ученых.
В 50-х годах они оба, Войно и Шульц, пытались спасти от разборки стоящую на дороге из Симферополя в Старый Крым армянскую церковь XIV века. Власти объявили, что церковь – в аварийном состоянии. По просьбе Луки археологи осмотрели здание и нашли, что храм может служить еще два-три столетия. Лука получил заключение специалистов и тут же потребовал, чтобы церковь древних христиан передали христианам нынешним, дабы они могли восстановить в ней церковную службу. Памятник архитектуры, конечно, тут же разобрали на кирпичи, атеисту же профессору Шульцу история та едва не стоила потери партийного билета, в обкоме на него кричали: «Партиец, а помогаешь мракобесам! Сопротивляешься антирелигиозной пропаганде?!»
По большим православным праздникам в квартире на Госпитальной улице появляется еще один гость – староста синагоги Френклах. У толстяка Френклаха двойная симпатия к архиепископу: в свое время Лука распознал у него заворот кишок и, можно сказать, спас от смерти. Старик появляется на Госпитальной с неизменной фразой: «Я пришел поздравить папку (отца)». Пожимая руку архиерею, добавляет: «Мы у себя сегодня молились за Ваше здоровье». Это не простая любезность. В синагоге действительно нередко молятся за православного иерея, особенно когда узнают, что Лука болен[220].
В стране, где десятки тысяч людей вынуждены по команде, махая флажками, выражать свою «сердечность» приезжим королям и президентам, подлинная искренняя симпатия народа прорывается подчас в формах самых неожиданных. В начале 1951 г. Лука прилетел самолетом из Москвы в Симферополь (летал он очень охотно), на аэродроме никто его не встретил. То ли телеграмма задержалась, то ли что еще, а в результате полуслепой старик растерянно застыл перед зданием аэропорта, не зная, как добраться до дома. Горожане узнали его. Кто-то спросил, что случилось; кто-то помог занять место в автобусе. Но самое удивительное произошло, когда Лука собрался сходить на своей остановке. По просьбе пассажиров шофер свернул с маршрута и, проехав три лишних квартала, остановил автобус у самого крыльца дома на Госпитальной. Архиерей покинул автобус под аплодисменты тех, кто едва ли хотя бы раз в жизни бывал в православном храме.
Дар проповедника «открыл» у Войно Ташкентский епископ Иннокентий. «Ваше дело не крестити, а благовестити», – сказал он только что рукоположенному священнику отцу Валентину. И не ошибся: новый проповедник быстро завоевал сердца своих слушателей. Проповедовать в Ташкенте пришлось ему, как мы знаем, недолго: последовал арест и годы насильственной безгласности. Но весной 1943 г., сообщая сыну об открытии храма в Красноярске, Лука первым делом вспомнил о проповеди: «После шестнадцати лет мучительной тоски по Церкви и молчания отверз Господь снова уста мои»[221]. С этого времени и до конца жизни проповедь стала для него основным занятием. Он писал проповеди, произносил их, печатал, правил, рассылал листки с текстом по городам страны. «Считаю своей главной архиерейской обязанностью везде и всюду проповедовать о Христе», – заявил он в Симферопольском соборе 31 октября 1952 г. И принцип этот выдерживал до последних дней.
Подводя итоги церковной жизни, Лука утверждал, что за 38 лет священства произнес он 1250 проповедей, из которых не менее 750 были записаны и составили двенадцать толстых томов машинописи[222]. Совет Московской Духовной Академии назвал это собрание проповедей «исключительным явлением в современной церковно-богословской жизни» и избрал автора почетным членом академии[223]. Избрание не было только актом официозным. Оно отразило общее мнение верующих о Луке-проповеднике. Через много лет жители Красноярска, Тамбова, Симферополя в разговоре со мной цитировали полюбившиеся ими строки из давних проповедей Луки, многие с любовью хранили его речи, напечатанные на листках папиросной бумаги. Познакомившись со сборником проповедей Войно-Ясенецкого, протоиерей Александр Мень написал мне: «Это замечательный образец актуальных и глубоко одухотворенных речей, обращенных к сердцу и разуму слушателей. Легко представить, какое впечатление производили бы они, если бы произносились в Москве или Ленинграде. Провинциальная публика не могла достаточно оценить их»[224].
Профессор Московской Духовной Академии отец Александр Ветелев и архиепископ Воронежский (ныне Тамбовский) Михаил (Чуб), и другие авторы, писавшие о проповедях архиепископа Луки, сходятся на том, что выступления его были выдающимися событиями в нашей церковной жизни.
Один из первых биографов Луки Войно-Ясенецкого митрополит Мануил Куйбышевский писал, что проповеди владыки «отличаются простотой, искренностью, непосредственностью и самобытностью»[225]. В качестве примера Мануил привел отрывок из Слова в Великую Пятницу, которое Войно прочитал весной 1946 г. в тамбовском храме:
«Господь первый взял Крест, тот самый страшный Крест, и вслед за ним взяли на рамена свои кресты меньшие, но часто тоже страшные кресты, бесчисленные мученики христовы. Вслед за ними взяли кресты свои огромные толпы народа, которые тихо, опустив головы, пошли с ним в дальний путь. В дальний и тернистый путь, указанный Христом, путь к Престолу Божьему, путь в Царство Небесное, и идут, идут, идут, почти уже две тысячи лет, идут вслед за Христом толпы и толпы народа.
Что же, неужели мы не присоединимся к этой бесконечно идущей толпе, к этому святому шествию по пути скорбей, по пути страдания? Неужели мы не возьмем на себя кресты свои и не пойдем за Христом? Да не будет! Да наполнит Христос, так тяжко пострадавший за нас, Своей безмерной благодатью сердца наши. Да даст Он в конце нашего долгого и трудного пути познание того, что сказал Он: "Мужайтесь! Яко Аз победил мир!"»
Лука знал цену своему проповедническому таланту, но не заблуждался он и в другом: власти, государственные и церковные, не позволят его речам распространиться слишком широко, не разрешат миллионам читателей приобщиться к его идеям и чувствам. «Совершенно невероятно, чтобы при жизни моей и Евгении Павловны возможно было издание моих проповедей», – писал он сыну, имея в виду огромный труд, который вложила секретарь Е. П. Лейкфельд в переписку, коррекцию и перепечатку более десятка томов его речей[226]. Но в то же время ему не верилось, что проповеди его уйдут из мира вместе с ним. «Думаю, что Вы, вероятно, рассуждаете так же, как и я при своей усердной проповеднической работе: мое дело писать, а силой Божией мои проповеди могут быть услышаны далеко за стенами моего малого Кафедрального собора»[227].
Готов засвидетельствовать: через пятнадцать лет после смерти владыки Луки его проповедническое наследие живо. Я находил его проповеди, переписанные от руки и на машинке, в виде отдельных листков, бережно заложенных между страниц Библии, в виде тетрадей и переплетенных томов.
Сколь бы фальшиво ни было отношение Кремля к Патриархии и Церкви, Сталин до конца своих дней сохранял декор внешней уважительности. С приходом новых хозяев маски были сорваны. Хрущев действовал не столько даже под влиянием усвоенного в юности дешевого крикливого атеизма, сколько из желания унизить в лице Церкви любимое, как ему казалось, детище Сталина. В обстановке грызни за власть «ничейную» эту территорию отдали ему без спора. Постановление ЦК КПСС от 7 июля 1954 г. явилось затравкой ко всей будущей антисталинской политике Хрущева. Время разоблачений еще не настало, XX съезд далеко впереди. Хитрый преемник сделал так, что о Сталине, о его церковной политике в Постановлении ни слова. Просто выяснилось вдруг, что «церковники и сектанты изыскивают различные приемы для отравления сознания людей религиозным дурманом, обращая особое внимание на привлечение к церкви молодежи и женщин. Они широко используют свою печать (!), проповедническую и благотворительную деятельность, ведут индивидуальную обработку граждан. В результате активизации деятельности Церкви наблюдается увеличение количества граждан, соблюдающих религиозные праздники и отправляющих религиозные обряды…»[228]
И коли так: «Надо решительно покончить с пассивностью по отношению к религии, разоблачать реакционную сущность религии и тот вред, который она приносит, отвлекая часть граждан нашей страны от сознательного и активного участия в коммунистическом строительстве».
И, конечно, оргвыводы:
«Обязать министерство просвещения союзных республик и министерство образования СССР усилить воспитательную работу среди учащихся и студентов… Обязать ЦК ВЛКСМ улучшить научно-атеистическую пропаганду среди молодежи, широко вовлекая молодых рабочих, служащих, колхозников и учащихся в различные коллективы художественной самодеятельности… Предложить ВЦСПС принять меры к усилению пропаганды научно-атеистических знаний среди рабочих, особенно среди женщин…»
Подкрепляя официальный документ, Хрущев выступил с большой речью, полной угроз и резких выпадов против Церкви, священников, с прямым натравливанием на верующих. Впрочем, как известно, речами в таких случаях дело не ограничивается. Партийные органы и органы КГБ получили указание запугивать верующих, преследовать тех, кто посещает церковь, повсеместно закрывать храмы. Антицерковный вал 1954 г. за считанные месяцы достиг высот угрожающих. Травля и аресты верующих, публичные оскорбления священников, закрытие храмов, разгон «общественностью» церковных праздников, напомнили людям старшего поколения события 20–30-х годов.
Возникла после июльского Постановления ЦК новая должность: городской церковный фотограф. Каждый день обходил современный Иуда храмы и, не слишком стесняясь, фотографировал прихожан в лицо. Выгода достигалась двойная: слабые духом, боясь преследований, переставали появляться в церкви, а кто потверже – попадал в досье соответствующих органов на случай новых расследований, новых терзаний. Так выглядела изнанка Постановления ЦК «Об улучшении научно-атеистической пропаганды»…
В 1954 г. архиепископу Крымскому исполнилось семьдесят семь лет. На фотографиях тех лет предстает перед нами грузный, несколько даже обмякший старец, с лицом, которое из-за слепоты кажется замкнутым и хмурым. Лицо человека много перенесшего, вступившего в пору, которую Писание определяет как смертную. Откуда же нашел он силы еще на семь лет жизни? На те самые семь, когда подбитый залпом 1954 г. церковный корабль, все более кренясь, шел к своей роковой пробоине 1961-го? Что делал эти годы Лука Войно-Ясенецкий? Мирно доживал свой век? Баюкал внуков? Дремал, слушая доклады секретарей? Не угадали. Он боролся.
В декабре 1954 г. в Симферополе проходил съезд священников Крымской епархии. Доклад делал архиепископ Лука. Невеселые известия имел архиерей сообщить своим сослужителям. Из 58 церквей в Крыму осталось 49. Остальные закрыты уполномоченными. В опасности еще два храма в селе Мускатном и селе Емельяновке. Лука не скрывает: пропаганда, тайные и явные формы нажима на верующих делают свое дело – храмы пустеют. Девятый пункт повестки дня так и сформулирован: «Как отразилась антицерковная пропаганда на количестве молящихся в церкви». О Постановлении ЦК КПСС и выступлении Хрущева в газетах архиепископ сказал кратко: «Я не счел нужным опровергать эти выступления в печати. Я ограничился одной проповедью на тему "Не бойся малое стадо"».
За этой как бы вскользь брошенной фразой стояло, однако, событие совсем не рядовое. И два десятилетия спустя симферопольские жители, рассказывая мне о проповеди в день Покрова Пресвятой Богородицы, 14 октября 1954 г., с удивлением покачивали головами: «Как это могло случиться тогда, сразу после Сталина…» Мне кажется, однако, что таких проповедей прихожане не слыхивали в наших церквах ни тогда, ни позднее. Лука сказал между прочим:
«…Знаю я, что большинство из вас очень встревожено внезапным усилением антирелигиозной пропаганды и скорбите вы… Не тревожьтесь, не тревожьтесь! Это вас не касается.
Скажите, пожалуйста, помните ли вы слова Христовы из Евангелия Луки: "Не бойся малое стадо, ибо Отец ваш благоволил дать вам Царство". О малом стаде своем Господь наш Иисус Христос не раз говорил. Его малое стадо имело начало в Его апостолах святых. А потом оно все умножалось, умножалось… Атеизм стал распространяться во всех странах, и прежде всего во Франции, позже, гораздо позже, уже в начале XVIII века. Но везде и повсюду, несмотря на успех пропаганды атеизма, сохранилось малое стадо Христово, сохраняется оно и доныне. Вы, вы, все вы, слушающие меня, – это малое стадо. И знайте, и верьте, что малое стадо Христово непобедимо, с ним ничего нельзя поделать, оно ничего не боится, потому что знает и всегда хранит великие слова Христовы: "Созижду Церковь Мою и врата адовы не одолеют Ее". Так что же, если даже врата адовы не одолеют Церкви Его, малое стадо Его, то чего нам смущаться, чего тревожиться, чего скорбеть?!
Незачем, незачем!
Малое стадо Христово, подлинное стадо Христово неуязвимо ни для какой пропаганды».
Так говорил архиепископ Лука спустя неполных четыре месяца после того, как глава государства провозгласил необходимость окончательно покончить с Церковью и с христианством. Говорил не тайно, не исподтишка, открыто – в храме. И надо полагать, многих тогда успокоил, многих укрепил.
О последствиях той давней проповеди задумался я летом 1975 г., когда в годовщину смерти архиепископа Луки присутствовал на посвященной ему панихиде. Я стоял на Симферопольском кладбище, в толпе, окружившей усыпанную розами могилу покойного владыки. Правящий епископ Симферопольский служил, а несколько сот человек вокруг вторили ему. Ни до, ни после панихиды никаких речей не было, но все присутствующие хорошо знали, о ком идет речь и зачем они здесь собрались. После панихиды люди долго не расходились. Поредевшее, но не рассеянное «малое стадо» самим присутствием своим у могилы пастыря подтвердило верность его заветам, его наставлениям.
…Значительно более, нежели прихожане, беспокоили Луку священники. Именно на них наиболее разрушительно подействовала резкая перемена общественного климата. И совсем не в корыстолюбии дело, хотя числились на счету у владыки и корыстолюбцы. Иной механизм разрушает духовную крепость сельских и городских батюшек. Верующие люди ждут от священника больших духовных истин, но не менее важна для них его каждодневная жизнь, его общественная позиция. Между тем люди видели: на следующий день после опубликованной в газетах погромной речи Хрущева батюшка приступает к очередной службе и проповеди так, как будто ничего не случилось. Все в храме знают: случилось. И ждут от священника ответа. Но опровергать официальные антирелигиозные нападки рискованно. Священник молчит, помалкивают и прихожане. Ложь умолчания свивает гнездо там, где еще недавно между людьми существовало доверие и взаимное уважение. Для многих этого достаточно, чтобы потерять и веру в Бога. Священник же, утратив общественное доверие, порвав внутренние связи, связывающие его с паствой, уже не пастырь, а человек на должности. У него складывается психология чиновника: он хочет поскорее отделаться от службы, кое-как отбыть требы, уклоняется от проповеди и личных исповедей, от всех обязанностей, когда надо смотреть людям в глаза. Чтобы смотреть в глаза, надо иметь чистое сердце.
У епископа, который наблюдает за душевным распадом своего священника, почти нет возможности спасти его. Нельзя приказать сослужителю подняться на амвон для диспута с атеистами. В социалистической России это грозит арестом, изгнанием, многими годами лишений. Нельзя передать другому свою стойкость, свое мужество. Но можно потребовать, чтобы, несмотря ни на что, подчиненный исполнял свое дело точно, строго по уставу, с душой. И Лука требует. Как в 40-х годах, в 50-х подписанные им распоряжения по епархии клеймят бездельников и равнодушных, корыстолюбцев и уличенных в непослушании. Как и прежде, вслед за призывами к совести следуют вполне современные методы воздействия. Вскоре после Постановления ЦК КПСС Лука наказывает ряд священников, предпочитающих «облегченный вариант» крещения. Он вызывает в Симферополь одного священника за другим, чтобы лично проверить, не совершают ли пастыри ошибок в богослужении. Ошибок много, и Лука специальным «Вразумительным посланием» объявляет об этом. Он по-прежнему верит в силу одушевленного слова и разумной целеустремленной мысли. Не может быть, чтобы священники не поняли замысел своего архиерея. Ведь он хочет совсем немного: чтобы как можно дольше не гасли огни под церковными сводами. Чтобы службы совершались как можно более стройно, красиво, а главное – чаще. Пускай двери храма остаются отворенными, чтобы верующий, улучив свободную минутку, мог прийти для интимной, а лучше для общей молитвы.<…>
«…Церковные дела становятся все тяжелее и тяжелее. Закрываются церкви одна за другой. Священников не хватает и число их все уменьшается», – пишет Лука сыну летом 1956 года. Тема эта звучит от письма к письму все настойчивее. «До крайности занят тяжелейшими и неприятнейшими епархиальными делами». Год 1958-й. В 1959-м обстановка еще более накаляется. «По горло занят тяжелыми епархиальными делами и трудными отношениями с уполномоченными». «Очень мучает и волнует постепенное закрытие церквей уполномоченным». «Епархиальные дела становятся все тяжелее, по местам доходит до открытых бунтов против моей архиерейской власти. Трудно мне переносить их в мои восемьдесят два с половиной года. Но уповаю на Божью помощь, продолжаю нести тяжкое бремя». «Приехал член Совета по делам Православной Церкви, для проверки заявлений на уполномоченного. Ничего хорошего не принес и этот его приезд. Мне стало понятно: жалобы мои дадут мало результатов».
Письмо 1960 г. уже подлинный сигнал бедствия тонущего корабля. «Церковные дела мучительны. Нагл уполномоченный – злой враг Христовой Церкви, все больше и больше присваивает себе мои архиерейские права и вмешивается во внутрицерковные дела. Он вконец измучил меня». «Измучен нашим уполномоченным и целым рядом очень трудных епархиальных дел…» «Более двух месяцев пришлось мне воевать с исключительно дурным священником… Бунт против архиерейской власти в Джанкое, длящийся уже около года и поощряемый уполномоченным». Сыну: «У меня гораздо больше сокращающих жизнь переживаний, чем у тебя». Большое письмо целиком посвящено духовным лицам, «восставшим против архиерейской власти и творившим великие безобразия, беззаконно повинуясь только уполномоченному…» И наконец, как выдох человека, окончательно выбившегося из сил: «Общее положение церковных дел становится невыносимым».
До смерти всего полгода. Что еще придумают многоопытные мужи, чья служба – душить в России Церковь и веру? Как будто все уже было. Нет, не все. Придумали новое.
Год 1960-й начался в СССР волной антирелигиозных гонений. Сигнал, как всегда, подало Постановление ЦК КПСС: «Руководители некоторых партийных организаций не ведут настойчивой борьбы против чужой идеологии, не дают должного отпора… идеалистической религиозной идеологии…»
Борьба и отпор последовали незамедлительно. Многочисленные авторы газетных статей, брошюр и академических монографий принялись доказывать своим читателям, что от Православия – один вред. И если даже была когда-нибудь польза, то и она носила, в целом, характер исключительно вредоносный[229]. Но как всегда, самые важные распоряжения власти оказались засекреченными. Газеты ничего не сообщили о том, что в марте 1960 г. Совет по делам Православной Церкви представил Священному синоду проект церковно-приходской реформы. Речь шла о коренной ломке всего приходского уклада. Отныне священник переставал быть главой прихода. Храм, его имущество и все права передавались в ведение так называемой «двадцатки» – двадцати человекам, назначаемым районными или городскими властями. Двадцатка нанимает священника для службы в храме и при желании увольняет его. Сам же пастырь не может быть членом двадцатки и не имеет никакого отношения к управлению храмом. Не привлекаются к управлению приходом и остальные прихожане. Назначая в состав двадцатки своих людей, власти становятся полными хозяевами храма, им ничего не стоит решением все той же двадцатки членов-учредителей закрыть его в любое удобное для них время.
…Лука угасал. Стал сильно уставать от служб, от проповедей, уставал от епархиальных дел, от разговоров с посетителями. Раньше отдыхал после обеда, теперь приходилось прилечь еще раз, перед вечером. Бледнел. Отказывался от пищи. Евгения Павловна Лейкфельд пишет: «Его несказанно мучил своими действиями против Церкви, постоянно неправильными, уполномоченный, человек жестокий и совершенно беспринципный. Владыка говорил, что этот уполномоченный отнял у него несколько лет жизни»[230].
Лето в Алуште не принесло облегчения. Лука вернулся в город осенью 1960 г. бледный, прозрачный. Увидав его в храме, женщины заплакали: «Уходит от нас владыченька уходит!» «Последнюю свою литургию совершил на Рождество, последнюю проповедь произнес в Прощеное воскресенье. Проповеднического долга не оставлял до последней минуты. Видимо, много молился…»[231]
В письме к сестре Луки, Виктории Феликсовне Дзенькович, Лейкфельд добавляет: «Не роптал, не жаловался. Распоряжений не давал. Ушел от нас утром без четверти семь. Подышал немного напряженно, потом вздохнул два раза и еще едва заметно – и все…»[232]
Было утро 11 июня 1961 г… На церковном календаре значился день всех святых в земле Русской просиявших.
Он и мертвый продолжал волновать умы и сердца. Лейкфельд пишет: «Панихиды следовали одна за другой, дом до отказа наполнился народом, люди заполнили весь двор, внизу стояла громадная очередь. Первую ночь владыка лежал дома, вторую – в Благовещенской церкви, а третью – в соборе. Все время звучало Евангелие, прерывавшееся панихидами, сменяли друг друга священники, а люди все пели и шли непрерывной вереницей поклониться владыке… Были люди из разных районов, были приехавшие из разных далеких мест: из Мелитополя, Геническа, Скадовска, Херсона. Поток стихал ночью, часа на четыре, а затем снова одни люди сменялись другими, снова лились тихие слезы, что нет теперь молитвенника, что "ушел наш святой". И тут же вспоминали о том, что сказал владыка, как вылечил, как утешил…»
По всему городу, по всему Крыму говорили о кончине архиепископа. Передавали подробности о строгой его жизни, о добрых его делах, о высоких нравственных требованиях его к верующим и духовенству. Загадочная и противоречивая судьба мученика и героя вызывала почтительные толки. Даже люди далекие от Церкви понимали: ушла из жизни личность незаурядная.
«…Как только отец умер, меня и брата Алексея пригласили в горисполком, – рассказывает Михаил Войно-Ясенецкий. – Нам объяснили, что везти тело по главной улице Симферополя никак нельзя. Хотя путь от собора по главной магистрали близок, но похоронная процессия затруднит городское движение. Поэтому маршрут для нее проложили по окраинным улицам. Руководство города не пожалело автобусов – предложили тридцать машин! – только бы не возникло пешей процессии, только бы мы поскорее доставили отца на кладбище. Мы согласились, и не наша вина, что вышло все иначе…»[233]
«Покой этих торжественных дней, – пишет Лейкфельд, – нарушался страшным волнением: пели переговоры с уполномоченным, запретившим процессию. Он уверял, что если разрешить процессию, непременно будет задавлено 6–7 старух… И прихожане, и внешние – все страшно возмущались, что запрещена процессия. Прекрасно сказал один пожилой еврей: "Почему не позволяют почтить этого праведника?"»[234]
Архиепископ Михаил Тамбовский (Чуб), приехавший на похороны Луки по распоряжению Патриархии, тоже вспоминает о бесконечных спорах и переговорах над гробом Крымского владыки… Сначала приезжему вообще запретили служить панихиду. Пришлось звонить по телефону в Москву. После этого панихиду разрешили, но хозяева города принялись перечислять условия, на которых они позволяют хоронить владыку Луку. Все сопровождающие должны ехать только в автобусах, ни в коем случае не создавать пешей процессии, ни в коем случае не нести гроб на руках, никакого пения, никакой музыки. Тихо, быстро, незаметно и так, чтобы 13 июня в пять вечера (ни минутой позже!) тело архиепископа было в земле. После переговоров в здании городского исполкома председатель горисполкома со свитой вечером снова приезжал на Госпитальную улицу и снова твердил о ритме городской жизни, который никак нельзя нарушать, о загруженности центральных магистралей и т. д.
«Я распорядился, чтобы прощание с владыкой не прекращалось всю ночь, – вспоминает архиепископ Михаил, – и всю ночь к собору шли люди. Дни стояли жаркие, душные, но те, кто пришли прощаться, как будто не замечали духоты. Народ теснился в соборе и вокруг него круглые сутки. В полдень 13-го, когда мы обнесли тело покойного владыки вокруг собора, у входа уже стоял автокатафалк, пригнанный из Севастополя. А за ним – колонны автобусов. Приготовились к последнему пути: впереди катафалк, за ним машина, доверху наполненная венками, потом легковая машина для архиепископа, автобусы с родственниками, духовенством, певчими. Оставалось еще несколько машин для мирян, желающих участвовать в проводах, но в эти автобусы никто садиться не хотел. Люди тесным кольцом окружили катафалк, вцепились в него руками, будто не желая отпускать своего архиерея. Машины долго не могли двинуться со двора. Запаренный, охрипший уполномоченный бегал от машины к машине, загонял в автобусы, уговаривал "лишних и посторонних" отойти в сторону, не мешать. Его никто не слушал. Наконец, кое-как с места сдвинулись. По узким улочкам Симферополя катафалк и автобусы могли идти со скоростью, с которой шли пожилые женщины. Три километра от собора до кладбища мы ехали около трех часов…»[235]
Фармацевт Оверченко: «Это была настоящая демонстрация. Казалось, весь город присутствовал на похоронах: помню заполненные людьми балконы, людей на крышах, на деревьях…»
Е. П. Лейкфельд: «…Улицу заполнили женщины в белых платочках. Медленно, шаг за шагом, шли они впереди машины с телом владыки; очень старые тоже не отставали. Три ряда протянутых рук будто вели эту машину. И до самого кладбища посыпали путь розами. И до самого кладбища неустанно звучало над толпой белых платочков: "Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас…" Что ни говорили этой толпе, как ни пытались заставить ее замолчать, ответ был один: "Мы хороним нашего архиепископа"»[236].
Так выглядел этот последний поединок Луки со своими гонителями. Хотя нет, не последний.
Если случится вам попасть на городское кладбище в Симферополе, то справа от главного входа в кладбищенскую церковь найдете вы осененную белым мраморным памятником могилу. Она заметна издалека: по охапкам живых цветов, которые не переводятся тут ни зимой, ни летом, по необычайно подробной – золотом по мрамору – надписи:
Говорят, архиепископ Лука сам составил эту надпись. И не без умысла. Пусть читает прохожий. Пусть размышляет. Может быть, надпись эта чему-нибудь его научит.
Из газет 1996 г.:
В СИМФЕРОПОЛЕ ПЕРЕНОСЯТ В СОБОР МОЩИ ХИРУРГА-СВЯТОГО
20 марта в Симферополе состоится перенесение мощей архиепископа Луки, в миру профессора, доктора медицинских наук, хирурга В. Ф. Войно-Ясенецкого. Решением Священного синода Украинской Православной Церкви архиепископ Лука недавно причислен к лику святых.
Уроженец Керчи, он посвятил свою жизнь врачеванию души и тела. Советские власти все сделали для его безвестия – подвергли ссылке, на титуле его известной книги «Очерки гнойной хирургии» запретили указывать духовный сан. Хотя они и смирились с тем, что В. Ф. Войно-Ясенецкий оперировал и читал лекции студентам Крымского мединститута, не снимая церковной одежды и креста, а в углу своей операционной поместил икону. Отныне мощи хирурга-святого будут покоиться в Кафедральном Свято-Троицком соборе, сообщает корр. «Известий» Николай Семена.
Факс из Кишинева Марку Поповскому от Василия Чобану
Дорогой Марк Александрович!
Сердечно поздравляю Вас и Ваших родных с Пасхой Христовой. ХРИСТОС ВОСКРЕСЕ!
Из последних новостей:
20.03.1996. Мощи святителя Луки были перевезены в Кафедральный собор при участии более 30 тыс. человек (гости из Киева и Одессы, в том числе Ольга Валентиновна с детьми, моряки Черноморского флота, студенты медицинских учебных заведений в белых халатах и проч.).
11.05.1996. Состоится прославление святителя Луки и поклонение мощам, которые ныне находятся в алтаре. Отец протодьякон В. Марущак пригласил и меня. Будет показан Документальный фильм.